На первую страницуВниз


Юрий Баранов родился в 1946 году. Окончил Тамбовское высшее военное авиационное училище летчиков им. М. М. Расковой. Служил в частях ВВС. В настоящее время живет в Иркутске. Пишет стихи, рассказы, пьесы. Публиковался в журналах «Сибирь», «Первоцвет».
Лауреат литературного конкурса Интернет-журнала "Эрфольг" – 2005.


ЮРИЙ  БАРАНОВ
НЕБЕСНЫЙ ПРИБОЙ

 Зауряд-офицер

     Иванов был зауряд-офицер. Обыкновенный, ничем не выделяющийся, абсолютно средне-статистический.
     В детстве мама очень хотела сделать из него вундеркинда. Хлопотала, пыталась водить его то в балетную школу, то в музыкальную. Может быть, скука гарнизонной жизни двигала ею, а может, и правда хотелось видеть в сыне какие-то особые качества. Как бы то ни было, но кое-что ей удалось. К семи годам маленький Иванов неплохо рисовал, выразительно читал стихи и был очень послушен. Отца, вечно занятого службой, они видели редко. Вероятно поэтому, мать и сын души друг в друге не чаяли. Но все материнские заморочки с поиском у него талантов юный Иванов воспринимал без особого энтузиазма. Рисовать ему было скучно, стихи он не любил, и занимался всем этим только чтобы мать не расстраивать. В школе учился весьма посредственно. На уроках мечтал. Под монотонный голос учителя мог долго следить за плаваньем кленового листа в луже и вздрагивал, когда его отрывали от этого увлекательного занятия. Но, поскольку школы он менял часто, переезжая к новому месту службы отца, то собственное нерадивое отношение к учебе объяснял сам себе и маме последствиями смены обстановки или другой методикой преподавания в новой школе. Школу он закончил, как и следовало ожидать, кое-как. Встал вопрос — как жить дальше. Оказалось, что родители уже все за него решили.
     «Значить, так, Вовик, — с мягким украинским акцентом сказала мама, — мы тут с отцом посоветовались и решили, что учиться ты будешь в военном училище». Так Иванов оказался в Новосибирском Высшем Военно-политическом общевойсковом училище. Поступить помог какой-то давний сослуживец отца.
     Военка так военка, думал Иванов, вовсе не ожидая ничего интересного от этой новой странички в своей жизни. Он совершенно не испытал душевного подъема в «День сапога», который праздновали в училище вчерашние абитуры, будучи зачисленными на военную службу приказом министра обороны. И дальнейшую жизнь Иванов готовился принять как суровую необходимость.
     Годы учебы прошли как-то буднично, незаметно. Мечтать, глядя на кленовые листья, здесь не давали. В армии властвовал закон: «не можешь — научим; не хочешь — заставим». Этот закон он усвоил довольно быстро, получив несколько нарядов вне очереди. После чего старался не отставать от товарищей. От работы и от нарядов не увиливал, но и на службу сам не напрашивался, следуя старому солдатскому правилу.
     Он был как все. И к моменту окончания училища незаметно для себя втянулся в эту жизнь, в которой наиболее важные вопросы за него решали командиры. Оставалось только эти приказы беспрекословно выполнять, что совершенно точно укладывалось в его обычную схему поведения.
     Образно говоря, годы учебы в училище превратили Иванова в патрон, который занял свое место в обойме таких же, как он, патронов того же калибра и которым, при необходимости, можно было выстрелить, будучи уверенным — он не подведет.
     Во время прощания со знаменем училища и прохождения торжественным маршем мод музыку «Прощание славянки» Иванов вдруг явственно ощутил в себе совершенно необычное чувство причастности к чему-то очень важному. Он словно перестал ощущать свое «я», растворившееся в могучем существе, малой частью которого он стал. Это чувство делало его взрослее, наполняло какой-то новой силой, прежде ему не знакомой.
     «Ах, Вовик! — говорила мама, смахивая слезу и поглаживая две новенькие звездочки на золотом погоне новоиспеченного лейтенанта, — как жаль, что отец не дожил до этого дня. Вот бы порадовался».
     Лейтенант Иванов был назначен на должность заместителя командира роты по политчасти в мотострелковую дивизию, у самой южной границы. Было это летом 1991 года. С первых дней службы он понял, что каша из марксистско-ленинской философии и научного коммунизма ему не понадобится. КПСС уже не было, а Советский Союз трещал по швам. Как говорить в этой обстановке с солдатами и кого воспитывать, не понимали даже вышестоящие командиры. Поэтому Иванов просто включился в боевую работу. Поскольку был он не обременен женой и детьми, то в горы с разведчиками он ходил чаще других. В декабре, за несколько дней до нового 1992 года, его вызвал комбат и сказал: — «Ротный твой совсем расхворался, послать его не могу. Так что пойдешь ты с разведчиками на перевал».
