На первую страницуВниз


Наш Конкурс

Леонид Нетребо родился в 1957 году в Ташкенте. Автор четырех книг прозы.
Лауреат премии журнала «Русский переплёт» (2005, 2006, 2007), дипломант Международного конкурса художественной и научно-популярной литературы им. Алексея Николаевича Толстого (2006).
Публикации: «Литературная газета», «Литературная Россия»; «Сибирские огни» (Новосибирск), «Крещатик» (Берлин), «Tygiel» (Польша), «Север» (Петрозаводск), «Подъем» (Воронеж), «Уральская новь» (Челябинск), «Луч» (Ижевск), «Ямальский меридиан» (Салехард), «Северяне» (Салехард), «Тюркский мир» (Москва), «Мир Севера» (Москва), «Фактор» (Москва), «Надым» (Надым); «Окно на Север» (Надым), «Обская радуга» (Салехард), «Врата Сибири» (Тюмень).
Член Союза писателей России. Живет и работает на Ямале.

 

ЛЕОНИД   НЕТРЕБО

ЛЯГРУ


«Икебана»

     …Дверь в квартиру соседки Бориса, его бывшей одноклассницы, пришлось взламывать. Хозяйку нашли в ванной комнате. Она, обмякшая, висела на бельевом шнуре, прижавшись грудью и щекой к кафельной плитке, как будто отдыхала после безуспешных попыток обнять стену в крупных гладких шашках. Полные красивые ноги, переломившись на сгибах, мирно лежали на линолеуме, коленки едва не касались пола. Видно, ей пришлось несколько долгих секунд изо всех сил поджимать под себя ноги...
     За три дня, до похорон, все зыбкие версии случившегося были обстоятельно пересужены. Живым, как, наверное, всегда в таких случаях, было невдомек, что заставило двадцатипятилетнюю женщину наложить на себя руки. Любящий муж, пятилетний крепыш сын. Родители — с той и другой стороны — люди в достатке, с положением. Двухкомнатная квартира, подаренная родителями в день свадьбы. Общее мнение, не приладившись ни к чему конкретному, раздраженно уперлось в »понятную» причину: слишком легко и сразу все в жизни досталось. Кому-то не до жиру, а кто-то с жиру бесится…

     Светка была из тех, которых называют скороспелками: к пятнадцати годам это уже сформировавшиеся девушки. Формы, взгляд, манера держаться. Движения плавные, продуманные, с показной небрежностью. Несовершенство обнаруживается в реакции на внешние раздражители: детская искорка во взрослом взгляде, наивное слово, «нелогичная» слеза… Чуть более замкнутые, чем другие сверстницы, чуть более обидчивые. Светка до окончания школы ходила по коридорам с присогнутыми в локтях руками, ладони напряжены — наготове защита от неосторожных прикосновений, толчков, тычков в коридорной сутолоке. Но все равно Светке то и дело доставалось по мягким бокам, груди, бедрам. Некоторые мальчишки делали это намеренно — якобы случайно.
     Подружки всегда ей завидовали. Борис догадывался, что когда Светка после школы неожиданно быстро вышла замуж, почти все бывшие одноклассницы втайне облегченно вздохнули: карьера, которую предрекали преподаватели одной из лучших учениц, завершилась не начавшись. Нечего было теперь и думать о столице, об институте. Но вскоре бывшие подруги опять нашли почву для зависти — у других «невест» пока не было и того, чем уже обладала Светка. Муж, конечно, не Филипп Киркоров. Лет на десять старше ее, звезд с неба уже не схватит — птицу видно по полету, заводской технарь среднего пошиба. Песен не поет. Но зато домашний, за воротник не закладывает. И, говорят, любит… Наверное, это для Светки, школьной «прынцессы», было немаловажно, потому что слыла она в их небольшой школе натурой романтической. Однажды в девятом классе даже влюбилась в преподавателя-практиканта из университета.
     Историк был действительно интересным малым. Преподавал всего пару месяцев, а наговорил!.. Впрочем, Борису только и запомнилась высказанная практикантом версия, почему люди на Западе живут дольше, чем у нас. Оказывается, дело в психологическом настрое: человека делает борьба с внешней средой. Там с самого рождения «настрой на выживание» — организм в состоянии постоянной мобилизации, причем оптимистической: «Во-первых, все зависит только от меня; во-вторых, я все могу, только нужно приложить упорство». У нас мало что требуется от индивидуума, все накатано: детский сад, школа, институт (техникум, училище), завод, женитьба и так далее. Результат — инстинкт самосохранения ослаблен, атрофированы центры, отвечающие за волю к жизни…
     Светка оставалась после уроков, их видели с молодым историком, увлеченно беседующими, — в школьной библиотеке, в парке.
     По окончанию практики историк зашел в свой любимый, как он уверял, класс попрощаться. Сказал небольшую речь, поблагодарил за хорошую работу. Борис, как и многие в классе, следил краем глаза за Светкой. Она сидела на первой парте и смотрела в окно. Историк был необычно напряжен, хоть и старался выглядеть как всегда веселым. Старательно смотрел поверх голов, на галерку, для чего поднимал до предела подбородок, как будто боялся, что голова случайно опустится, и взгляд невольно встретится с глазами тех, кто сидит перед ним. Слова имели второй смысл и конкретный адрес, хотя обращался он ко всем. Поблагодарил за хорошую работу, просил не судить его строго, ведь он еще не настоящий педагог, вот после окончания университета он окончательно сформируется и, кто знает, возможно, приедет преподавать в нашу школу. Если мы, конечно, захотим… А вообще-то, — закончил он неожиданно, не в тон предыдущему, — ехать нам нужно отсюда, из окраины, куда-нибудь поближе к столице: провинция гасит человека, не дает раскрыться… Наше счастье — в наших руках!.. И вышел. Светка так и не повернулась от окна.

