На первую страницуВниз
Ирена Желвакова. «Из жизни одной идеалистки. (Феномен фрейлейн фон Мейзенбург)»   МАЛЬВИДА ФОН МЕЙЗЕНБУГ:
НИЦШЕ, ВАГНЕР, ЛУ И ДРУГИЕ

К выходу книги Ирены Желваковой «Из жизни одной идеалистки. (Феномен фрейлейн фон Мейзенбург)» М., Знак, 2015

Новый историко-биографический роман Ирены Желваковой – о женщине, построившей
свою жизнь на фундаменте дружбы с выдающимися мужчинами своего времени...

Ирена Александровна Желвакова – историк, переводчик, литератор, основатель и бессменный руководитель Дома-музея А. И. Герцена. Знаток XVII–XIX вв., неутомимый собиратель документально-исторического наследия Герцена, рассеянного в семейных собраниях потомков Александра Ивановича. Создатель концепции Дома-музея, где Герцен представлен на фоне многоликой картины своего тревожного столетия, отраженного в музейных экспонатах. В Доме-музее воссоздан не только дух эпохи Герцена, в нем бьется пульс дня нынешнего: проходят научные конференции и литературные вечера, встречаются потомки А. И. Герцена со всего мира. И. А. Желвакова – автор книг «Герцен и Россия», «Тогда… в Сивцевом», «От Девичьего поля до Елисейских полей», «Кружение сердец», «Герцен» (серия ЖЗЛ). Написанные легко и увлекательно, книги эти являют собой живое исследование человеческих характеров, подкрепленное обширнейшим документальным материалом, воссоздают атмосферу эпохи.

     Мальвида-Амалия фон Мейзенбуг (1816–1903) — писательница, воспитательница, переводчица, поборница женской эмансипации, автор «Воспоминаний идеалистки», начавших выходить в свет с 1869 года (за эти «Воспоминания» в 1901 году фрейлейн фон Мейзенбуг стала номинантом на Нобелевскую премию по литературе). Женщина, как восхищенно заметил Ромен Роллан, «прожившая всю жизнь рядом с героями и чудовищами духа» и ставшая, по словам Стефана Цвейга, «душеприказчицей великих идей». Безгранично восторженная, считавшая себя идеалисткой и ставшая соединительным звеном в неожиданно образовавшейся связке судеб: Герцен, Вагнер, Ницше, Р. Роллан… Не самая яркая, не слишком красивая, в меру умная, достаточно образованная, но сумевшая отыскать дорогу к деятельной дружбе и творческому сотрудничеству со многими выдающимися современниками, сохранив в сонме уверенных мужских голосов свой неповторимый женский голос. Обладавшая умением создавать себе кумиров, деятельно дружить с выдающимися мужчинами и приходить им на помощь в самые драматические периоды их жизни. Какие качества фрейлейн фон Мейзенбуг притягивали к ней ее именитых знакомых? Наверное, прежде всего чуткость ко всему, что «носилось в воздухе», и «особое дарование к дружбе».


Счастливое пребывание Мейзенбуг в Байройте

     Предложение Мальвиды, высказанное Ницше в письме от 30 апреля 1876 года, застало его врасплох, и вместе с тем, заставило серьезно задуматься. «Мы должны там вооружиться здоровьем», понимал Ницше. Южный климат и ужасное, ухудшающееся здоровье, когда «почти каждые восемь дней он должен отдавать тридцатичасовую дань своим болезням» (головы и глаз), подтолкнули к окончательному решению.
     Понятно, что их тройственный союз весьма сомнителен: Мальвиде в ту пору — 60, Ницше — 32, а Бреннеру1 — и вовсе 20, в три раза меньше, чем его заступнице. Все трое, будучи очень разными и по возрасту, и по восприятию мира, тем не менее, все же, могли бы, по идеальному представлению Мальвиды, и даже Ницше, способствовать разрешению «некоторых важных мировых проблем».
     Мысль о создании некоего подобия un croitre pour esprit libre, чего-то вроде светского монастыря для свободных духом, возникла во время Байройтских бесед в июне 1876 года, когда встречи Ницше и Мейзенбуг, во время постановок опер Вагнера, становятся особенно частыми.
     Открытие театра в Байройте (в том же июне 1876-го), осуществившего самые заветные идеи Вагнера-реформатора, несколько отвлекло Мальвиду от задуманного проекта интеллектуальной коммуны. Она торопилась в Байройт. Теперь все ее внимание, поклонение и любовь должны быть отданы Вагнеру и его новому детищу. Именно здесь должна прозвучать мощная музыка тетралогии «Кольцо нибелунга». Непременно все четыре оперы вместе. На постановке цикла в целом Вагнер настаивал и был непреклонен. Именно здесь, в Байройте, на сцене Театра фестивалей, 13–17 августа 1876 года, тетралогия «Кольцо нибелунга» обрела свое полное воплощение.
     Желание Мальвиды осуществилось, «цель была достигнута, и первое представление “Кольца нибелунга” в театре Байройта было обеспечено». Она вспоминала, как «с чувством истинного счастья возвращалась в маленький городок, красовавшийся в праздничном уборе. Здесь должно было произойти возрождение старинного духа, и немецкий народ раз в год, освободившись от своих повседневных обязанностей, собирался, чтобы в творениях высокого искусства познать в преображенном виде свое собственное облагороженное “я”. Так по крайней мере понимала я съезд в Байройте; так, думала я, понимали это тогда Фридрих Ницше и небольшое число тех, кто с самого начала восторженно толпились вокруг Вагнера.
     Мое пребывание в Байройте, которое должно было продлиться до конца представлений, — продолжала вспоминать Мальвида, — обещало быть во всех отношениях особенно приятным, потому что моя воспитанница Ольга2, ее муж, сестра и маленький сын тоже приехали, чтобы провести со мной все это время. К ним присоединялись почти ежедневно некоторые близкие друзья. Мы собирались в чудесном садике, примыкавшем к нашему дому, здесь бывали: Ницше, Эдуард Шюрэ из Парижа (французский писатель, философ и музыковед — прим. ред.) и другие, так что Вагнер, придя к нам однажды, сказал шутя: “У вас из-за каждого куста выходит профессор”. Муж Ольги — Моно — тоже был профессором».
     Само представление, несмотря на значительную подготовленность к восприятию музыки Вагнера, поразило воображение Мальвиды: «…Какое создавалось впечатление, когда, в совершенной темноте, невидимый оркестр издавал волшебные звуки, как будто доносившиеся из духовного мира, и когда, наконец, занавес раздвинулся, и за “мистической бездной”, как Лист называл глубокое пространство между сценой и зрителями, как видение, показывалась сцена. И действие, и музыка так пленяли чувства, переживали идеальное бытие. <…> Мы переживали величавые впечатления и ушли с сокровищами воспоминаний в сердце».
     Мейзенбуг присутствовала на банкете по случаю окончания спектаклей и передала смысл двух великолепных выступлений главных действующих лиц. Вагнер заключил свою речь словами: «Теперь у нас есть немецкое искусство». «После него Лист, растроганный, как один из благороднейших сподвижников Вагнера, который высоко ценил его достижения», сказал, что преклоняется так же, как перед Данте Алигьери и Микеланджело, перед гением композитора, давшем «столько прекрасных переживаний». «К сожалению, — заключила Мальвида, — мир еще недостаточно созрел, чтобы его понять».
     Усложненная протяжность в операх Вагнера многих смущала, не все осознавали новаторство, его особый путь. Однако Мальвида, с первого момента тесного знакомства с композитором, поняла — и подтвердила в мемуарах, что его «музыка создает новую школу, что простая кантилена, для которой достаточно хорошего и поставленного голоса, уже не годится. То была настоящая драматическая песня, и ее создал Вагнер; слова в ней имели такое же высокое значение, как и сопровождающая их музыка, которая должна была порождать теперь совсем иные образы, чем прежде».
     Успех революционных постановок тетралогии восхитил страстную вагнерианку. Мальвида всей душой приросла к новому искусству, чего нельзя сказать о Ницше, не скрывавшего своего отношения к новой эстетической религии Вагнера. Уже в Байройте, в мае 1873 года наметились первые признаки расхождения композитора и философа, хотя ничего еще не предвещало будущего резкого разрыва.
     После завершения книги «Рождение трагедии из духа музыки», сыгравшей роль предвестника всемирной славы будущего автора «Нибелунга», осенью 1873 года под рубрикой «Несвоевременные размышления» Ницше набросал общий план предполагаемых памфлетов и критических статей (1875–1876). Четвертое и последнее «размышление», завершенное в 1876 году, «Рихард Вагнер в Байройте», стало, как известно, панегириком Байройтскому мэтру. Вопреки благодарному взгляду в прошлое, залитому «величественным светом огромного вагнеровского солнца», и «рефлексу одержимости» философа вагнеровской музыкой едва ли не с 14-летнего возраста, в былой восторженности Ницше зрели перемены. Однако решающим для Ницше стал Вагнеровский фестиваль. Поводов накопилось предостаточно.
     Ницше не сразу туда приехал, репетиции его утомляли, он отлучался из Байройта, потом возвращался вновь, стараясь не быть в центре фестивальных событий. Сознательно избегал Вагнера, не скрывая своего дурного настроения; жил в доме Мальвиды, в то время как мог поселиться в замке Ванфрид (Wahnfried) вместе с композитором.
     «Я вернулся из Байройта, охваченный такой затяжной меланхолией, — признавался философ, — что единственным моим спасением от нее могла стать священная ярость».
     Что же ее породило? Что вообще произошло?
     «Еще летом 1876 года, в разгар первого фестиваля, в душе своей я расстался с Вагнером, — свидетельствовал философ в 1888 году, уже подводя итог своему противостоянию с бывшим кумиром и отбирая свои прежние сочинения о Вагнере для «досье психолога» в работе «Ницше contra Вагнер». — Я не выношу двусмысленностей; с тех пор как Вагнер оказался в Германии, шаг за шагом он все более склонялся ко всему тому, что я презираю — даже к антисемитизму… Тогда и в самом деле был лучший момент, чтобы расстаться: подтверждение этому я получил почти сразу же. Рихард Вагнер, казавшийся триумфатором, на деле же прогнивший отчаянный декадент, внезапно, беспомощно и сломленно пал ниц перед христианским крестом... Неужели же ни у одного немца не нашлось тогда глаз для этого зрелища, не нашлось сочувствия к нему?.. Неужели я был единственным, кто страдал за него? <…>
     Меня трясло, когда я, уже в одиночестве, продолжил свой путь; вскоре после этого я оказался больным, больше, чем больным — усталым; усталым от невыносимого разочарования во всем, что только осталось в мире воодушевляющего для нас, современных людей; усталым от растраченных там и сям впустую сил, трудов, надежд, юности, любви; усталым от всей этой идеалистической лживости и изнеженности совести, <…> Тогда-то, оставшись в одиночестве и испытывая болезненное недоверие к самому себе, я, не без ожесточения, выступил против себя, взяв сторону всего, что именно мне было больно и трудно: так я снова нашел путь к тому отважному пессимизму, являющемуся противоположностью всякой идеалистической лживости, а заодно, как мне представляется, путь к себе — к моей задаче…»
     Как он «освободился от Вагнера?», и почему «повернуться спиной к Вагнеру» было для него «чем-то роковым?» — позже спрашивал себя философ.
     Что означал этот новый путь философа, не скрывавшего своего отношения к новой эстетической религии композитора, названного им «декадентом»? Смысл этого идеологического превращения раскрывался в беседах, которые временные соратники по общежитию, принятые Мальвидой в «идеальную семью», будут вести в Сорренто, на вилле Рубиначчи.

