На первую страницуВниз


Наш Конкурс

Нина Турицына родилась в Уфе, окончила музыкальное училище и филологический факультет университета. Работала концертмейстером и преподавателем фортепиано в Уфе и Перми. Прозу пишет с 2005 года. Печаталась в сборниках Башкирского издательства, республиканских литературных журналах «Бельские просторы», «Ватандаш», еженедельнике «Истоки».

 

НИНА ТУРИЦЫНА

Крах
Рассказ старого знакомого

1

     Почему так не любят неудачников?
     Потому что всё, что должно было в жизни взрастать прямо, стройно, у них искажено промахами и ошибками. Несчастные не вызывают понимания. К ним относятся с настороженностью: значит, не смог, не смел и не сумел.
     К старым девам, впрочем, больше сочувствия. У нас в провинциальной консерватории, где я преподаю, их много. И делятся они как бы на два разряда.
     Первый: эти всё ещё воображают себя молоденькими неопытными девочками. И ведут себя, и одеваются как молодые девушки: яркие курточки, брючки, свитерочки. Сзади — конский хвостик. Красятся, но в меру. Порхают и щебечут. Некоторые втайне покуривают. Но им уже не за двадцать — за тридцать. Явно не тот стиль.
     Второй: эти, по-видимому, уже махнули на себя рукой. Длинные юбки, подметающие дорогу, всё — немодное, тёмное, бесформенное. Если курят — то в открытую. Никакой косметики: что есть, то есть. К сожалению, к тридцати пяти почти ничего и нет. Ни обаяния юности, ни шарма зрелой женщины.
     На прошлой неделе у нас в зале консерватории начался цикл концертов. Программа «Все романсы Чайковского». 104 романса. На такой подвиг в наше время мало кто из певцов идет. Рядом со мной сидела Марина Ивановна (в честь Цветаевой, что ли, назвали?). Её бы я отнес к первому разряду старых дев. Впрочем, она еще и не такая старая, лет… чуть за тридцать.
     И когда певец с невыразимой горечью вопрошал со сцены: «Ах зачем, ах зачем Я тебе ничего, Ничего не сказал?», она с таким воодушевлением принялась ему аплодировать, украдкой взглянув на меня, что и без слов было ясно, как ей это близко и понятно. Но она скромна. Сама она никогда не решится объясниться первой, а я… Что мне ей сказать? Что мне жаль её? Она ведь не жалости ждет. И я, единственный оставшийся у нас холостяк, жду не жалости.
     Впрочем, я уже ничего не жду. А они — они ждут, страстно ждут, и ожидание это слишком явственно читается на их личиках, какими бы смазливыми они ни были. Женщина не должна так откровенно ждать. Но они — просто женщины, каких много.
     А она, она была — единственной!
     И зал был другой. Большой зал Московской консерватории. Огромный, белый, двусветный. Торжественно. Грандиозно. Четырнадцать знакомых портретов-медальонов великих музыкантов. Я почему-то всегда их пересчитываю. Орган в глубине сцены.
     Мое место было наверху, в ложе. Я сидел, выглядывая в партере знакомых. Конечно, хотелось перебраться туда, поближе к сцене. Скоро третий звонок, но пока — никого из наших. Ладно, отсижу первое отделение здесь, в антракте легче перейти.
     И тогда я впервые увидел её. Закрываю глаза — и нет десяти лет, пролегших с тех пор. Как будто только вчера, только час назад.
     Она шла по центральному проходу. Стройная, легкая и вместе с тем величественная. Не только я обратил на нее внимание, я заметил взоры, жадно обращенные на нее, головы, невольно поворачиваемые ей вослед. Она, казалось, ничего не замечала. А может быть, привыкла к фурору. Прошла, даже не взглянув на свой билет, не сверившись, то ли место. Просто прошла и села. Такая женщина — и одна? Я ждал, что появится спутник. Всё первое отделение я взглядывал туда, я почти не слышал музыки, ради которой пришел, не следил за исполнением. Я загадал: если никто не подойдет — подойду я!
     У нас еще на первом курсе консерватории все распределились по парочкам, а те, кто жили в общежитии, образовали чуть ли не семейные союзы. Разбирали друг друга как на курорте — быстро, споро, а то вдруг кому-то не достанется.
     Я жил дома с родителями, и меня миновала чаша сия. И я нисколько о том не печалился: видел, что нравлюсь девчонкам, но дома родители наставляли: «Тани-Мотани еще будут, а сейчас главное — получить хороший диплом».
     Сестре они этого не говорили. Когда она на четвертом курсе своего журфака уже собралась «сходить» замуж, это не было встречено неодобрением: «Пора, пора, рога трубят». Скоро 22 года! Какой-то долговязый, якобы «подающий надежды», претендент на место в аспирантуре появился в нашем доме.
     Насчет Тань-Мотань я в душе был согласен с родителями. Но она не была «Таней-Мотаней». Я до сих пор помню пронзившее меня чувство. Я ничего не знал о ней, никогда раньше не видел её.
     Одно место возле неё было свободно. Может быть, кто-то должен был сопровождать её на концерт? Только бы он не пришел! В антракте я спустился вниз, заранее сосчитав, который ряд мне нужен. Пока ходил по лестницам, она уже ушла. Я сел на соседнее кресло и стал ждать. Вот и звонок. Я повернул голову. Идет!