     …Как водится, каждый из мужчин должен был, хотя бы символически, поработать лопатой — дань уважения покойнице и ее близким. Борис, взяв лопату, решил кидать землю до конца, ему не трудно. К тому же, повторение нехитрого цикла — удар острием во влажную рыхлую кучу, подъем с напряжением всего тела, бросок в сырой прямоугольный зев, облегчение — удивительным образом уводило его от ощущения законченности того, что происходит. Вспоминалась живая Светка, совместное школьное десятилетие. Были периоды, когда она даже нравилась ему… Но он был так в себе неуверен всегда. Да что он! — к ней и не такие подойти боялись. Она была как звезда, как мечта. А что, действительно, будь он немного посмелее, возможно они подружились бы. Если бы, конечно, она могла тогда знать, что ее самообережение от таких вот, как Борис, простых, но добрых парней, ожидание «алых парусов» — напрасно, напрасно… Светка дождалась бы его из армии… Нет, наверное, это всегда так кажется, когда что-то безвозвратно уходит. Это от скорби, от жалости… А собственно, почему это должно быть непременно так? Ах, если бы она осталась жить, если бы все вернуть на несколько лет назад! Он бы никому ее не отдал — ни практиканту-историку, ни этому… который стал ее мужем…
     Сам Борис после школы поступал в институт. Конкретной цели не было, из школьных наклонностей — только рисование (единственная пятерка в аттестате), что, естественно, серьезным достижением не считалось. Попытка была без особой уверенности, может быть, поэтому оказалась неуспешной. Ушел в армию. Пока служил, надеялся, что получит высшее образование после службы. Однако не хватило духу. Пошел туда, где уже терлась добрая половина бывших одноклассников, на автобазу. Родители присматривали невесту, но Борис не торопился с женитьбой. Приходил домой, ужинал, читал, телевизор почти не смотрел. Пробовал рисовать. Возил в кабине своего грузовика блокнот. Те, кто смотрел его рисунки, замечали: ну почти так, да не так, с завихрениями. Другие говорили, как некогда учитель рисования, что у него не фотографическая, а образная память, советовали серьезно заниматься, учиться живописи. Борис иногда загорался, но в результате любая вспышка заканчивалась тем, что он махал на советы рукой — кому это нужно! Все кругом жили без всяких «образов». А чем он лучше. И так, как ни старается быть как все, — белая ворона…
     Чья-то ладонь крепко вцепились в черенок лопаты. Борис не сразу понял, в чем дело.
     — Отдай!.. Поработал, дай другим, — молодая женщина с уверенной улыбкой отбирала у него лопату.
     Борис, преодолевая сопротивление, с трудом закончил бросок, нахальная рука отпустила, но как только лопата готова была вновь вонзится в кучу земли, уже две маленькие чужие ладони крепко вцепились в черенок. Не драться же. Борис отступил. Удивленный, стал наблюдать за женщиной сзади. Та резво работала отвоеванной лопатой, быстро перебирая длинными жилистыми ногами, уходящими узкими загорелыми бедрами под короткое платье.
     Выходя из печального самосозерцания, откуда его с такой живой решимостью изъяли, Борис понял, что женщина, словно упавшая с неба, была инородным телом в этом знойном дне, насыщенном кладбищенской мнимостью и усталой скорбью хоронивших. Она выделялась не только тем, что была единственной женщиной с лопатой, и тем, что ее одежда отличалась несезонностью: вместо летнего и, согласно случаю, однотонного сарафана, — шерстяное светло-голубое платье с огромным кричащим рисунком — яркий букет цветов во всю спину и два иероглифа из золотых клинышков-мечей. Весь вид ее выражал не растерянность, отрешенность или хотя бы показную вежливую грусть, а хищное торжество — внезапно подвернувшуюся удачу, навар.
     Оглядевшись, Борис заметил рядом еще несколько подобных женщин, правда, более потрепанных, с почти радостными лицами. Они подносили обыкновенную воду в бутылках, ловко наливали в пластмассовые стаканы всхлипывающим родственницам и вежливо скулящим подругам покойной. Забирали опорожненную посуду, убегали куда-то, быстро появлялись снова с полными бутылками. Борис понял: делали они все это так, чтобы их запомнили. Естественно, что когда процессия тронулась к автобусам, добровольные помощницы были вместе со всеми. К ним присоединились несколько кладбищенских нищих, обычно сидящих у входа, вдруг ставших довольно зрячими и «ходячими». Впереди были поминки, а значит, сытная кормежка.