«Идеальная семья»

     Бесконечная привязанность Мальвиды к мэтру, его дружеское предпочтение, тем не менее, не помешали ей после Байройтских премьер избрать общество Ницше. Вопреки приглашению Вагнеров отправиться в Италию вместе с ними, она целиком отдалась осуществлению своего собственного проекта.
     Между тем, переговоры и ожидания Мальвиды затягивались. Она настойчиво и даже категорично писала Ницше 27 сентября 1876 года: «…Посылаю только телеграмму, от слепой к слепому, чтобы спросить, когда вы приедете, если вы думаете еще о путешествии, если Неаполитанский залив (Кастелламар или Сорренто) вас по-прежнему привлекает…» Она рассчитывает получить новости и от Бреннера, чтобы сообщить Ницше. Но, увы, «он нем». У Мальвиды появились даже некоторые опасения, что Ницше может сожалеть о своем решении.
     Только в октябре 1876 года смелый замысел Мальвиды полностью осуществился. Ненадолго, всего на четыре месяца. Однако время, проведенное в Сорренто, по ее же отзыву, было безмятежно-счастливым, хотя и в этой, кажущейся дружеской безмятежности уже таились будущие драмы.
     «В немецком пансионе, расположенном среди виноградников нашлись комнаты с верандами для трех мужчин, во втором этаже — для меня и моей горничной и большой зал для общего пользования, — вспоминала Мальвида. — С веранд открывался роскошный вид на зелень сада, простиравшегося вплоть до залива, и на находившийся тогда в большом волнении Везувий, выбрасывавший по вечерам огненные столпы. Устроив помещение, я вернулась в Неаполь встретить своих сотоварищей. Они приехали на пароходе из Генуи, и Ницше оказался несколько расстроен: морское путешествие и пребывание в Неаполе было ему очень неприятно, так как он очутился среди крикливого, шумного, навязчивого населения. Однако под вечер я предложила ему совершить прогулку. Был один из тех вечеров, какие бывают лишь в этих местах. Небо, земля и море растворились в сиянии разноцветных тонов, неописуемых, но проникающих в душу волшебством чарующей музыки, гармонией, в которой стирается и исчезает всякий диссонанс. Я видела, как лицо Ницше прояснилось, радостное, почти детское удивление озарило его <…>.
     Первый месяц нашей жизни в Сорренто был украшен присутствием Вагнера и его семьи, которые, утомившись летними спектаклями, искали отдыха в путешествии по Италии. Они жили в отеле, в нескольких шагах от нас, и я, понятно, проводила большую часть времени с ними. Часто случалось, что наш квартет приглашался вечером к Вагнерам, и я была очень удивлена, когда стала замечать в речах и в поведении Ницше какую-то принужденную, совершенно не свойственную ему неестественную веселость. Но так как он никогда не вел себя неприятно или агрессивно, то у меня не мелькало и подозрения о возможной перемене в его настроении, и я отдавалась всем сердцем этому продолжению Байройтской веселой жизни в кругу таких выдающихся людей».
     «Сознание счастья жить в такой духовной близости со столь симпатичными людьми» все же не помешало проникнуть в ее сознание мысли (хотя многое в поведении Ницше она пропустила и не поняла), «что демоны, которые бродят ночью по лабиринту души и враждебно следят за божественной тайной симпатии между возвышенными душами, были уже у цели — посеять вражду и разрыв!»
     После отъезда Вагнеров сложившееся существование квартета продолжалось недолго, но «весьма уютно». Дни протекали в чтении, оживленных беседах и чудесных прогулках по живописным окрестностям. Каждый был свободен и выбирал расписание по себе. Когда же собирались вместе, читали вслух, и преимущественно античных классиков. Ницше делал устные комментарии к лекциям о великой греческой древности, об эллинизме, «этой прекрасной и цветущей эпохе человеческого духа», доводившие Мальвиду «до высших пределов восторга».
     «Дионисийская натура» Ницше, «творящая от переизбытка сил», ни в коей мере не могла соседствовать рядом с «декадентом» Вагнером. Философ всячески подчеркивал эту противоположность между декадентом и дионисийской натурой — мысль, выраженную в его книгах.
     Среди собеседников коммуны в чести был русский язык, который Мальвида усердно изучала и пропагандировала, что определяло во многом их интерес к русским авторам: Тургеневу с его романом «Новь», недавно переведенному на французский язык, и особенно, к Герцену с его «Былым и думами», бесконечно восхищавшими Мальвиду. «Я рада, что Ницше и Ре его так почитают», — удовлетворенно заключала она.
     Среди массы планов Мальвиды даже возникла идея «основать своего рода просветительный союз, с целью повести взрослых людей обоего пола к свободному развитию их духовной жизни, чтобы они затем вошли в мир сеятелями новой, одухотворенной культуры. Эта идея нашла самый горячий отклик у собеседников: Ницше и Ре готовы были тотчас принять участие в качестве лекторов». «Свои особые заботы» она по-прежнему посвящала не покидавшим ее устремлениям «привлечь многих учениц, <…> чтобы создать из них благороднейших защитниц эмансипации женщин».
     Казалось, что ее «трио», ее «большие дети», о которых Мальвида восторженно писала своей «приемной дочери», разделяют все ее идеи. Их времяпрепровождение, и будничное, и праздничное, описывалось Ольге во всевозможных подробностях. Мальвида рассказывала ей, как прекрасно они отпраздновали Рождество, как вовлечен в разные выдумки и игры всегда сосредоточенный, грустный Ницше; как, по обычаю Сорренто, водрузили на его голову «шелковый остроконечный колпак с длинной красной лентой»… Незабываемым осталось и морское путешествие на Капри, среди прочих познавательных экскурсий. Отправились при великолепной погоде, сменившейся страшным волнением на море. Пришлось задержаться на Капри, где все отели, кроме одного, были заняты. В книгу постояльцев они вписали себя веселыми именами: Донна Мальвида Космополита, Дон Паоло (Пауль Ре) и Дон Федериго.
     Все доступные радости жизни вызывали восхищение Мальвиды. На улицах не умолкала музыка. Местные девушки танцевали тарантеллу. Прекрасное каприанское вино лилось рекой. Ницше, некоторое время пребывавший в хорошем состоянии, даже играл на фортепиано.
     В сокровищницу своих воспоминаний о гармоничном опыте «идеальной семьи», об интимных признаниях философа, о целях жизни, о ярких впечатлениях, Мальвида добавляла новые элегические подробности. Не утерпела нарисовать и лирическую картину их незабываемой прогулки с Ницше утром 1 января 1877 года.
     Они шли вдоль берега моря и «уселись на выступе скалы, далеко выдающейся над глубокими лазурными водами. Было хорошо, как весенним утром; веял теплый ветерок, а вдоль берега, среди зелени апельсиновых деревьев, сверкали золотые плоды. Оба мы были в мирном гармоническом настроении; дружеские, содержательные разговоры соответствовали сулящему счастье началу года. И мы пришли к заключению, что истинная цель жизни должна быть в стремлении к мудрости. Ницше сказал, что у настоящего человека все должно этому способствовать, вплоть до страданий, и что он благословляет даже последний, полный страданий год своей жизни. Каким кротким и умиротворенным был тогда Ницше, как его добрый, обаятельный характер уравновешивал его разлагающий интеллект! Как он умел еще быть веселым и искренно смеяться, потому что при всей серьезности, которая царила в нашем маленьком кружке, мы все же не были чужды шуткам и веселью! Когда мы сидели вместе по вечерам — Ницше, уютно устроившись в кресле со своим глазным зонтиком, д-р Ре, наш добрый чтец, за столом, на котором горела лампа, а молодой Бреннер против меня, у камина, помогая мне чистить апельсины для ужина, — я часто шутя говорила: “Мы представляем, действительно, идеальную семью: четверо людей, раньше едва знакомых, не связанных родственными узами или общими воспоминаниями, и между тем в полном согласии, соблюдая неприкосновенность личной свободы, живут удовлетворяющей душу приятной общей жизнью”».