     Иванов сказал: «есть!», козырнул и вышел, хотя знал, что ротный пятый день в запое, но говорить об этом было нехорошо.
     Выход в горы был обычный. И все было, как обычно: снег, обледеневшая узкая тропа; обычные риторические реплики о том, кому этот выход нужен. А потом — тупая усталость и желание упасть в снег и не двигаться. Но Иванов шел замыкающим, и ему приходилось не только заставлять себя идти, но и подгонять солдат. Перевал встретил их снегопадом, который все усиливался. Командир разведчиков, старлей Пасько, привел их к пещере, в которой можно было переждать непогоду. В пещере развели огонь, пожевали сухпай, а потом Пасько сказал: — «Ну что, замполит, согрелся? Бери пулеметчика и занимай оборону ниже пещеры. Часика через два пришлю замену». Но судьба распорядилась по-своему. С другой стороны перевала к этой же пещере вышел отряд духов. Вернее, как выяснилось потом, это был караван с оружием.
     Все происходящее дальше слилось в непрерывный кошмар. Снег падал так густо, что все вокруг превратилось в молочный кисель, из которого летела свинцовая смерть. Стрелять приходилось вслепую, по секторам. А затем духи стали бить из миномета, засыпая вход в пещеру минами. Тогда Иванов понял, что Пасько помочь им не сможет.
     Сколько они сидели и стреляли, Иванов не помнил. Он не чувствовал своего тела и только изредка по-собачьи встряхивался, чтобы не превратится в сугроб. «Фермопилы, — вспомнил он. — Фермопилы. Мы им устроили Фермопилы. Только там было триста спартанцев, а нас — всего ничего». Рядом бил РПК сержанта Сидорчука. «Почему хохлы хорошие служаки?» — подумал Иванов и крикнул: — «Сидорчук, береги патроны!» — хотя Сидорчук стрелял правильно — экономно. Мысли стали путаться, и в какой-то момент Иванов перестал слышать выстрелы. Он услышал голос матери: «Сынок, сынок…» Иванов отряхнулся и услышал, что голос РПК сменил стук автомата.
     А потом Иванов молился. Что он говорил, обращаясь к Богу, Иванов не помнил. Никто и никогда не учил его молиться.
     От всей группы в живых остался он и радист. А духи просто замерзли внизу. Они не смогли пройти в пещеру. Последнее что помнил Иванов об этом бое, было лицо комбата, который прилетел на вертушке, как только прекратилась метель. «Всех, всех — к орденам…» — повторял он, обходя то, что еще недавно было его бойцами.
     В госпитале Иванову удалили три пальца на правой ноге. Представления к орденам заблудились где-то в высоких штабах. Да это и было вполне понятно: Советского Союза уже не было, а суверенные государства росли как грибы.
     В госпитале Иванов молчал, односложно отвечая на вопросы врачей и медсестер. Он молчал и потом, выписавшись из госпиталя и ожидая приказа об увольнении его из армии. Словно тот снегопад в горах и бой навсегда заморозили ему душу. Не разморозила ее и телеграмма, которая ждала его возвращения в общаге. В телеграмме сообщалось о том, что в далеком украинском городе умерла его мать. К моменту возвращения Иванова мать уже похоронили.
     Иванов не чувствовал боли, не терзался воспоминаниями. Ему не снились кошмары. Он просто молчал. Его душа оглохла и ослепла — там, в горах. Ему хотелось заплакать, но он не мог.
     Несколько месяцев спустя он шел по улице небольшого сибирского города, куда его позвал бывший однокашник по училищу. Нужно было как-то устраиваться в этой жизни. Было жарко. У деревянных домов в палисадниках цвела сирень. Иванову вспомнилось цветение белой акации на Украине. Сирень и акация расцветали на Украине в мае. «А в Сибири все начинается позже», — подумал он, и вдруг увидел церковь. Изящно-белая, она стояла на пересеченье улиц, поблескивая куполами и притягивая к себе.
     В церкви царил прохладный полумрак. Иванов перешагнул через порог и сразу встретился взглядом с глазами Богородицы. Он подошел ближе и вдруг ощутил на своем лице легкое дыхание, словно птица своим крылом коснулась его. «Сынок, сынок…» — услышал он. Господи! Матерь Божья! — подумал он. И слезы, горячие, облегчающие, полились у него из глаз.
     Через месяц Иванов принял крещение и ушел в Свято-Георгиевский монастырь.