     За длинным поминочным столом Борис снова был неприятно поражен: ему предстояло разделить грустный стол с той самой незнакомкой в шерстяном платье. Она села напротив. С тем же японским букетом, но уже на маленькой высокой груди. Борис не знал, как ее мысленно окрестить. Его художественное мышление смоделировало рисунок-образ: хищная землекопша, вид сзади. Целеустремленное вгрызание в землю — крот! Рядом с… женщиной (злобной, возмущенной решимости Бориса хватило лишь на секунду), по обе руки, расположились две одинаково чумазые белобрысые девочки лет четырех-пяти. Женщина-Икебана (новое имя, данное Борисом, ввиду иноземности и абсолютной «невинности», еще не успело наполниться отрицательным содержанием) с аппетитом уминала угощенье, до конца выпив только первую рюмку. Не забывала про детей, неизменно добиваясь, чтобы они «до последней капельки, до последнего кусочка» поглощали свои взрослые порции. Когда одна из дочерей закапризничала, «Икебана» сделала ей замечание: «Не порть маме настроение! Вот как ты меня любишь?» Она раскраснелась, раздобрела, казалось, еще немного, и запоет.
     Борис подумал: вот бы Светке при жизни немного от этой женщины. Подумал и удивился…
     «Икебана» была противоположностью Светке. Такие в детстве, даже в юности, похожи на мальчишек. Худоба, но тонкая изящная угловатость, гладкая «тонированная» кожа, живые глаза на маленькой головке, венчающей шею лебеденка, быстрые резкие движения. Вечная смешинка в глазах, задор, решимость. Не в их сторону заинтересованные взгляды мальчишек, не им докучают назойливым, но таким приятным вниманием. Только опытный взрослый внимательным оком разглядит в них будущих смуглых красавиц, которых потом любят и боготворят мужчины: расцветшие к сроку они будут необычайно свежи, привлекательны. И желанны долгие годы.
     Да, эта женщина, несмотря на, очевидно, нелегкую жизнь, совсем не утратила привлекательности. Хотя имелись ранние морщины — не старческие. На вид — лет тридцать. Борис подумал, что через пару лет у нее появятся синие мешки под глазами, коричневые пятна на руках — верный признак бродяжьей жизни. А что будет с этими детьми?
     Обычно он мало пил, сдерживался — потому что быстро пьянел. Сейчас его немного развезло. Вырастало раздражение, адресованное всем окружающим и особенно этой «цветастой» женщине за серым столом, безмятежно сидящей напротив, и даже — ни в чем, разумеется, не виноватым детишкам, уплетающим за обе щеки домашнюю лапшу. Как стервятники. Воронье на падаль. Ни стыда не совести. Им и здесь весело. А вот Светка…
     Светка, Светка!.. Тебя осуждают, ругают: «Чего ей не хватало? Не пожалела мужа, ребенка, родителей!..» И так далее, и тому подобное.
     А что знаете вы о Светке? — продолжал про себя Борис, обводя жующих соседей по столу бычьим взглядом. — Ничего вы не знаете! Было, видите ли, у нее все — много и сразу. А что было-то? Кто поинтересовался: любила ли она своего мужа, любил ли он ее — так, как она хотела, мечтала? А?.. Наплевать вам на все. Вам и слова-то эти — любил, любила — чужды. При вас и произносить-то их страшно — засмеете! Никому из вас в голову не может придти, что человеку бывает невмоготу без понимания, без нормального общения, без чистой, высокой цели… Что, чем жить так, лучше не жить вовсе!.. Вы говорите, что она была безвольной женщиной… Нет, уважаемые, она была сильным человеком, ибо только сильные способны на поступки, такие поступки, какой совершила она… Вы же будете цепляться за жизнь в любой ситуации, будете прозябать, гнить заживо, продолжать никчемное тление… Потому что вы ногтя ее не стоите — вы, безвольная трусливая толпа. И я… Такой же, как и вы. Я — один из вас… Зачем вы живете, зачем живу я?..
     Борис перешел на себя. И ему стало себя жалко. Глаза переполнились влагой, он опустил голову, приложил ладонь к переносице. Он оглох — вокруг только гул. Две росинки упали в тарелку.
     Кто-то, перегнувшись через стол, трогал его за свободную руку, безвольно лежащую на скатерти. Он боялся оторвать ладонь от лица, но из-под этого козырька проявилась, из самого гула, маленькая крепкая загорелая рука, уродливо преломленная слезящимся взглядом. Шершавые пальцы гладили его, казалось, воспаленную сейчас, чувствительную как никогда, до боли от легкого прикосновения, кожу. Он постарался проморгаться. Такие знакомые пальцы! Вспомнил: это была рука, которая отбирала на кладбище лопату. Он отдернул свою ладонь, смял в кулак и прижал к груди.
     — Не плачь!.. Ну же. Ничего. Все проходит. Пройдет, ну что поделаешь! Надо жить дальше. Господь терпел и нам велел. — Женщина той же рукой потрепала, а потом погладила его по голове. — Перестань, на поминках нельзя плакать. Провожать нужно… весело, — да, да!.. — она повертела головой направо и налево, обращаясь к соседям по столу: — Душе там и так тяжело!.. Пойдем отсюда, — она слегка потянула Бориса за плечо, — пойдем-ка со мной, хватит!
     Она вышла из-за стола, забрала детей и направилась к выходу.
     Борис наскоро вытер глаза. Обратился к людям, сидящим рядом:
     — Кто это?.. Куда она меня позвала? Что она здесь делает, какое имеет право!.. — от слез он стал еще пьянее.
     — Беженка это… С детями. — Кротко произнесла старушка по правую руку, обращаясь ко всем, кто на нее смотрел. Потом наклонилась поближе к Борису и почти зашептала на ухо: — Я почему знаю: она мне картошку копала. Нанимала я ее, у меня некому… Откуда-то с Кавказу, место забыла. Мужа убили, сама детдомовская, никому не нужна… Дом сгорел. Да… Временно здесь. Двигаются вот так, где как придется: поживут, подзаработают — и дальше. Считай, пешком. Билеты нонче дорогие, я вон сколь к зятю не съезжу.
     Борис тоже перешел на шепот:
     — Куда двигаются? Куда здесь можно двигаться!.. Что за броуновское движение! Чему она детей учит, а?.. Что с них будет — бродяжки?
     Старушка махнула на него рукой, мол, постой, сейчас объясню:
     — Где-то под Читой, что ли, в деревне какой-то… заброшенной — все разъехались, три двора живых-то. Так вот. Свекровь там ее, мужная мать, слепая почти. Туда, значит, двигаются. Домик, грит, какой пустой — много пустых-то, разъехались кругом… Возьмут домик-то, будут жить. А что — огород, скотинку. Жить можно… Руки-ноги целые. А денег на билет нет, детям есть-пить надо. Вот и перебиваются. Пешком, считай. Где что кому подмогут… Все не милостыню просить Христа ради. Нет, даром ничего не просят…

     Борис вышел на улицу.
     Женщина и дети, хохоча и визжа, плескались под водопроводным краном. Они долго по очереди умывались, передавая друг другу коричневый обмылок, жадно мочили головы, шеи, руки. Когда женщина совершала свой туалет, дети вдвоем висли на рычаге крана. Обувь аккуратной чередкой стояла поодаль. Женщине хотелось раздеться, она весело кричала об этом детям, обмыться хотя бы по пояс. Но, оборачиваясь на прохожих, она лишь, высоко поднимала плечи, сокрушенно вздыхала, и снова и снова наклонялась к струе, омывала открытые части тела.
     Борис подошел ближе.
     — Куда вы меня звали? Скажите!..
     Женщина, как удивленный павлин, вскинула красивую голову, наклонив затем к плечу с веткой икебаны. Мокрые волосинки, отстав от русого снопа, серебрились на солнце. Борис липко моргал, загустевающие слезы радужными переливами окрашивали пространство вокруг головы женщины...
     — Я пойду… Я буду рисовать вас… Пойдемте вместе. Вы же меня звали. Сидел напротив. Только что…
     Она рассмеялась:
     — Нет, нет, ты не понял. Пойдем, говорю, из-за стола, хватит нюни распускать. Вот и все. А у меня… у нас своя дорога. Длинная!.. — Она опять засмеялась: — А нарисовать — нарисуй! — и пошла прочь, взяв детей за руки. На ходу обернулась, невероятно, волшебно вывернув шею лебеденка, улыбнулась, — дескать, запомни.
 