     Однако столь тесное духовное единение не исключало резких перемен, давно зревших в сознании Ницше. Во время соррентийских бдений Мальвида не могла не заметить их, но если и замечала, то вряд ли правильно истолковывала. Совместные чтения переключились с излюбленной эллинской темы на иные сюжеты, на совсем иное направление, представленное материалистической философией французских просветителей-моралистов XVII–XVIII веков — Дидро, Гельвеция, Гольбаха, Ламетри.
     Мальвида поясняла в своих мемуарах: «Мы оставили прекрасную античную Грецию, и появился ряд новых, но всегда значительных произведений. Ре имел особое пристрастие к французским моралистам; эту склонность разделял и Ницше, который, может быть, их и раньше читал, но более близкое знакомство с ними, наверное, не осталось без влияния на его позднейшее развитие и, как я увидела впоследствии, привело его к выражению своих мыслей в форме афоризмов. Научный, реалистический образ мыслей д-ра Ре имел на него большое влияние. Это было для него чем-то новым, чему он изумлялся как ребенок, потому что сам всегда выражал свои мысли по-иному, будучи поклонником поэтического и музыкального искусства. Я это все чаще замечала и говорила ему, шутя, в виде предостережения, что не разделяю воззрений Ре, несмотря на мое глубокое уважение к его личности и на то, что я знаю, какая у него добрая душа, что с особенной силой проявлялось в его самоотверженной дружбе с Ницше».
     Восторженный эллинизм в кружке (захвативший участников кружка «ген эллинизма», по образному выражению историка искусств А. Габричевского) уступал место реальному взгляду на мир французских моралистов. Именно Пауль Ре, отмеченный в научной литературе как пионер в области психологического подхода к философии, в этом своем качестве оказывал особое влияние на старшего товарища и был не раз помянут как «один из катализаторов» его нового мировоззрения. «Скорость <…> интеллектуального созревания» молодого ученого, уже к 23-м годам, казалась современникам «невероятной». В момент их знакомства Ре переполняли идеи, пленившие Ницше. Их первое воплощение нашло отражение еще в 1875 году в небольшой книге Ре «Psychologische Beobachtungen» («Психологические наблюдения»). На вилле Рубиначчи работа продолжалась уже в их тесном сотрудничестве. Ре продолжал трудиться над своим главным сочинением «Der Ursprung der moralischen Empfindungen» («Происхождение моральных чувств» 1876–1877). Ницше реализовывал свой новый замысел, вылившийся в написание книги «Человеческое, слишком человеческое».
     Для Мальвиды Сорренто осталось воплощением сказочной гармонии мира, осуществляемого ею идеала: одинаково (?) мыслящие люди сбираются в тесный кружок в прекрасном уединенном месте, но у всех своя личная свобода заниматься собственным творчеством. Высшие радости духовного общения только помогают этой повседневной напряженной работе недюжинных умов. Очередная легенда? Хрупкое созидание идеальной мечты?
     Мейзенбуг особенно сближается с Ницше, однако вскоре почувствует некоторое преувеличение своего влияния на философа. Из видимого сотрудничества и бесед в Сорренто, появится первая глава работы «Человеческое, слишком человеческое».
     Ницше познакомит Мальвиду со своим сочинением. Однажды принесет ей целую пачку исписанных листов и предложит прочесть запись некоторых его размышлений, приходивших ему в голову во время одиноких прогулок. Она с нетерпением возьмется за чтение, отмечая уже давно известные ей великолепные греческие сюжеты. Но вскоре, пораженная, остановится. Тот ли это Ницше? Тот ли это философ, резко изменивший свои мысли, «не подходившие» к нему? Что за «позитивное направление, легкие зачатки которого» она «наблюдала еще в течение зимы»? Теперь «корни» его новых воззрений обнажились полностью.
     Мальвида самоуверенно посчитает, что в странных идеях нового Ницше, еще много «незрелого» и попросит не торопиться с публикацией «этих набросков». Прием, стало быть, оказан неожиданно холодный, но Ницше не смирится с таким непониманием своего выстраданного и, несомненно, этапного творения.
     Особенно резкое неприятие у Мальвиды фон Мейзенбуг, уже известной яростной сторонницы эмансипации, вызовет его отношение к женщинам. «Фридрих ведь слишком мало их знает», — рассуждала она (да и все ее попытки устроить семейную жизнь закоренелого холостяка пока ни к чему не привели). При подобном поверхностном знании вряд ли ему следует «делать общие выводы».
     Французские моралисты, которых в кружке она начала осваивать, «имели право высказывать положительные, вполне ценные суждения, потому что были детально знакомы с тем обществом, в котором жили <…>. Но не обладая таким многолетним, точным и разносторонним опытом наблюдения, высокие умы не должны высказываться так определенно и категорично в вопросах психологического порядка», — утверждала Мальвида. В ее мемуарах передавались детали возникшей полемики.
     Спор вышел о суждении П. Ре, для нее «очень несимпатичном и безусловно ошибочном», «будто женщины всегда предпочитают мужчин, которые уже успели досыта насладиться жизнью». Негодование Мальвиды Ницше встретил с улыбкой: «Вы думаете встретить молодого человека, который был бы другого мнения?» Не будучи понятой, слыша подобные речи, она «рассердилась и опечалилась». Однако ее «вера в высокое дарование Ницше была слишком твердой, чтобы усмотреть в этом нечто другое, чем преходящую фазу в его развитии, из которой его возвышенная душа должна была с достоинством выйти». «К сожалению, — заключала Мальвида, — я вскоре увидела, что он опубликовал свои мысли в сочинении, которое называлось ”Человеческое, слишком человеческое”».
     Не могла Мальвида сразу понять, как в «Человеческом…» разрушались все главные принципы их общего единомыслия. Это был полный разрыв с прежними ценностями — экзальтированным эллинизмом, христианством и метафизикой. Былая, восторженная дружба с Ницше должна разбиться об идеализм его покровительницы.
     «“Человеческое, слишком человеческое” есть памятник кризиса, — позже подытожит Ницше свои размышления об этом сочинении. — Оно называется книгой для свободных умов: почти каждая фраза в нем выражает победу — с этой книгой я освободился от всего не присущего моей натуре. Не присущ мне идеализм — заглавие говорит: “где вы видите идеальные вещи, там вижу я человеческое!..” Я лучше знаю человека… Ни в каком ином смысле не должно быть понято здесь слово “свободный ум”: освободившийся ум, который снова овладел самим собою. <…>
     Возникновение этой книги относится к неделям первых Байройтских фестшпилей; глубокая отчужденность от всего, что меня там окружало, есть одно из условий ее возникновения. Кто имеет понятие о том, какие видения уже тогда пробежали по моему пути, может угадать, что творилось в моей душе, когда я однажды проснулся в Байройте. Совсем как если бы я грезил… Где же я был? Я ничего не узнавал, я едва узнавал Вагнера. Тщетно перебирал я свои воспоминания. Трибшен — далекий остров блаженных: нет ни тени сходства, несравненные дни закладки [основы], маленькая группа людей, которые были на своем месте и праздновали эту закладку<…>. Что случилось? — Вагнера перевели на немецкий язык! Вагнерианец стал господином над Вагнером! Немецкое искусство! немецкий маэстро! немецкое пиво!.. Мы, знающие слишком хорошо, к каким утонченным артистам, к какому космополитизму вкуса обращается искусство Вагнера, мы были вне себя, найдя Вагнера увешанным немецкими “добродетелями”».
     «Человеческое…», как новый этап становления философии Ницше, стало первым резким вызовом новой эстетической религии Вагнера, ясно обозначив, какая пропасть открывается в отношениях композитора и философа. Вряд ли Мальвида заметила этот надлом. О предпочтении ею Вагнера нечего и говорить. Ницше, однако, еще долго оставался в ее дружеской орбите.