     «О, куда мне бежать от шагов моего божества!»
     Она подошла к своему месту, и на мгновенье брови её удивленно поднялись. Я невольно привстал:
     — Простите! Ваше место?
     — Рядом.
     — Я могу остаться?
     — Как вам будет угодно.
     Второе отделение. Дебюсси. «Море». Вы никогда не влюблялись под музыку? Я взглядывал на нее украдкой и выхватывал то одну, то другую деталь. Блондинка, пышные золотистые волосы. Прямой точеный нос. Изящный вырез ноздрей. Как высоко она держит голову, как горделиво! А глаза? Она внимает музыке, опустив веки. Длинные темные ресницы. Ее нежная ручка лежала на подлокотнике. В тонких перчатках. Может быть, она иностранка? Но так чисто говорит по-русски. Концерт окончился, и мы пошли в гардероб. Я взял ее номерок и встал в очередь. Она стояла в стороне у колонны. Не я один бросал взгляды в её сторону. Костюм «шанель», такие любит носить и моя мама. Поверх блузки — длинные нити бус. Стройные тонкие ножки. Я терялся в догадках. Пианистка? Актриса? Балерина? Интересно, что мне выдадут на ее номерок? Оказалась какая-то удивительная шуба, нежнейший мех цвета беж. Она привычным движением повернулась ко мне спиной, и я поспешно распахнул ей шубку, помогая одеться.
     Морозный воздух улицы немного привел меня в чувство.
     — Можно вас проводить?
     Она почему-то удивленно взглянула на меня. А глаза у нее — карие. Большие карие глаза. Как неожиданно! О таком удивительном сочетании я где-то читал у Лермонтова. Она помедлила с ответом, как бы раздумывая. Откажет? Я постарался принять спокойный, почти равнодушный вид.
     — Спасибо.
     Я принял это как согласие, и мы пошли.
     — Вы любите музыку?
     — Я учусь в консерватории.
     — А специальность?
     — Фортепиано.
     — Класс?
     — Доренского.
     — Сергея Леонидовича?
     — Вы тоже там учились? (И сразу догадался — как я нетактичен. Намекнул, что она старше меня.)
     Но она не обиделась:
     — Нет. Я — переводчица.
     — МГИМО? Значит, высшей квалификации!
     Она сказала просто:
     — Я работала за рубежом. На переговорах.
     — А я даже подумал, что вы — иностранка.
     — Я русская.
     Я решил, что пора представиться:
     — Владимир.
     — Шана…
     Я не понял:
     — Жанна?
     — Шана. Это грузинское имя.
     — У русской?
     — О, это долгая история.
     — Вы мне её расскажете?
     — Нет. Уже поздно.
     — Тогда в следующий раз.
     Она опять взглянула на меня удивленно. Но произнесла нечто неопределенное:
     — Может быть, когда-нибудь на концерте…
     Ладно хоть так.
     — И как я вас приглашу?
     Она как-то снисходительно посмотрела на меня, достала из сумочки билет и маленьким изящным карандашиком написала свой телефон.
     Мне хотелось позвонить ей немедленно, хоть завтра, но я сдерживал себя, да и повода не было. Ведь разговор какой-то был неопределенный: до следующего концерта.
     Я просматривал афиши. Интересный концерт будет в Зале имени Чайковского. Я купил два билета. Если она откажется — пойду с другом, с сестрой, в конце концов.
     Но она вспомнила меня, даже голос узнала (профессиональные навыки?). Но самое главное — она поблагодарила и согласилась!
     За полчаса до начала я был уже у колоннады. Ранние зимние сумерки спустились на город, и я волновался, что не найду её. Публика прибывала, толпа росла.
     И вдруг я увидел её, в той же светлой шубке, в изящных сапожках. Хорошо, даже богато одетых было много, но только она была какой-то нездешней, «западной».
     Опять мы сидели рядом, и я украдкой выхватывал новые подробности её облика, и она мне казалась еще лучше, еще красивее. От нее исходило обаяние. В ней чувствовалась мягкость, присущая только истинным женщинам, которым не нужно быть «стальными» или «железными леди», чтобы добиваться своего — им и так готовы служить и исполнять их желания.
     По окончании концерта в гардеробе она хотела незаметно положить мне в карман пальто деньги. Я запротестовал.
     — Молодой человек, — строго сказала она, — вы студент, а я пока еще в состоянии платить за себя.
     Вот как повернула! Если бы я и вынул деньги из кармана — куда бы я их положил? Ей в карман? Где искать у дамы карман? А она, не задерживаясь на этом эпизоде, как ни в чем не бывало, говорила уже о другом.
     Она была безупречна. Если меня захотят поправить, что мол, в таком определении нет чего-то, присущего только ей, — я отвечу: много ли вы видели людей, абсолютно безупречных? В каждом хочется что-то исправить или дополнить: кто-то не умеет красиво ходить, кто-то — говорить, кому-то не хватает уверенности или, наоборот, скромности, а у нее всё было на месте. В этом и была её неповторимость, которая обращала на себя взгляды даже незнакомых людей!