«Черный Доктор»

     Живу я в Сибири, а отдыхать езжу, как и полагается, на юг. Этим летом на обратном пути заехал к своему армейскому другу Михаилу Ряженкину. Решил воспользоваться случаем и порадовать приятеля сюрпризом — собственной персоной. Приехал в его город рано утром и позвонил с вокзала. Мишка обрадовался, объяснил, как к нему добраться. Признаться, мечтал услышать совсем другие слова: мол, подожди, не беспокойся, примчу за тобой на машине. Но, видно, колесами Мишка еще не обзавелся. А пора бы, ведь прошло уже семь лет с начала вольной самостоятельной жизни.
     Сам я скопил немного денег, и год назад приобрел подержанную «шестерку», которой вполне хватает для моей, пока небольшой, «ячейки общества» — мы с женой и трехлетняя дочка. Когда у меня появился личный автомобиль, я, к моему стыду, стал относиться к »безлошадной» части народа несколько снисходительно. Что касается Мишки, то здесь ощущения особые. Ведь я ожидал его увидеть в полной гармонии с той перспективой, которую он уверенно рисовал для себя в армии: коттедж в престижном береговом районе, катерок на речной пристани, машина-иномарка, белокурая длинноногая супруга из породы «фотомодель»… Крутой бизнес. Приемы, презентации и прочее. Я стал догадываться, что между теми грезами и реальностью — как между небом и землей. Но, в конце концов, это ничего не меняло: Мишка есть Мишка, и я приехал к другу, а не к супермену.
     Поклажи немного: чемодан гостинцев для семьи и канистра с вином «Черный доктор», которое я, соблазненный необычным названием, вез от южных виноградарей сибирским нефтяникам, коллегам по работе. Подарок бригаде получался весьма оригинальный. В прямом и переносном смысле — сногсшибательный. И я этим заранее гордился, представляя удивленно-радостные, уставшие от плохой дешевой водки лица своих друзей. Чемодан сдал в камеру хранения. Канистру, от греха подальше, решил оставить при себе. Вес немаленький, двадцать литров плюс сама металлическая емкость, но ничего. Конечно, придется угостить Мишку. Но я полагал, что до завтрашнего утра, до отправления поезда, много мы с ним не выпьем. Тем более что прямо на вокзале, больше для гарантии сохранения «Черного доктора», нежели для презента, я на остаток отпускных прикупил ноль семь «Смирновской». Мишка помереть с голоду не даст, а билет уже в кармане.

     Оказалось, Мишкины апартаменты — комната в общей квартире, «удобства» в коридоре. Перечень остальных измеримых достоинств моего друга на данный момент — телефон да чистый паспорт… Сам Мишка — верзила двухметрового роста, вроде баскетболиста. Тронутый ранней сединой, подернутый мужественными морщинами, потасканный женщинами. Я пошутил, что если через пару десятков лет обзавестись стареньким дорожным велосипедом и назвать его Росинант, то из Дон Жуана получится вполне современный Дон Кихот. Сам я сошел бы для роли Санчо Пансо, но мне некогда… Правда, для полноценного рыцарства нужно еще и свихнуться на женщинах, что, впрочем, с убежденными холостяками весьма нередко приключается.
     — Сам знаю, что пора жениться, — оценил мою наблюдательность и витиеватое красноречие, рожденное радостью встречи, Мишка, — да все некогда. А если серьезно — что-то я перестал разбираться в женщинах. Чем больше с ними сплю, тем больше они сливаются в одно, вернее, в одну. Знаю, на что «она» способна, чего хочет… Не смейся. Быть уверенным, это и значит — не понимать. Философия. Сам ты, небось, как встретил, так и женился? Я этот момент упустил — когда ничего не понимаешь. — Он рассмеялся, не давая себе перейти на серьезный тон, что для нашего с ним общения было нетипично. — Короче, как это, оказывается, скучно — все знать. Откупоривай!

     — …Вот так, значит, бизнес мой и не удался. Та стерва тут же отнырнула к своему первому: разбогател. И ведь знал, что не я ей нужен, а то, что у меня было. А все же держал возле себя, как красивую игрушку. Что поделаешь, друган, я не обижаюсь, это ведь соль жизни — расчет. Основа порядка в мире. Иначе — хаос. Ладно, ладно, о присутствующих не говорю. Но… не дай бог тебе обеднеть. Короче, долги отдал, купил эту клетушку. Пока ничем не занимаюсь: наелся, да и стимула нет. Наливай!
     Я был не согласен с Мишкой. Стал рассказывать ему, что мы с моей будущей женой представляли собой, когда решили расписаться: я гол как сокол, да и она тоже. Уж какой там расчет! Он перебил, довольно тонко дав понять, что мир, конечно, не без дураков, встречаются «экспонаты»:
     — Кстати, неделю назад на вечеринке познакомился с одной подругой — во! Все при ней. Сидим рядом. Я клинья подбиваю, она только слушает, не успевает слово сказать, — ты же меня знаешь, если я заведусь… В общем, все по нормальной схеме. Танцуем… Тут, сам понимаешь, следующая фаза, ближе к телу — ближе к делу, когда подруга обязана любым способом дать знать: да или мимо денег… Ни то, ни другое! Башку задрала, в глаза смотрит, как будто стенгазету читает. Что я запомнил, — вздохнула и говорит: «Эх, Миша, вам нужен доктор…» И все, слиняла куда-то. И там, на этом сабантуе, и после, у друзей моих, хозяев, спрашиваю: кто такая? А они мне, как попугаи: ты о ком? не знаем. Ты о ком?? Не знаем!!! Я им говорю: у вас тут что, в самом деле, в конце концов, кто попало, что ли, заходит-выходит?.. Проходной двор какой-то! Ну, это, конечно, не мое дело… что я, действительно… Да по мне, конечно, и черт бы с ней, но вот чисто спортивный интерес: дура или фригидная?.. Такая, знаешь… Ну, словом, сам знаешь — во! И смуглая как мулатка. Буквально черная. А волосы… Ну ворон! Смоляные. Серафима, кажется…
     Уж не влюбился ли мой армейский друг Мишка?
     — Да ты что! — он смешно замахал на меня безобразными великанскими ладонями с разбухшими в суставах пальцами, фрагмент из фильма ужасов. — Хорошо, что напомнил. Сейчас к подругам поедем.
     Я сказал, что не сдвинусь с места. А если Мишка их приведет сюда, то выпрыгну в окно. Из чего мой друг еще раз заключил, что мир не без дураков.
     — Ладно. Я пошутил. Вообще-то у меня уже все запланировано с того момента, как ты позвонил. Сейчас едем к одной близкой подруге. У нее квартира как раз у вокзала. Посидим по-человечески. Ванну примешь. Утром проводим к поезду. Идет?
     Я обрадовался перспективе поесть по-человечески: у Мишки ничего не было, водку мы больше занюхивали, чем заедали.
     Он позвонил по телефону:
     — Ирэн! Все по плану. Минус подруга. Так надо, подробности письмом. Свистай ключ, и вниз. Мы идем. — Бросил трубку, пояснил: — Ирэн. Живет с родителями. Они для нее квартиру держат. Пустую. Условие: выйдешь замуж — ключи твои. Нет — сиди рядом. Из доверия вышла. Собирайся, канистру не забудь.
     Еще бы я забыл канистру…
     По дороге попытался уточнить относительно доверия, из которого вышла Мишкина знакомая. Мишка отмахнулся, лишь коротко охарактеризовав родителей Ирэн: держиморды.