     А между тем, временная коалиция столь разных людей под покровительством Мейзенбуг — Ницше, Бреннер, Ре, собравшихся на вилле Рубиначчи, должна была вскоре распасться. Идиллию этого небывалого сосуществования, планировавшегося на год, уже давно подтачивали сомнения и непонимание. Первыми, в апреле 1877-го, уезжают Бреннер и Ре. Ницше чувствует себя бесконечно одиноким. Пишет Паулю (17 апреля), с которым бурно сблизился во время соррентийского интеллектуального времяпрепровождения и так же бурно разошедшегося с ним впоследствии: «Нет ничего более печального, чем ваша комната без вас». С Мальвидой они подолгу молчат, а если и говорят, то их недолгие беседы сводятся к личностям отсутствующих. Перестали читать вслух, как великолепно это делал Пауль: ухудшающееся зрение осиротевших членов коммуны не позволяет. Но, главное, Мальвида продолжает жить в прошлом, и никак не может смириться с приятием нового Ницше, с которым произошла такая, не осознаваемая ею, метаморфоза. Он покидает виллу в мае.
     Даже временное человеческое общежитие Ницше не годится, он рвется к продолжению своего отшельнического пути. «Одинокий странник», как он привык себя называть, напишет Мальвиде уже по возвращении в родной Базель (3 сентября 1877 года): «В Альпах, где я один и у меня нет врагов, кроме себя самого, я становлюсь непобедим».
     Мальвида, оставшись одна, предается «дорогим воспоминаниям», сидит на террасе, в большом кресле, облюбованном философом, и пишет ему. Минуло четыре недели, как Ницше ее покинул, и восемь недель, как уехали другие члены коммуны. На днях и она отправится в путь. Трудно проститься с такой идеальной компанией, и она замещает отсутствие своих временных соррентийских «единомышленников» подробными описаниями собственных впечатлений.
     Уже 25 июня, добравшись до подножия Альпийских гор, Мальвида отсылает Ницше открытку, справляется о его здоровье, сообщает о друзьях и знакомых, как делала это всегда, боясь оказаться в вынужденном одиночестве. Пронзительная новость о смерти в Англии Огарева, о дочери Герцена Тате, присутствовавшей при последних часах верного друга семьи, сменяется рассказами об успехах и перемещениях четы Вагнеров и, конечно, о любимой Ольге.
     В 1878 году выходит первая часть книги «Человеческое, слишком человеческое». Мейзенбуг получает труд философа с его стихотворным посвящением: «Разве ничего не осталось здесь от аромата Сорренто, // И здесь лишь дикая горная природа, // По-осеннему чуть теплая и лишенная любви? // В этой книге только часть моего я, // Лучшую же часть приношу я на алтарь той, // Кто была мне другом, матерью, врачевателем». Это обращение случайно забредшего в коммуну «одинокого странника» походит на прощание «блудного сына».
     Отшельник в который раз пытается «обустроить себе идеальное чердачное одиночество, при котором были бы учтены все необходимые и простейшие требования его натуры…»
     Переживший кризис, возродившийся в новых идеях «Человеческого…», он словно освобождался от всего чуждого, что на время его захватило. Напишет позже в работе «Ecce homo»: «“Человеческое, слишком человеческое”, этот памятник суровой самодисциплины, с помощью которой я внезапно положил конец всему привнесенному в меня “мошенничеству высшего порядка”, “идеализму”, “прекрасному чувству” и прочим женственностям, — было во всем существенном написано в Сорренто; оно получило свое заключение, свою окончательную форму зимою, проведенной в Базеле, в несравненно менее благоприятных условиях, чем условия Сорренто».
     Расставание, в частности с идеализмом Мальвиды, понимание полного «несозвучия» их взглядов было началом конца их дальнейшего расхождения. Да и условия пребывания в Сорренто, которыми он немало восхищался (во всяком случае, по описаниям Мейзенбуг), не казались ему теперь такими уж благоприятными, о чем он высказался, намекая на отвращение от «идеализма», словом «женственностям».
     Что могла почувствовать Мальвида, когда в «Человеческом…» разрушались все главные принципы их общего единомыслия, полный разрыв с прежними ценностями… Когда новой эстетической религии ее композитора (потянувшего за собой немецкий национализм), был нанесен неприкрытый, откровенный удар.
     Она так и осталась верной «первому» Ницше, автору «Рождения трагедии», которого превознесла. «Человеческое…» почти что сокрушило эту, казалось бы, прочную человеческую связь. Новые философские идеи, не принятые идеалисткой Мальвидой, она пыталась объяснить прогрессирующей болезнью философа и его сознательным отстранением от мира. Понимая взаимное влияние Вагнера и «первого» Ницше, создававших свои изумительные творения, она любой ценой пыталась вернуть своего «приемного сына» на правильный путь, которым следовал Вагнер.
     Тонкая дружеская нить все еще связывала композитора и философа. 3 января 1878 года Вагнер послал Ницше экземпляр недавно опубликованного текста оперы «Парсифаль». Не секрет, что в пору влюбленной дружбы, Вагнер «списывал» «Парсифаля», по собственному своему признанию, с его юного почитателя Ницше. Позже писал философу: «Клянусь Богом, что считаю Вас единственным человеком, знающим, чего я хочу».
     В мае следующего года, когда «Человеческое, слишком человеческое» вышло из печати, Ницше отправил его мэтру.
     Что могли сказать Вагнеры, до которых дошла эта книжка? Как стоило воспринимать ее резкие выпады против прежде обожаемого друга?
     Реакция Вагнера была умеренной, он больше сожалел, чем гневался. В одном из писем к их общему другу Ф. Овербеку (24 мая 1878 года) даже находчиво заметил: «Я оказал ему любезность… не прочесть его книгу, и мое величайшее желание и надежда состоят в том, что однажды он поблагодарит меня за это».
     Ницше считал, что «Человеческое…», где он не отступился от истины, «находится под своего рода запретом в Байройте, и великое отлучение, похоже, распространяется и на автора тоже».
     Вагнер был склонен объяснять перемены в философе давно нависшей над ним «катастрофой» психической болезни.
     Ницше понимал, что их стремления «движутся в противоположных направлениях», однако врагами они не являются. 19 октября 1878 года Вагнер еще справляется «о дорогом друге, чей разум дал сбой», и с непременной надеждой на его выздоровление.
     Разрыв, однако, был неминуем.
     Ницше замечает, что многие друзья и знакомые отвернулись от него. Мальвида, конечно, как всегда, была верна Вагнеру. Ну, а как же провинившийся отшельник Ницше, поднявший меч на мощного «рыцаря в сияющих доспехах»? Сможет ли она покинуть друга-страдальца?
     Переписка между Ницше и Мейзенбуг еще некоторое время кое-как теплится. Когда 14 января 1880 года он отсылает «дорогой, по-братски чтимой подруге» свое комплиментарное послание, заверяя «старшую сестру» в своей любви, мужественной общности характеров и последовательной верности избранному пути, то уже не склонен отрицать, что письмо «скорее всего, будет последним». И не только по причине болезни — этой «ужасной и почти не прекращающейся пытки» его существования, ибо «никакая боль не могла и не сможет уговорить» его «лжесвидетельствовать против жизни», какой он ее видит.
     Страдающий Ницше пишет Мальвиде, как трагичен для него был разрыв с Вагнером: «Есть ли у вас добрые вести от Вагнеров? Уже три года, как я ничего от них не слышал: они тоже покинули меня, и я давно знал, что Вагнер, едва только заметив трещину между нашими устремлениями, расстанется со мной. Мне рассказывали, что он пишет против меня. Пусть продолжает; тем или иным способом правда должна выйти на свет! Я думаю о нем с неизбывной благодарностью, поскольку ему я обязан одними из самых мощных стимулов к духовной самостоятельности. Фрау В<агнер>, Вы знаете это, самая очаровательная женщина, какую я встречал в своей жизни. — Но к какому-либо общению и тем более воссоединению с ними я совершенно не готов. Слишком поздно».
     Разноречивость оценок, представленных в противоположных моделях поведения философа, его резкие перемены в отношениях к событиям и людям, интерпретаторы наследия Ницше объясняют и особенностями личности, и ее «множественным раздвоением», и раздробленностью человеческого «Я», позволяющим быть «философом-законодателем» с множеством лиц, оценок и устремлений. Истинный философ, — пишет Ницше в работе «По ту сторону добра и зла», — сам должен быть критиком и скептиком, и догматиком, и историком, и, сверх того, поэтом и собирателем, и путешественником, и отгадчиком загадок, и моралистом, и прорицателем, и “свободомыслящим”, и почти всем, чтобы пройти весь круг человеческих ценностей и разного рода чувств ценности, чтобы иметь возможность смотреть различными глазами и с различной совестью во всякую даль, из глубины во всякую высь, из угла во всякий простор».