Январь 2005 г.


Небесный прибой

     Он помолчал немного и, размешивая сахар в стакане с чаем, сказал:
     — «Ты знаешь, я никогда не думал, что буду заниматься этим. Вроде служил, летал. По двести сорок дней в году бывал в командировках. А списали — стало в жизни пусто. И захотелось мне рассказать все, что я видел. Но как? Я ведь закрою глаза — облака вижу. И небо — яркое, синее. Снизу такое синее небо только осенью увидишь. Синева жесткая, прохладная. Кажется, что её зачерпнуть можно».
     Мой собеседник, высокий, седой и еще не старый человек, с обветренным красным лицом, был моим давним знакомым. Познакомились мы случайно. Я много лет по утрам бегаю в соседнем парке, а он в том же парке прогуливает своего сеттера. Вот так и познакомились. Несмотря на разницу в возрасте, у нас нашлись точки соприкосновения и общие темы для разговоров.
     Максим Максимыч Дюжаев в недавнем прошлом был военным летчиком. Уже только это создавало романтический ореол вокруг него. Чтобы портрет Максима Максимыча был полным, нужно добавить, что он чем-то напоминал американского актера Ричарда Гира. Такие же плавные, неспешные движения и ироническая улыбка.
     Знакомство наше не предполагало дружбы, поэтому я несколько удивился, когда после обычной воскресной пробежки и прогулки он пригласил меня в гости — на чай.
     Мы пили чай из стаканов в старинных серебряных подстаканниках, и Максим Максимыч рассказывал…
     — «Большинство людей об этой красоте понятия не имеют. Живут и только грязный асфальт под ногами видят. На работу, с работы. В свою квартиру-коробку — и спрятался до утра. А потом снова — давка в трамвае, грязный асфальт, начальник-придира. А жизнь проходит. И никто им не скажет: остановись, подними голову. Облака плывут — величественные и громадные, маленькие и пушистые. А ночью… Эта завораживающая, звездная бездна. Я, когда смотрю ночью в небо, всегда вспоминаю стихи. Знаешь, был такой испанский поэт Федерико Гарсиа Лорка… «За переплеты окон Люди от звезд укрылись…» Там, дальше, ещё о девушке, которая умирает, как вянет роза. Но я не об этом. Я о том, что когда-то в летное училище пошел, чтобы эту красоту каждый день видеть и руками трогать. Оказалось, что мне этого мало. Захотелось всем показать и рассказать…»
     Максим Максимыч замолчал, сделал несколько глотков чая, поставил стакан на стол и продолжал:
     — «Первый свой полет, ещё ознакомительный, я как сейчас помню. Видимость была, как в авиации говорят, миллион на миллион. Небо — весеннее, яркое. На солнышке припекает, а ветерок ещё холодный. Мы все в новеньких, не обмятых темно-синих комбинезонах. Летные ботинки на сплошной каучуковой подошве слегка поскрипывают и блестят. Все щеголяют в черных шлемофонах, а планшеты пытаются носить на ремешке ниже колена, хотя это очень неудобно.
     Задание на полет простое: взлет, набор высоты, проход по большому кругу, ознакомление с управлением самолета, снижение, заход на посадку. Естественно, в задней кабине сидит инструктор — Тимашев Игорь Павлович. Он для меня и царь и бог.
     Запуск, руление — и вот моя «Эллочка» на ВПП (взлетно-посадочной полосе). Чувство, которое испытываешь в этот момент, можно назвать только ожиданием чуда. — «Триста сорок четвертому — взлет!» — «Понял», — летчик-инструктор отпускает тормоза. Разбег, подъем носового колеса, уборка закрылков, шасси. Неужели это я в самолете? Я — лечу! Инструктор умудряется комментировать каждое свое движение, работу в кабине, а я ничего не слышу. Передо мной небо — громадное, светлое, яркое, бездонное. Самолет идет «в наборе», и хочется петь, кричать от счастья.
     Вдруг слышу: «Ну, ты что, Дюжаев, совсем обалдел от счастья? Не хочешь самолетом поуправлять?» — Хочу, конечно, хочу. Взялся я за ручку управления. А Игорь Павлович и говорит: «Ты качни «Эллочку» вправо, влево. Не бойся». Я и качнул. Только движение вправо сделал, как тут же ручку бросил и схватился за правый борт остекления кабины. Рефлексы сработали. Они ведь у каждого человека на земную твердь рассчитаны.
     Инструктор хохочет. Ему в зеркало все видно: и моя испуганная физиономия, и нелепые движения. А потом Игорь Павлович начинает в небе рисовать идеальные восьмерки с креном сорок пять градусов.