     В квартире Ирэн Мишка снял рубашку, остался в майке, надел большие комнатные тапочки. Вдруг сразу превратился в Мишку, которого я еще не видел. Стал похожим на солидного главу семьи, мужа, уставшего после работы. Может быть, даже слегка прибаливающего. Исчезла легковесность, бравада. Куда-то делся Мишка-балагур. В чем дело? Я мысленно представил его в прежней одежде — то же самое. Значит, дело не в майке и тапочках. Он чувствовал себя здесь как дома. Тут ему, наверное, было спокойно и хорошо. Очевидно, — пришла мне в голову рациональная мысль, — скоро Мишка возьмется за ум и бросит якорь.
     Однокомнатная квартира на четвертом этаже. Ирэн с матерью приезжают сюда раз в неделю, делать уборку. К моему «Черному доктору» в холодильнике нашлась кое-какая закуска: консервы, сыр, колбаса. Мне за время дороги такая пища изрядно надоела, но выбирать не приходилось. Вспомнилась супруга, фланелевый халат, запах борща… Однако очень скоро Ирэн отодвинула на задний план возникшие было в голодном мозгу образы.
     От нее вкусно пахло духами и сигаретами. Я едва удержался, чтобы не закурить, хоть никогда в жизни не курил. Скажи мне Ирэн: «закури» или, положим, «научите меня курить», — и я, скорее всего, задымил бы. Вот что значит женское обаяние, подумал я. Где-то слышал о чарах прекрасной половины: не мы их выбираем, а это они все выстроят так, чтобы мы выбрали их.
     Это была полноватая дева с мальчишеской челкой и пухлыми детскими губами. Пожалуй, на этом приметы, выдававшие почти школьный возраст, заканчивались. И вот почему… На первый взгляд, тело как тело: белое и наверняка мягкое, как сдобное тесто. Его было многовато, для глаз наблюдателя. Даже если иметь в виду только обнаженные руки и ноги, демократично свободные от мини-халата, больше напоминавшего набедренную повязку. К слову, казалось, халат жил своей жизнью, в гармонии с характером хозяйки. Его полы с бахромой раздвигались и приподнимались при малейшем движении Ирэн, даже когда она всего лишь медленно опускала тяжелые крашеные ресницы, не говоря уже о том моменте, когда эти ресницы, как два крыла, вскидывались к самой челке. В глубоком вырезе, как будто с целью не давать дремать наблюдателю, появлялись, сменяя друг друга, половинки аккуратных белых дынек. Во время отпуска на море я на многое насмотрелся и, как мне кажется, имел право на определенные выводы о качестве женских телес. Так вот, при всей привлекательности, это тело, по каким-то неявным признакам, было лишено полагающейся возрасту свежести. И глаза, — точнее, все то, что под ресницами типа «споткнись, прохожий!», — будто по ошибке ребенку прилепили старушечьи глаза…
     Мы долго сидели на кухне. Много пили и разговаривали. В общем-то, ни о чем. Мои семейные новости их не интересовали, они вполне тактично, по принципу: «а вот у моего знакомого был такой же прикол» переводили разговор в другое русло. Мишка немного оживился, когда вспомнили армейские годы, но скоро махнул рукой:
     — А, два года — вон из жизни, и все… Вы как хотите, а я пойду бай. Ирэн, ты смотри, нас не перепутай!
     Ирэн ухмыльнулась:
     — Ха! Это невозможно: у вас параметры разные.
     Признаться, мне было не совсем лестно это услышать. Я впервые серьезно пожалел, что в свое время не вырос больше своих метр семьдесят шесть. Но возможно, Ирэн имела в виду что-то другое? От такого предположения стало еще неприятней.
     Когда Мишка ушел из кухни, Ирэн выглядела очень усталой.
     — Надоел мне твой друг Мишка. Из-за него приличные женихи не клеятся. А этот выпьет, закусит, поспит — и опять на две недели пропал. Зря хата стоит. Ни развлечься путем, ни устроиться как надо. Сама не знаю почему, все никак к черту его не пошлю. Он ведь пропащий человек — неудачник, нищета… У меня есть перспектива: возраст, извини за откровенность, все другое… Жилплощадь. А что еще женщина может предложить? И этого много. Остальное — дело мужчины. Да. Ну так вот, Мишка — безнадежный ноль!
     Я попытался возразить. Мол, в человеке не это главное, а… Ирэн меня бесцеремонно перебила:
     — Пойдем спать, Павел Корчагин. Ляжешь на полу.