     Когда Ницше размышлял о разрыве с Вагнером как о чем-то роковом (их взаимовлияние не подлежало сомнению), а вероятность «снова полюбить что-нибудь после этого» называл «победой», жизнь внесла в его «чердачное» одинокое существование значительные коррективы.
     «…Судьба, по счастью, и как минимум к счастью, вышибла из меня всю мудрость, — признавался он в одном из писем 28 мая 1882 года, — и разве я могу страшиться судьбы, когда она стоит передо мною в таком нежданном облике Л<у>?»
     Таинственный жребий судьбы?
     Больному, почти ослепшему философу, полному замыслов и готовому к ежедневному их осуществлению, уже не достаточно одиночества и пишущей машинки, возводимой им в живое «деликатное существо». Теперь его друзьям «осталось изобрести для него машинку для чтения вслух». Без духовной пищи, которую прежде в Сорренто подбрасывали Мальвида и Ре, просто не проживешь. Ключевые его сочинения уже написаны, но творческое будущее непредсказуемо, требует действенной помощи.
     Для работы ему нужен секретарь, «юное существо, достаточно умное и образованное». Страстный отрицатель семьи, — сколько ни повторял, что не создан для семейного очага, теперь он даже готов, как прагматически, и даже цинично, заявляет в письме к другу, вступить в брак «года на два». Появляется и предмет его интереса, и вновь не обходится без участия Мальвиды, несмотря на заявленный им разрыв.
     В 1882 году на ее горизонте появляется маленькая звездочка, вскоре готовая стать «настоящим бриллиантом», по слову одного мудрого ученого профессора.
     Как раз в этом году юная 21-летняя Лу перебирается с матерью в Италию, где в Риме и происходит встреча с фрейлейн Мальвидой, всегда готовой найти новые идеи для неожиданных проектов, плотно укоренившихся в ее голове. Прежние опыты организации интеллектуальной коммуны требуют своего продолжения. И этот момент, кажется, наступает. В гостиную 60-летней Мейзенбуг — известно, отчаянной феминистки, постоянно ищущей новые благородные отношения между полами, — входит такая же яростная сторонница женской эмансипации.
     Лу — из старинной семьи, ведущей свое начало из Испании XV века, когда массы евреев перемещались по всей Европе. Предки фамилии Саломе, обосновавшись в России со времен Екатерины II, успешно делали коммерческую и военную карьеру. Приближенный к русскому царю отец Лу дослужился до полковника, но прилюдно предпочитал именовать себя генералом. Выйдя в отставку, получил дворянство и жительствовал с семьей в доме военного ведомства, в самом сердце Санкт-Петербурга.
     Репутация интеллектуального «гнезда», жизнь на широкую ногу, роскошные апартаменты с множеством слуг, располагали к многочисленным приемам, куда стекалась художественная элита северной столицы. Гувернантки — английские и французские — были в распоряжении юной наследницы, и ее образование было выше всяких похвал. Девочку назвали Луизой, а на русский манер — Лелей. Имя Лу пришло позже и прочно закрепилось за ней. Ее главными друзьями были обожаемые братья, и только им в своих играх и занятиях она отдавала предпочтение. Генерал Саломе, восхищавшийся своей дочуркой, появившейся на свет после пяти мальчиков, представлялся детям не иначе как Богом-отцом. Конечно, и другие мужчины не были обойдены ее вниманием, хотя близко к себе она их не подпускала.
     Религиозный нигилизм не давал ей возможности подготовиться в нужный срок к конфирмации, и только знакомство с чутким и умным пастором Гийо, разгадавшим ее редкую индивидуальность, не отвратило ее от религии. К тому же, юная Луиза, обожествляя своего идола, пламенно в него влюбилась. Он разгадал ее редкие способности, недюжинный интеллект, понял ее неподдельный интерес к философии, логике, истории религии, трудам великих мыслителей (предпочтительно Вольтера, Руссо, Канта, Спинозы), и их влюбленные беседы по разным областям знания, продолжавшиеся больше года втайне от семьи, вскоре сделали ее страстной, непререкаемой собеседницей. Непробужденная чувственность и установленные ею самой твердые законы личной жизни, трактуемые как высшая духовная близость, пресекали другое, особое внимание мужчин. Брак, понятно, отрицался, вызывая у нее нескрываемую неприязнь. Даже ее учителю-интеллектуалу было в этом отказано.
     Неожиданный шаг любимого наставника — попросить у госпожи Саломе руки ее дочери, поверг девушку в шок. Интеллектуальная атмосфера, окутывающая их взаимное притяжение, словно прорвалась вместе с утратой ее представления о любви к пастору, несомненно, божественной. Последовал трагический разрыв, ускоривший ее отъезд.
     Цюрих, университет, один из первых, где принимают женщин — вот цель явно незаурядной женщины-интеллектуалки. Вот куда устремилась Лу. Но Цюрих, известно, — признанный приют эмиграции, собирающий русскую молодежь, тронутую идеями революции, нигилизма, сексуальной свободы. Нет, это не то, что интересует Луизу. Она готова продолжить серьезно учиться и постоянно работать, без устали пополняя свои незаурядные знания.
     Увы, с Цюрихом приходится вскоре расстаться. Опасная болезнь легких приводит девушку чуть ли ни на край могилы. Впереди прекрасный теплый край — Италия. Там и отдых, и покой, и режим, предписанный врачами.
     В Риме, где по нездоровью давно обосновалась Мальвида, Лу появляется в ее доме в январе 1882 года с письмом от цюрихского профессора Готфрида Кинкеля, рекомендовавшего свою студентку надежному старому другу. И Лу сразу же входит в орбиту неожиданных планов фрейлейн-«идеалистки», не раз нарушавшей узаконенные обществом табу. В салоне Мейзенбуг Лу встречает молодого приятеля своей новой покровительницы, «которого она любила как сына», — уже известного читателю автора книг по моральной философии, блестящего ученого Пауля Ре. В воображении Мальвиды — первопроходца идеи — зреет новый план интеллектуальной коммуны.
     Позже Лу сама расскажет в своей книге «Моя жизнь» о шокирующем эксперименте отношений полов, о рискованном опыте этого неординарного сообщества, берущем свое начало мартовским вечером 1882 года:
     «Однажды <…> в Риме несколько друзей cобрались в доме Мальвиды фон Мейзенбуг. Неожиданно раздался еще один звонок. В комнате появилась управляющая и шепнула на ухо хозяйке некую потрясающую новость, после чего Мальвида поспешила к секретеру и, достав деньги, вышла. Когда, смеясь, она вернулась, прозрачная косыночка из черного шелка от волнения соскользнула с ее головы. Вместе с Мальвидой в комнату вошел молодой Пауль Ре <…> Он примчался из Монте-Карло, чтобы вернуть долг человеку, ссудившему ему деньги, когда Пауль проиграл буквально все до последнего су.
     Меня слегка взволновало начало наших отношений, — продолжала Лу, — в чем-то забавное и неожиданное: завязались они почти мгновенно — возможно потому, что Пауль Ре, над которым парил некий ореол неординарных событий, разом затмил все происходившее до него. Его выразительный профиль, умные глаза показались мне близкими, в них явно читались раскаяние, юмор и доброта.
     В тот вечер наша страстная, взахлеб, беседа закончилась глубоко за полночь. После многочисленных уловок задержаться — и так продолжалось потом все вечера — мы <…> отправились в пансион, где я жила с мамой. Эти прогулки по улицам Рима, освещенным луной и звездами, сблизили нас настолько, что я, не мешкая, принялась разрабатывать изумительный план на будущее, который способствовал бы продолжению наших отношений вопреки намерению матери вернуть меня в Санкт-Петербург.
     Однако Пауль Ре, увы, совершил грубейшую ошибку: он заговорил с моей матерью о нашем браке, и в итоге мне стоило немалого труда склонить его к принятию именно моего плана».