     «Попробуй сам». Пробую — и тут же чувствую, как обильный завтрак начинает перемещаться из глубин моего желудка куда-то выше. В зеркало я вижу свою бледно-зеленую физиономию. Только бы не опозориться, думаю я, только бы не опозориться… А инструктор опять смеется: «Посмотри по сторонам. Посмотри, как красиво. Кирсанов видишь?» — «Вижу» — «Запоминай ориентиры». Какие уж тут ориентиры. Только бы дотерпеть. «Ничего, — говорит инструктор, — дотерпишь». Правда, ветерок усиливается. Появились облака. Что делать? Это весна. Поэтому и погода неустойчивая.
     На обратном пути нас ощутимо болтает. Снижаемся. Инструктор все говорит, говорит… — «Вот, видишь? это высота выравнивания. Видишь?» — А это один метр. — «Вижу». Да ничего я не вижу.
     Шух… Зашуршали колеса. Сели. Отпустило. Опять хочется петь. Зарулили. Двигатель выключен. Техник открывает фонарь, и в кабину врывается весенний ветер. Я вдруг понимаю, что спина у меня абсолютно мокрая.
     Это ерунда! Подумаешь, мокрая спина. Зато так хочется крикнуть технику: «Дядько! Я летчик! Ура!»
     А техник на таких, как я, уже насмотрелся. Он рад, что кабина чистая и завтрак остался в моем желудке.
     Вот после этого первого, ознакомительного полета я и попытался акварелью изобразить свои впечатления. Не получилось...»
     Я слушал и смотрел на этого пожилого человека, который, рассказывая, просто преображался. В нем была молодость, обаяние, задор и ещё что-то такое, что остается недоступным многим молодым людям моего поколения. А ещё мой взгляд постоянно притягивал какой-то странный предмет на телескопических ножках, стоявший в углу комнаты. Он был покрыт светлой тряпицей, на которой проступали пятна краски.
     Мы уже давно забыли про чай. А Максим Максимыч все рассказывал и рассказывал:
     — «Чем дальше, тем больше мне хотелось рассказать, показать людям, как в небе красиво. Но странное дело: облака сверху и облака снизу выглядят по-разному. А мне хотелось объединить эти два взгляда.
     Иногда я себя чувствую эдаким чудиком из рассказов Шукшина. Ищу некий волшебный хрусталик, сквозь который можно людям красоту небес показывать. Я словно помешался. Приходил домой — и рисовал, рисовал. Знаешь, я думаю, что эмоции и чувства имеют свой цвет: гнев, тревога — красный; покой, удовлетворение — оттенки синего и зеленого. Может, я велосипед изобретаю, но очень хочется этот «велосипед» не только придумать, но и людям показать. Вдруг он чем-то отличается от прежнего. Может, эти мои картины не только новое кому-то покажут, но и вылечат от равнодушия, от грубости.
     Кстати, однажды красный цвет чуть не сыграл со мной злую шутку. Летал я тогда на Ту-16. Шли мы вдоль береговой линии Балтийского моря. А штурманом-оператором был у меня в экипаже бывший техник Степанов. В ту пору не хватало операторов. Парень переучился и стал летать. Но, видимо, серьезного психологического настроя на летную работу у него не было. А может, просто трусоват был.
     Летим мы, значит, только что на полигоне отработали, перистыми облаками любуемся. Солнышко садится и легко так в розовый и алый цвет облака красит. Вдруг Степанов как закричит: «Командир! Командир! У нас правый двигатель раскалился. Это пожар. Вот-вот взорвемся!»
     Я посмотрел: все приборы показывают нормальные параметры работы. — «Все нормально, — отвечаю, — Степанов, не паникуй. Двигатели работают нормально. Все хорошо».
     А Степанов опять кричит: «Командир, горим. Нужно срочно катапультироваться!» — Пришлось прикрикнуть на него: заткнись, говорю, а то больше летать не будешь.
     Тут и солнышко уходить стало, а вместе с ним — и краснота с плоскости. Это закатное солнце выкрасило нам правую плоскость в алый цвет. Вот такая, брат, шутка.
     Но это я так. Просто вспомнилось…»
     Максим Максимыч нервно поднял и поставил на место стакан с остывшим чаем. Потом поднялся и подошел к странному предмету на телескопических ножках. «Иди сюда, — позвал он. — Вот, смотри, что у меня получилось. Это — небесный прибой».
     С этими словами Максим Максимыч сдернул тряпицу. Странный предмет оказался раскрытым этюдником, а на этюднике я увидел картину в простой белой раме, отчего создавалось впечатление открытого настежь окна.
     Над синими сопками нарастала волна облаков, которые сверху золотило солнце. Непостижимым образом эта волна виделась одновременно и сверху и снизу. Хотелось не вышагнуть, а вылететь в это открытое окно и погрузиться в волну теплых, прозрачных облаков.