     Утром меня разбудили нетерпеливые длинные звонки и требовательные удары в дверь. Я открыл глаза. Мишка с Ирэн, неодетые, сидели на диване и как по команде делали мне страшные глаза, напряженно приложив указательные пальцы к губам. Ясно было одно: дело не шуточное.
     — Иринка, открой! — доносилось из-за двери. — Я видела с улицы: занавеска отодвинулась. Ты здесь. Открывай!
     Мамаша приехала. Обнаружила пропажу всех трех комплектов ключей (ай да Ирэн!) и поняла, что дочь не ушла ночевать к подруге, а поехала на квартиру прежними делами заниматься. Какими такими «делами», об этом она из-за двери не говорила, но, судя по испуганному виду Ирэн и Мишки, они, эти самые «дела», были весьма серьезные.
     Все бы ничего. Даже в некоторой степени интересно. Прямо детектив. Но через полтора часа, согласно железнодорожному расписанию, уходил мой поезд. И я забеспокоился, стал показывать на часы. Друзья мои только разводили руками: мол, ничем помочь не можем.
     Мать то стучала, то продолжала возмущенный монолог, в котором угрозы сменялись словами прощения. То уходила медленно вниз по лестнице, то быстро и решительно поднималась опять.
     В одной из пауз, когда можно было говорить, я, уже одетый, тихо сказал: ребята, у вас, конечно, свои проблемы, но у меня поезд уходит через двадцать минут. Если я прямо сейчас выйду, то еще успею добежать, несмотря на тяжесть своей ноши. В конце концов, я уже готов подарить ее, свою драгоценность, вам, только отпустите. На что Ирэн заметила, что если я выйду без канистры, то будет легче. Потому как в другом случае я непременно получу этой почти полной металлической емкостью по голове, что гораздо хуже. В любом случае, женщина, которая за дверью, ни за что не выпустит меня из своих невероятно когтистых лап, и поэтому спешка на паровоз уже совершенно напрасна. А если серьезно, вмешался Мишка, сегодня вариантов нет — сиди. Подумаешь, — уедешь завтра.
     Мамаша ушла только к обеду. Ирэн сделала быструю уборку и мы покинули квартиру, ставшую для нас неожиданным и бессмысленным пленом. С Ирэн расстались. Пошли с Мишкой в его родное общежитие коротать оставшееся время до следующего поезда, который шел рано утром следующего дня.
     Я был потрясен случившимся, поэтому даже не мог, не хватало возмущенных слов, спрашивать, каков, собственно, сюжет этой абсурдной Мишкиной драмы, героем которой я так некстати и неинтересно стал. Я думал о том, как семья будет встречать меня на вокзале, согласно телеграмме, у соответствующего поезда, и как я должен буду объяснять опоздание жене. Ко всему сразу прояснилось, что Мишка абсолютно на мели, и денег мне на новый билет взять совершенно негде. И тогда я впервые за все время моего пребывания в этом абсурдном городе сказал такие высокие и обидные слова:
     — Миша, честное слово, так жить нельзя… Найди покупателя, я продам «Черного доктора», чтобы поскорее уехать отсюда. Потому что ты мне надоел за сутки так, как не надоел за два года совместной службы, когда наши койки стояли рядом. Только маленькая просьба. Если позволит твоя жилка бизнесмена, то сторгуйся так, чтобы у меня осталась хотя бы пустая канистра. На память о нашей встрече.
     Мой друг молча взял подарок виноградарей нефтяникам и вышел.

     …Утром, еще было темно, мы пошли с ним на вокзал. У нас не было денег на такси. Мишка чувствовал себя виноватым, поэтому, по детски, не уступая, нес как наказанье пустую канистру. Канистра стукалась об его выпуклые коленки, пугая гулким эхом полумрак пустых улиц. Он жестикулировал свободной рукой и, стараясь выглядеть веселым, рассказывал:
     — Мы познакомились с Ирэн в КВД. Да-да, что вылупился? В кожно-венерическом диспансере. В одном корпусе лежали. Один диагноз. Ерунда, а не болезнь. Посему не волнуйся. Мы тоже поэтому ничего не боялись ни тогда ни сейчас… По причине КВД и всего остального поведения родители ее так стерегут. Убить готовы того, кто якобы совращает их дитя. Ничего себе дитя, да? Ну, и как устережешь такую… Нам с тобой еще повезло, что папаша в командировке. Бедные. Эх, Ирэн, Ирэн!..
     Он ненадолго замолчал, понурив голову.
     — Ты знаешь, сейчас почему-то вспомнил. Ну, я рассказывал про ту, смуглую. Считай, черную. Серафиму, кажется… Нет, так ничего, глупости, но все-таки, спортивный интерес… — он как-то необычно смутился, или, может быть, мне показалось. Неожиданно посетовал, предложил: — Так мы с тобой и не попели, как в армии, под гитару, помнишь? Давай хоть поорем на прощанье, пусть просыпаются, все равно пора уже. А, давай?
     За поворотом — вокзал. Мне стало гораздо легче, почти весело, черт с ним, с »Черным доктором», и вообще…
     — Давай! А что?
     Мишка мечтательно закрыл глаза, задрал голову, набрал воздуху, замер не дыша и, наконец, невольно потрясая канистрой, закричал призывно и восторженно:
     — Серафима! Се-ра-фи-ма!..


Люгру

     Некогда я закончил автошколу ДОСААФ в провинциальном городе солнечного Узбекистана, где имел счастье родиться и прожить детские и юношеские годы.
     …Группа курсантов призывного возраста, будущих водителей-профессионалов, именовалась сурово и таинственно: спецконтингент. Учились мы от военкомата, который готовил кадры для Советской армии. Группа была вечерняя: каждый из нас где-нибудь работал — учеником слесаря или строителя. (Некоторые сверстники, в отличие от нас, слоняясь без дела, умудрялись не только попасть на учет в инспекцию по делам несовершеннолетних и даже в КПЗ, но и схлопотать вполне взрослую «статью», которая в дальнейшем открывала горизонты отнюдь не радужные.)
     Всем нам было понятно, что владение «баранкой» сулит в грядущей воинской повинности ощутимые преимущества перед остальной, преобладающей массой армейской молодежи, только и имеющей к службе аттестаты об окончании школы или свидетельства о неполном среднем образовании. Мало того, для многих шоферские «корочки» вообще были пределом мечтаний и в дальнейшем становились главным документом жизни, если не считать паспорта. Ко всему, автомобиль для парней всегда был больше, чем средство передвижения или агрегат для зарабатывания денег. Словом, мы были счастливы, что учимся на «водил». Даже полувоенная дисциплина: контроль успеваемости со стороны кураторов из военкомата, жесткий учет посещаемости, гимнастерки, строгие короткие прически — впечатления не портила.
     На переменах мы курили, обсуждали городские новости. Случалось, выясняли отношения с помощью кулаков, что, честно говоря, бывало очень редко: мы неосознанно чувствовали себя пролетариатом и, конечно же, отличались от уличной шелухи — блатняг, хулиганов и анашистов. Хотя, отличие это было весьма зыбким: многие нередко и вполне органично переходили из одной социальной категории в другую.