     Понимая, что ее «план — настоящее оскорбление общепринятых норм», он все же был осуществлен. Лу убедила Ре, «что замкнутость ее личной жизни и ее необузданная потребность в свободе, диктуют ей совершенно иные задачи». И эти планы никак не связаны с обычным супружеством. Их брак не будет плотским. В ее жизни была только одна высокая страсть — божественная любовь к пастору Гийо, и другой не бывать.
     Мальвида посвящена в безумства Ре. Он рассказывает ей, как смеялась над ним эта «русская девочка», услышав его предложение. Мальвида в ярости. Еще немного — и ее планы рухнут, а надежды на Лу будут похоронены. Она попросту окажется лишней в этой новой связке человеческих судеб.
     В отношениях с Паулем Лу чувствует себя достаточно уверенной, чтобы не избегать мужчин, ибо теперь она способна навязать им собственную волю. Ре получит возможность жить вместе с ней, но… только духовными интересами. Он обескуражен, но согласен.
     Лу пересказывает Ре свой вещий сон: ей «приснился замечательный рабочий кабинет с книгами и цветами, где проходили наши беседы, рядом — две спальни, а в зале — веселый и одновременно серьезный круг друзей-единомышленников». И это сновидение, как ни странно, постепенно превращается в явь.
     «Нельзя отрицать, — подтвердит позже Лу в своем “Опыте дружбы”, — что наши 5 лет, или почти 5 лет совместной жизни поразительно похожи на этот сон».
     Как всегда, Мальвида не забывает друзей в их трудные минуты. Как же не устроить судьбу полуслепого отшельника Ницше?.. Этого страдальца, «по-настоящему святого», мужественно переносящего все беды и не устающего «с невероятным упорством» трудиться. (Сколько раз они уже расходились и прощались навсегда…) Как всех соединить в новое интеллектуальное содружество? У нее же — опыт, знание. Она в поиске новых благородных отношений между полами. Однако навязываемая ей роль спутницы благовоспитанной девицы из хорошей семьи, охранительницы (и скажем точнее — дуэньи), прикрывающей их с Ре видимую респектабельность отношений, вовсе не по ней. Мальвида негодует. Лу идет поперек всех ее замыслов. Чего хочет эта «русская девочка»?
     Лу, заметив резкое противодействие своей восторженной покровительницы, которую все же «сильно любит», испытывает разочарование. Впоследствии объяснит: «Мальвида, к моему великому изумлению, обнаружила еще больше предрассудков, проявившихся в непоколебимости религиозных принципов и благородных традиций высшего общества. Я с удивлением открыла для себя, до какой степени идеал свободы может подавлять реальную свободу личности: чтобы служить ее пропаганде, этот идеал старается тщательно избежать любого недоразумения, предпочитая любую “фальшивую видимость”».
     Тем временем, происходит событие, которое, как полагает Лу, «льет воду на ее мельницу»: в Рим приезжает Фридрих Ницше. Вот безукоризненный спутник.
     Он появляется на горизонте «отважной и благородной подруги», как вскоре станет ее называть, предвосхитив свое знакомство с ней серией страстных предчувствий, признаний, рассыпанных в письмах к друзьям и к самому объекту будущего обожания.
     Возникновение «неожиданного облика» Лу уже в апреле 1882 года, когда Ницше появляется у Мальвиды в Риме, вызывает у него восторг. «Какие звезды свели нас вместе?»
     Никогда в жизни его еще не видели «в таком радостном расположении духа». «С чего бы это?» — задает себе вопрос философ. Ему чудится голос, который он бесконечно ждал с самого детства. Это его новый друг — Лу, знакомством с которой он обязан Ре и фрейлейн Мальвиде. Он покорён, очарован. Попытки передать через Ре свое предложение руки и сердца, конечно, отклонены. Лу видит Ницше третьим в их заманчивом интеллектуальном «menage-a-trois», и философ соглашается. Он даже сам предлагает себя в качестве третьего лица этого «аморального» плана. Лу поясняет в «Опыте дружбы», что «разумеется, Ницше думал, наоборот, упростить ситуацию: он сделал Ре своим посредником по части брака со мной».
     Пришлось ему объяснить неизменное мнение его вдохновительницы о невозможности брачного союза с ней, и дело на какое-то время было как-то улажено.
     В июне 1882 года Ницше напишет Ре, много времени проводящему с Лу, что «полон доверия к этому году и к таинственному жребию, который он вытянул для своей судьбы». Теперь отшельник, мечтающий быть возле Лу, строит идеальные планы поселиться с ней под одной крышей, посреди великолепных лесов в Таутенбурге, а затем всем вместе переехать в Вену. Они «будут жить в одном доме и вместе работать», ибо «ее чуткость к его способу мыслить и рассуждать поразительна».
     Девушке «двадцать лет; она зорка, как орел, и храбра, как лев, при этом она еще совершенный ребенок, которому, может быть, не суждено жить долго». Понятие влюбленности, — и в этом Ницше настойчиво, до поры, уверяет себя, — исключается. Они — друзья.
     Облик Лу, действительно притягательный, приковывает внимание всякого, кто осмелится вступить на необычную, наэлектризованную территорию этой редкой индивидуальности.
     Удивительное, привлекающее к себе лицо. Огромные светлые глаза, небольшой прямой носик, чувственный рот, длинные белокурые волосы, высокий лоб. Шарм невероятный. Да и фигура недурна: узкие бедра, осиная талия, длинные ноги. Во всем облике — нечто напоминающее вечного подростка, и в характере — что-то чистое, наивное, ребяческое. Однако, вместе с тем, независимость и воля — далеко не детские. А каков интеллект, глубина знания и убежденность в правильности выбранного пути, которые вскоре оценят лучшие европейские умы. Строга и недоступна. Ходит обычно в черном. Платье с высоким воротом, наглухо застегнутое, только оттеняет серьезную значительность личности.
     План сумасбродного, безрассудного союза осуществляется. «Октябрьские каникулы» 1882 года предоставляют три недели для совместного проживания троицы. Ради «возлюбленной», «драгоценной» сестры Лу, в которой чувствует «каждое движение высшей души», его новой надежды на продолжение жизни, Ницше жертвует многим, даже отношениями с близкими — матерью и сестрой.
     Отставленная друзьями, обиженная Мальвида отстранена, и не принимает такой черной неблагодарности.
     Однако возникший «menage-a-trois» не долог. Интересы подобного союза сразу же подвергаются испытаниям и угрозам. В благодатное творческое сообщество, вдохновляемое свободной Лу, и способствующее, в некотором смысле, подъему работоспособности Ницше, приступившему к своему труду «Так говорил Заратустра», вторгаются человеческие передряги, происки близких, упреки, необоснованные обвинения, даже оскорбления и клеветы, не позволившие сохранить видимую, пусть даже «неблагочестивую» (по мнению семьи Ницше), творческую общность. Союз кажущихся единомышленников распадается. Их совместные «октябрьские каникулы» в Лейпциге 1882 года оказываются последними. Лу и Ре внезапно уезжают в Берлин. Предполагаемая новая встреча в Париже даже не обсуждается. И это конец. Не сразу приходит мучительное осознание, повергшее Ницше в безграничное отчаяние, что от него просто избавились.
     «Доброго друга» Ре Ницше считает отныне не иначе как «лжецом и подлым клеветником до мозга костей», ведущим игру по воле фрейлейн Саломе. В конце декабря 1882 года Мальвиде он пишет и о своем разочаровании в отношении Лу: «Если бы я был немного умнее и у меня были бы советчики получше»…
     Трагическое состояние углубляет болезнь и доводит его почти до «какого-то сумасшествия». «Человек наедине с собой» — эту космическую трагедию полного одиночества ему удастся воплотить в образе выстраданного им «Заратустры», — сочинения, считающегося своего рода ницшеанской Библией.
     Как художник-философ Ницше переводит в творчество всю боль своего мучительного существования, духовного перенапряжения, разочарований и позорных воспоминаний: «Я уже пустил в ход сильнейшие отвлекающие средства, какие мне известны; я прибег к тому, что выше и труднее всего — к собственной творческой продуктивности».