Март 2005 г.

Царская вечеря

Это место называлось Тихий Угол. В сердце Тамбовского Черноземья на опушке соснового леса стояла маленькая деревушка, из трех улиц, выходивших к реке Цне. Называли ее почему-то поселком. Улицы этого деревенского поселка не имели названий, а именовались «порядками». Первый порядок, Второй и Речной порядок. Удивительным было и то, что стоял этот поселок на песке. Вокруг грязь непролазная, а на улицах Тихого сухо и чисто. Воздух, напоенный сосновой хвоей, горячий песок и речные запахи. Даже вода в колодцах Тихого была особенной. Слегка желтоватая от песка, она имела сладковатый привкус. Вку-усна-ая! — растягивая гласные, говаривал местный люд.
     Я не в первый раз бывал здесь, и уже многих знал. А уж они все наверняка знали, кто я и к кому приехал. Нового человека в деревне примечают быстро. Так же быстро оценивают, определяя его суть, как правило, одним словом. «Квёлый он», — говорила Баба Поля об одном знакомом. — «А как это?» — «Да ни больной, ни здоровый. И ни к какому делу не приспособишь. Все сидить и молчить, а как скажеть — то все невпопад».
     Сколько лет Бабе Поле, я не знал, но ее морщинистое лицо еще хранило следы былой миловидности. А прозрачные голубые глаза глядели на мир слегка удивленно и ласково. Она со спокойной добротой говорила о добрых и злых поступках односельчан, о горе и радости. Никого и никогда не судила. Свое отношение к людям и их поступкам выражала простыми фразами: «помогай им Бог», или «Бог им судья». И в этих словах не было ни капли фальши. Было совершенно ясно, что по-другому она не умеет думать.
     «Приходи сегодня вечерять, — сказала мне Баба Поля. — Сегодня Царь с кордона приедеть». — «Царем» в Тихом звали сына Бабы Поли, Сережу, который работал лесничим. «Царь — потому, что царь леса, — говорили мужики. — Уж он за лесом как за дитем своим смотрить. Ужо никому обидеть не даёть». Сережа был заикой. Говорил тяжело, мучительно, вставляя между слов, для сокрытия заикания, междометия и различные присловья. Мудростью и добротой он пошел в маманю, Бабу Полю, но, как многие деревенские люди, был застенчив и робел перед незнакомыми людьми.
     Отказаться было нельзя — обида. Да и интересно мне было. Про Царя говорили, что петь он мастак: «Уж как поеть, как поеть Царь — вся опукыришся», то есть слезами обольешься, — говорили в Тихом бабы.
     Когда вечером я подошел к дому Царя, еще только выпили разгонную, и Сережа, расслабившись, расстегнув застиранную бязевую рубаху, говорил на любимую тему:  «Т…т…т…ты понимать должен, ежели человек, каждая травинка, каждое деревце, так сказать, жить хочет и к свету тянется...»
     Сережин отец, Иван, которого все деревенские называли Дед Ванятка, щурился и кивал. Был он почти слеп. Носил громадные очки-линзы, любил выпить. А в подпитии рассказывал, как выжил на войне только из любви к своей Полии. «Эх, Полия, моя Полия! — кричал он после третьего стаканчика. — В госпитале врачиха одна позавидовала на меня. А я ей говорю: кроме Полии мне никто не нужон. Я только Полию люблю».
     С моим приходом общество оживилось. Баба Поля подозвала невестку Шуру и сказала ей: «Юрка свойское вино пить не привык. Выставляй магазинскую». Это она пожалела меня, так как по молодости лет самогонку я еще пить не научился. А потом пошли разговоры про политику. Будет ли война. И все ждали, что по этому поводу может сказать новый человек, то есть я. А я все ждал, когда же наконец Царь дозреет и возьмет в руки мандолину.
     Наконец Шура вышла в другую комнату и почти торжественно вынесла оттуда Сережину мандолину. Все притихли. Сережа какое-то время тренькал, настраивая, а потом откашлялся и запел:

Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит…

Куда только девалось косноязычие и заикание. Мандолина пела, дрожащим высоким голосом, сливаясь с уверенным голосом Царя. Сам он сидел, закрыв глаза, и пел, словно проживая лермонтовский романс, умирая и рождаясь заново в голубом сиянии спящей земли, принимая на себя всю боль и труды крестьянских своих предков, их желания и мечты о счастье, которое призрачно и мгновенно, а ожидание счастья — вечно. Слезы текли по его лицу, падая на разноцветную клеенку стола, на мандолину, и не было сил терпеть эту сладкую муку.
     Песня кончилась. Все сидели молча, боясь что-то нарушить, вспугнуть возникшее чувство. Только Дед Ванятка, всхлипнув, сказал: «Эх! Хорошо, ядри тебя в душу».
     Потом Сережа пел «Лучинушку», «Долю», «Гори, гори моя звезда...»
     Когда я вышел на улицу, луна была уже высоко. Деревня спала. Вспомнился мне Тургеневский рассказ «Певцы». Сколько же лет прошло с тех пор, как слушал своих певцов Иван Сергеевич? А ведь ничего не изменилось, по большому счету. Идут годы, сменяются правители, рушатся империи, а душа русская не меняется.
     Тридцать лет спустя занесла меня судьба в Сибирь. Идя по улице сибирского города к торговому центру, вдруг услышал я издалека совершенно бархатный тенор:

В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сиянье голубом...
Что же  мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? Жалею ли о чем?

Я подошел ближе и увидел сравнительно молодого, лет тридцати, человека, с испитым, опухшим лицом, который, опираясь на гриф старой, исцарапанной гитары, пел: «Уж не жду от жизни ничего я...»
     Глаза его были закрыты. По щекам катились слезы. Он жил этой песней. Люди, торопившиеся по своим делам, неожиданно останавливались и слушали. Если бы певцу сейчас пришло в голову повести эту толпу, он бы увел ее куда угодно. Но — он пел, не догадываясь о своей власти над людьми. Пел — и слезы катились по грязным щекам, падая на потертое пальто и заплеванный асфальт. Мне тут же вспомнилась вечеря у Царя.
     Господи! Что бы с Россией ни делали — спаивали, ломали, втаптывали в грязь, лечили заморской демократией или шоковой терапией, — она встает из грязи, сильная и чистая, словно росой омытая. На то она и Россия.

Январь 2005 г.

Юрий Баранов. Освобождение. Рассказы
Юрий Баранов. Наш генерал. Рассказ
 

На первую страницу Верх

Copyright © 2006   ЭРФОЛЬГ-АСТ
e-mailinfo@erfolg.ru