     Группа практически полностью состояла из узбекских ребят (чад многодетных малоимущих родителей, для которых автошкола была единственной возможностью дать ребенку специальность). К ним затесались три крымских татарина, два корейца и один русский — я.
     Через пару недель после начала занятий «сильных» рассадили со »слабыми». Моим соседом по парте стал узбек Джурабай.
     Джурабай был высоким парнем, у которого акселератный подъем туловища к потолку явно опережал физическое развитие, в результате — узкие покатые плечи, сутулость, общая неуклюжесть. С трудом осилив восемь классов общеобразовательной школы, ни знаниями, ни способностями к их приобретению мой сосед не блистал. Но в автошколе аккуратно посещал занятия, прилежно конспектировал уроки. В чем, собственно, должна будет заключаться моя «помощь», я не представлял: что касалось учебы, Джурабай никогда ничего у меня не спрашивал. И даже не потому, что очень плохо говорил по-русски. Так своеобразно проявлялся его дружелюбный, но самолюбивый характер.
     Через несколько дней совместного сидения я заметил, что Джурабай — натура рассудительная, мечтательная и где-то даже философичная. Трудно сказать, по каким признакам я делал такие заключения, — изъяснялся он скупо и до предела коротко, на грани понятного, фразами из одного-двух слов. Однако, было заметно, почти зримо: в его крупной, стриженой налысо голове, похожей на спелый гулистанский арбуз, всегда копошились какие-то мысли, которые, я был уверен, не всегда связывались ни с темой общего разговора, ни с местом нашего пребывания. На его простом смуглом лице, с неузбекскими, скорее монгольскими глазами, часто блуждала какая-то непонятная, туманная, но непременно добрая улыбка.
     Для практически туземной, узбекской группы обучение велось — строго на русском языке. Как будто для усиления «несварения» учебной пищи, лекции читал преподаватель-узбек… Все это тогда было вполне естественно и не вызывало удивления или, тем паче, протеста. Но можно представить, что творилось в конспектах узбекских курсантов, получивших образование в национальных школах, практически не знавших русского письма.
     Если что-то я мог разобрать в таких конспектах, а разбирал я практически все, то благодаря, во-первых, кириллице, которая составляет основу узбекской письменности, и, во-вторых, приличным знаниям — нет, не языка, но узбекского акцента. Наверное, именно тогда я выявил для себя один лингвистический секрет: мое родное слово в другом языке изменяется по определенным законам, присущим данному языку. Как и миллионы русских, выросших в узбекской среде, я, к стыду моему, не знал местной речи, но хорошо ориентировался в потоках видоизмененных, коверканных хорошо знакомым с детства акцентом, — русских слов. Ими были полны узбекистанские дворы и улицы, базары и заводы, стадионы и кабинеты.
     Обнаружилось, что чтение конспекта Джурабая, который он в перерывах оставлял на парте, выходя покурить, дает мне минуты необычного удовольствия. В чем я соседу, разумеется, не признавался, боялся обидеть. Первое время я буквально катался по парте, читая «акцентировано» записанную Джурабаем предварительно уже «акцентированную» преподавателем речь. Одно дело слышать ломаный выговор на улице, к чему привыкаешь с детства. Другое — прочитать, увидеть это, «нарисованное» знакомыми буквами. Уже став регулярным читателем и поклонником джурабаевского эпистоляра, я однажды поймал себя на мысли, что наряду со смешным, чем брызгались тетрадные страницы, конспект содержит в себе нечто недосягаемое, неизвестным вирусом вживленное в чернильные каракули. Появился спортивный, или, вполне возможно, «айболитовский» интерес — точно «переводить» до предела изувеченные слова. Это удавалось, за ничтожным исключением. Однажды такое исключение повергло меня в глубокое смущение…

     В один из будних вечеров я пошел на рыбалку, разумеется, пропустив занятия в автошколе. Сам по себе пропуск мог повлечь за собой определенные санкции со стороны военкомата. Нежелательные последствия можно было нейтрализовать только хорошей общей успеваемостью, а за это я был спокоен. Оставалось не «плавать» на уроках из-за пропущенного материала.
     Назавтра я пришел в автошколу пораньше. В аудитории сидел только Джурабай, мечтательно блуждающий по вечерней перспективе города сквозь широкое окно. Я попросил у него конспект. Он добродушно улыбнулся:
     — Опять смеяться хочешь? Мало?
     Я смутился, недоуменно подумал: откуда он знает? Вслух же торопливо и многословно стал объяснять. Смысл объяснения можно было передать в двух словах, без всяких эмоций: нужно подготовиться, первым, за прогул, спросят меня. Джурабай протянул тетрадь, не спеша облокотился на парту, положив «гулистанский арбуз» на крупную ладонь, как метатель ядра перед броском, и с лукавой улыбкой стал наблюдать за мной.
     Времени до начала урока оставалось мало, и мне было не до смеху: я на все сто был занят «переводом». А там, где все же было невыносимо смешно, приходилось прикашливать, пряча рот в ладони.
     — Заболел? — каждый раз вежливо спрашивал Джурабай.
     Я кивал: «Рыбалка!» — и облегченно давал волю улыбке, как будто она относилась к светлым воспоминаниям о причине моей простуды. Джурабай сочувственно кивал, как могут кивать только вежливые узбеки, соглашаясь с мудрыми и справедливыми словами собеседника.
     И так я наткнулся на незнакомое слово: «ЛЮГРУ».
     Впервые за все время моих многочисленных «переводов» я рассеянно спросил у Джурабая:
     — Что это за слово — «люгру»?
     Он, не переставая лукаво улыбаться, предложил:
     — Подумай. Очень просто.
     Я махнул рукой, пропустил предложение и стал читать дальше. Прозвенел звонок. Меня не спросили. С хорошим настроением на перемене обратился к Джурабаю:
     — И все же, интересно, что за слово ты так зашифровал — «люгру»? — ума не приложу. Признайся.
     Ему было лестно, что он ввел в недоумение «сильного» курсанта. Наслаждаясь, сказал снисходительно:
     — Ладно. Подсказка. Слово — не целое. Сокращенно.
     Целый вечер дома я, повинуясь какой-то неведомой воле, разгадывал это сокращение — «люгру», мысленно ставя после него точку, про которую забыл Джурабай. Нет, все равно ничего не получалось. При том, что Джурабай уверял: слово распространенное. Ночью я окончательно понял, что «завелся».
     Это «люгру» явно было вне закона о словах и акцентах, который я для себя открыл ранее. Из «люгру» не получалось ничего путного. Даже приблизительно. Просто не могло получиться. Наверняка Джурабай ошибся, а теперь, из вредности, желая себя потешить, не признается, делает из этой ошибки тайну. На самом деле это его «люгру» — пшик, вздор, абсурд, блеф!
     На следующее утро Джурабай был странно озарен, прямо-таки светился изнутри, до необычного для него состояния физической красоты, которой — вдруг, но непременно — награждаются воодушевленные и одержимые люди (впрочем, обычно только на срок воодушевленности и одержимости). Он ждал моих дальнейших расспросов, это было заметно по блеску в его монгольских глазах и застывшей полуулыбке полных, почти женских, коричневых губ. Я, представляя, какие вулканы начинают глухо и безотчетно рычать в его обычно скромной и тихо мечтающей душе, спрятанной за хилой грудной клеткой, не хотел давать ему повода для неправедного удовольствия, основанного на какой-то абстракции, абракадабре, которая у него невольно получилась. Чего доброго, ему еще придет на ум заявить об авторских правах на новое понятие, рожденное «неправильным» акцентом, так коварно сбивающее с толку добропорядочных граждан. Но в конце занятий я все же не выдержал:
     — Слушай! Люгру! Скажи, а? — мне показалось, что я сам начал говорить с акцентом.
     — Это из правил дорожного движения, — снова снизошел Джурабай, позволив себе длинную фразу, и сочувственно покачал своей стриженой тыквой с гулистанских бахчей: — Я думал, ты умный. Завтра обязательно скажу. Стыдно будет? — Неуклюже переставляя ступнями, будто меся глину для саманных кирпичей, он повернулся ко мне спиной и, еще раз задев мой возмущенный взгляд коричневым уголком своей издевательской улыбки, пошел прочь.