Конец трудной дружбы Ницше и Мейзенбуг

     Почти до конца февраля 1883 года Ницше приходит в себя. Его существование на некоторое время превратилось в ад. Но жизнь берет свое. Угаснувшая дружба должна вот-вот разгореться. Пример подает Мальвида. Не такова всеобщая заступница, чтобы бросать старых друзей, да еще в таком жалком состоянии, как Ницше.
     Казалось бы, Ницше и Мейзенбуг «уже попрощались навсегда», но подпись под письмом философа от 21 марта 1882 года дает надежду на обновление отношений: «От всего сердца преданный вам, ваш бывший и совсем новый Фридрих». Философ уверен, что и его высокочтимая подруга «никогда не теряла веры в его возрождение», сколько бы они ни отрекались друг от друга. Они сходились и прощались, но «нить, их соединяющая», все равно связывалась вновь.
     Первого февраля 1883 года Ницше сообщает другу о «своей старой знакомой фрейлейн Мейзенбуг», которая пригласила его в Рим, где сама проживала, пообещав ему «кого-то, кто ежедневно в течение двух часов» сможет писать под его диктовку. Речь идет о подготовке к печати небольшой книжки, которую сам автор расценивал «как лучшее из всего, что он написал»: «У меня нет ничего более серьезного и вместе с тем более светлого». И эта книга будет называться «Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для кого», действительно, названная им самим «моим Заветом». У философа «возникает ощущение», что с «Заратустры» «начнется новый отсчет времени», что это «пролом в будущее». «Временами ему кажется», что выходом в свет «Заратустры» «оправдана вся его жизнь», и «что он жил, работал и страдал именно для того, чтобы создать однажды эту маленькую книжечку в 7 листов».
     Смерть Вагнера трагически перебивает возобновленные отношения Ницше со своей давней подругой. Отклик философа на это событие в письме от 21 февраля 1883 года к преданной вагнерианке, повергает ее в ужас.
     Ницше и прежде писал Мальвиде о трагической пропасти между взглядами бывших единомышленников. Но теперь выбранная им форма «некролога» перешла все воображаемо приличествующие границы.
     «Глубоко затронувшая» его смерть композитора вызывает особое объяснение с Мальвидой: «…я до сих пор не оправился еще от полученного известия. — И, тем не менее, я думаю, что это событие окажется для меня облегчением. Тяжело, очень тяжело на протяжении шести лет быть противником тому, кого прежде любил и почитал так, как я любил Вагнера; и притом, будучи противником, обрекать себя на молчание — из почтения, которого этот человек заслуживает в целом. Вагнер — скажу Вам прямо — нанес мне смертельную обиду; его медленный отход и откат к христианству и церкви я воспринял как нанесенное мне личное оскорбление; и поскольку прежде я преклонялся перед тем, кто оказался способен на такой шаг, запятнанными показались мне вся моя юность и ее идеалы.
     Есть невысказанные цели и задачи, которые заставляют меня ощущать это с такой остротой.
     Сейчас тот шаг видится мне шагом стареющего Вагнера; умереть вовремя — нелегкая задача. Проживи он еще, страшно подумать, что могло бы произойти между нами! В моем колчане есть смертельные стрелы, а Вагнер относился к тем людям, которых слово может убить».
     При подобном воззрении, он даже пишет соболезнование Козиме Вагнер3, и полностью уверен в одобрении этого своего шага «достопочтенным другом» Мальвидой.
     Ницше противоречив и непоследователен, и на всякие подозрения, что он «спятил», отвечает: «Это мой жребий — показываться только под масками…» Францу Овербеку4 прежде признался: «Иногда с ужасом думаю о тех испытаниях огнем и холодом, которым моя “прямота” подвергает самых дорогих мне людей». В ноябре 1883-го в переписке с друзьями он «обрел и зачеркнул» Лу, обозвав ее чудовищем; бранными словами не преминул вновь заклеймить предательство «дорогого друга» Ре, а вечную заступницу Мальвиду провозгласить одной из «добрых лицемерок», представив ее идеализм как «лицемерие в духе Тартюфа». И вместе с тем, «каким утешением» для него «годами был доктор Ре», и «какой неимоверной благодатью» было для него «общение с фрейлейн Саломе». Мейзенбуг тоже оставалась в пределах его дружеского восприятия.
     В последний раз Ницше встретился с Мальвидой в Риме, куда приехал 14 мая 1883 года, чтобы помириться с ней. Однако примирения не случилось, что не исключало дальнейшей обоюдоострой переписки.
     Эпистолярное общение с «достопочтенной подругой» Ницше просто не в силах прекратить. Он извиняется перед ней, благодарит, досадует на некое свое «антигуманное письмо, которое отправил прошлым летом», в 1883-м. В начале мая следующего года посылает ей вышедшего в свет своего выстраданного «Заратустру». Но что «она различает» в его труде? Сам отвечает: «”контуры светлого храма”, который я построю на этом фундаменте. Можно умереть со смеху, но я как раз доволен, что никто не подсматривает и не замечает, что за “храм” я строю!»
     Постоянные черные мысли о Вагнере то наступают, то покидают его, их не способны уже затмить ни глубокая меланхолия, ни общая депрессия философа. Презрение и соболезнование идут в одной связке и не дают покоя. Вновь и вновь он ставит опыты сознательного пересмотра музыки своего кумира: как он теперь относится к его творениям?
     В письме к Мальвиде от 26 марта 1885 года продолжает нескончаемую полемику сам с собой: «Как же мне претит эта пасмурная, душная и, прежде всего, лицедейская и претенциозная музыка! Настолько же, насколько… еще тысяча других вещей, к примеру, философия Шопенгауэра. Это музыка неудавшегося композитора и человека, но при этом — тут я готов поклясться — великого актера».
     Это предостережение для «господ лицедеев и мнимых гениев», лишь способных «испортить нам вкус».
     Ницше отрекался от всех и всего, что прежде их объединяло, что возводилось в абсолютное поклонение. Его непоследовательная злая одержимость действительно сопрягалась с катастрофически развивающейся болезнью. Но не только…
     Шлейф восхищения нечеловеческой музыкой Вагнера трудно убрать из сознания и памяти. Не стоит забывать, что Вагнер для Ницше был больше, чем событием, — со-бытием, как выражаются ученые философы. Эта одержимая любовь-ненависть, как амок, бессознательно влекла Ницше на любую встречу с музыкой композитора и ее меняющейся, почти глобальной, его трактовкой.
     Современники не забыли следующего знаменательного эпизода: скажем, отправиться в Базель, откуда поступило приглашение на кафедру филологии, узнать в поезде, что в Карлсруэ состоится представление «Мейстерзингеров», сойти с полпути и вспомнить о Базеле уже наутро. Даже когда весь путь противостояния уже почти преодолен, «Великого благодетеля свой жизни» Ницше не может забыть, продолжая его любить и в годы своего помрачения. Мальвида смотрит прямо в лицо отчаянного врага ее кумира. Она готова принять на себя «смертельные стрелы» из его «колчана», защитить нетленную славу Вагнера.
     Идут годы. Болезнь Ницше прогрессирует. И хотя философу претит все, что «произрастает вокруг Мальвиды фон Мейзенбуг», и «он потерял всякую охоту искать развлечения в компании этих полоумных особ», усугубляющееся одиночество и беспомощность вновь притягиваются желанием получить покровительство старого друга. 12 мая 1887 года он пишет ей: «Наши два одиночества должны соединиться, как прежде, в Сорренто, в Риме или на Капри».
     У него возникает даже проект их совместной жизни, увы, нарушенный вмешательством новых «смертельных выстрелов» в прошлое.
     Удар нанесен в бывшего друга и его новое искусство умопомрачительным откровением Ницше (1888). Туринское — и отнюдь не последнее — письмо «Казус Вагнер» напечатано в сентябре 1888 года (до помещения в психиатрическую лечебницу, которую уже до смерти философ не покидал, оставалось меньше года).
     И этот злой выпад против идеализма, против «вагнерщины», вагнеровского искусства, объявлявшегося воплощением декаданса, верная покойному Вагнеру Мейзенбуг, не могла простить своему «приемному сыну».
     «Нет ничего прекрасного самого по себе, “прекрасное в себе” — это такая же химера, как и весь идеализм», — не унимается философ, в который раз повторяя свою мысль, словно убеждая отъявленную идеалистку, привыкшую быть «непотопляемой» в преодолениях трудностей жизни «благодаря своей розовой поверхностности».
     Четко выраженный взгляд Ницше на идеализм Мальвиды, на ее неумение прямо глядеть в лицо действительности и реально разбираться в людях — какие они есть на самом деле, — как знаем, уже слышался в приведенных выше мнениях Герцена и Вагнера.
     В предисловии к письму «Казус Вагнер» Ницше словно подводил итоги своему противостоянию бывшему кумиру: «Повернуться спиной к Вагнеру было для меня чем-то роковым; снова полюбить что-нибудь после этого — победой, — писал он в 1888 году. — Никто, быть может, не сросся в более опасной степени с вагнерианством, никто упорнее не защищался от него, никто не радовался больше, что освободился от него. <…> Высшее, что я изведал в жизни, было выздоровление. Вагнер принадлежит лишь к числу моих болезней».
     И это не был еще конец долгой дружбы, чреватой неминуемым разрывом. Добрая, честная Мальвида вышла на вынужденный поединок, не оставив без ответа покушение на память обожествляемого ею творца, которого сам же Ницше некогда восторженно именовал «ясновидцем современной души». Ее резкое, «очень злое» письмо имело оглушительный ответ.
     28 октября 1888 года Ницше взялся за перо, чтобы поставить окончательную точку на многолетней переписке со своим «достопочтенным другом»:
     «Разрешите мне еще раз сказать свое слово. Вероятно, это будет последнее мое слово. Я постепенно отказываюсь от всех, почти всех моих знакомых, потому что мне противно, потому что меня принимают не за того, кто я есть на самом деле. Теперь очередь за вами. Вот уже несколько лет, как я посылаю вам свои сочинения, для того чтобы вы, со всей вашей наивностью и честностью, в конце концов, заявили: “Я отвергаю каждое ваше слово”. И вы имеете право это сделать. Потому что вы «идеалистка», — а что же касается меня, я воспринимаю идеализм как неискренность, которая перерождается в инстинкт, и как желание, во что бы то ни стало, не видеть (приукрасить) реальность; в то время как в каждой фразе моих писаний — презрение к идеализму. Нет ничего хуже для человечества, чем интеллектуальный обман; все реальности того, что происходит в мире, обесценены ради создания ложного мифа об “идеальном мире”… разве вы ничего не понимаете в моем предназначении?..»
     Накануне рокового помрачения Ницше еще спешил трезвейшим образом отобрать свои прежние сочинения о Вагнере для «досье психолога». В своей последней книге «Ницше contra Вагнер», вышедшей посмертно, он заверил читателя, что подобранные отрывки, доказывающие периодичность антивагнерианы, «не оставят ни малейшего сомнения ни касательно Рихарда Вагнера, ни касательно его самого: они антиподы».

     Последние двенадцать лет Ницше провел в клинике для душевнобольных. У Мейзенбуг не возникало ни малейшего желания его увидеть. В августе 1900 года философа не стало, и Мальвида почтила ушедшую «неприкаянную душу» своим запоздалым вниманием. Она послала на кладбище, где упокоился беспокойный гений, веточку лавра, сорванную в Сорренто, куда уже не было возврата. Возможно, это символическое воспоминание о легендарном опыте «идеальной семьи» стало знаком их примирения.
     Дальнейшая посмертная слава философа не могла оставить Мальвиду безучастной. Она написала статью-воспоминание о Ницше — «памятник на далекую могилу», где в жизнеописание «истинного Ницше», очищенное от всех «ошибок и заблуждений», вплелась и память о ее дружбе с ним, и ее толкование его наследия.

______________________________________________

1. Альберт Бреннер — друг Ницше, студент Базельского Университета.
2. Ольга Герцен — дочь А.И. Герцена, воспитанница Мальвиды фон Мейзенбуг,
супруга французского историка Габриеля Моно.
3. Козима Вагнер — вторая жена и муза Вагнера,
основательница и многолетний руководитель Байройтского фестиваля.
4. Ф. Овербек — протестантский богослов, писатель, друг Ницше.

 


 

На первую страницу Верх

Copyright © 2015  ЭРФОЛЬГ-АСТ
e-mailinfo@erfolg.ru