     «Завтра» он не пришел. Явился только через неделю, с перевязанной рукой, поцарапанной шеей и большим синяком под глазом.
     — На больничном был, — объяснил, показывая на руку. — На танцы ходил. В парк. Вечером. Первый раз… — Замолчал, полистал конспект.
     Вся моя, в общем-то, беспричинная злость на него прошла. Больше того, мне стало жаль этого безобидного, миролюбивого парня, умудрившегося кому-то — себя я уже в расчет не брал — досадить. Причем до мордобоя… Я был более искушен в городской жизни, которая состояла не только из домашнего быта, хождения в школу, общения с друзьями на родной улочке. Поэтому имел право спросить его: чего тебе, Джурабай, нужно было в парке, на танцах? Ведь туда в нашем городе не принято ходить в одиночку, без «кодлы». Человек без друзей на наших танцах — никто. Его за это жестоко наказывают, потому что он, позволивший себе «одиночество», — инородное тело, бросающий вызов общности, а точнее, если называть вещи своими именами, — трусливой стадности, которой поражена азиатская провинция. Стадности, у которой здесь все в рабской подчиненности — и узбеки, и русские… Все! Вот, знаешь, даже метафора родилась… Что такое метафора — неважно, не забивай свою, наверное, до сих пор гудящую после «бокса» голову. Просто, ты, Джурабай, на наших танцах был — как неправильное «люгру» в среде «правильно» исковерканного. Сложно?..
     Так я мысленно горько шутил, раздраженно сочиняя тираду на социальную тему…
     — Русскую музыку люблю, — тихо сказал Джурабай. — Там ансамбль. Гитары. Цветная… как ее? — цветно-музыка. Красиво.
     Не вся музыка русская из того, что ты надеялся там услышать, — опять хотел просветить его я. Негритянские бит и рок, английские «Биттлз» и японские «Ройолнайтз», — тоже «русская музыка» в твоем понимании. Впрочем, какая разница!.. — я опять махнул про себя рукой.
     Джурабай улыбнулся, синяк под зажмуренным в вялый мешочек глазом, фиолетовый, с ярким отливом, смешно сморщился:
     — Я помню. Обещал — говорю. Вот: «Люгру» значит — люгруровщик!.. — И, явно издеваясь, пояснил «для бестолковых»: — Милиционер с полосатой палкой. — Улыбка сошла с его лица, растаяли шутливые паутинки на смуглой коже, и он закончил тоном, с которого начал, грустным и усталым: — Я же говорил: из Правил. Сокращенно. Эх ты, умный…

     На экзамене по правилам дорожного движения мы сидели вместе. Я ответил на все вопросы в его билете. Мы оба получили «отлично». Он был благодарен своему спасителю — в правилах ориентировался слабовато. Даже не собственно в правилах, а в билетах, в которых вопросы — на русском языке. Обещал, что никогда меня не забудет. И если, едучи на машине, вдруг увидит пешим — непременно остановится, подвезет.

     Через двадцать лет я вновь посетил свою родину, ставшую независимой — «не моей» или «от меня»? — страной.
     Шел по городу детства, — здороваясь или прощаясь? Наверное, и то, и другое. Вглядываясь в знакомое и близкое до боли: камни старого города, медленные воды Сыр-Дарьи, зелень ветхой акациевой рощи… Тяжело дыша воздухом родины, ставшим… Знойным, душным? Нет, в стране зноя он не был душным — таким не бывает воздух родины. Тогда — каким?..
     Визг тормозов, гортанный оклик.
     Джурабай выполнил давнее обещание, которое, вдруг, с высоты лет и сквозь призму обстоятельств, стало похожим на клятву, — остановился почти на перекрестке. Мы обнялись, хоть никогда не были более чем соседи по досаафской парте.
     Долго беседовали, прямо в раскаленной кабине его «кормильца»-грузовика. В основном вспоминали молодость, общих знакомых.
     — На танцы все так же ходишь? — подколол я его, отца пятерых детей.
     — Нет, нет, — весело вспомнил Джурабай. — Танцев уже нет, в парке темно. Как тебе новое время — у вас и у нас? — он показал огромной ручищей на меня, а затем на себя. Опомнившись, остановил ладонь между нами, так что ее указующий смысл относился уже сразу к обоим, быстро поправил себя: — У нас…
     Вопрос, при всей своей обоснованности и тривиальности, оказался неожиданным. Я непроизвольно пожал плечами — куда делось мое красноречие?
     — Была страна… А теперь — «люгру»! Помнишь?
     Джурабай широко заулыбался: помнил, — уважительно, осторожно приложил ладонь к моему сердцу — ладно, хорошо, не надо слов. И сказал сам:
     — Мы с тобой ни в чем не виноваты. Это все там! — он ткнул пальцем вверх, в обшивку кабины.
     — Люгруровщики?
     Он кивнул. Мы засмеялись, долго смеялись — до слез.
 

На первую страницу Верх

Copyright © 2007   ЭРФОЛЬГ-АСТ
 e-mailinfo@erfolg.ru