2

     Концерт кончился. Мы заняли очередь в гардероб. Марина ни на кого не смотрела — она была уверена, что теперь все смотрят на нее! И завидуют! Меня, честно говоря, всегда удивляло, сколь мало Марина разбирается в людях. Кстати, это не всегда признак неумного человека, это может происходить и от обыкновенного эгоизма, когда человек больше занят собой, именно занят — не обязательно любит себя чрезмерно.
     Я подал Марине пальто, но победного вида у нее не получилось: она попала в рукава только с третьей попытки. Смутилась и пошла, опустив плечи. Но, выйдя на сверкающую огнями улицу, вдохнув бодрящего морозного воздуха, Марина решила взять реванш: «зато я умная!» — и завела разговор о Чайковском:
     — Ах, я подумала сейчас: может быть, и прав был Скрябин, когда называл музыку Чайковского «жирной» и не любил её за это. Уже всё сказано, всё спето — а в аккомпанементе всё еще продолжаются такие неистовства, такие страсти!
     Она посмотрела на меня, придав взгляду всю возможную выразительность, и скромно спросила:
     — Как ты думаешь?
     Я думал совсем о другом, но согласился, просто из вежливости и чтобы не затевать дискуссию на морозе. Я берегу себя, ведь больше беречь меня — некому! Потом мы стояли на остановке, чтобы не замерзнуть, я нежно прижал Марину к себе. И Марина, как мне кажется, уверилась, что теперь я поеду к ней.
     «Попить чайку» — так она обычно приглашает.
     Подошел ее автобус, она с девичьей легкостью заскочила в него, уверенная, что я последую за ней. А когда оглянулась и увидела, что это не так, детское разочарование мелькнуло на ее лице. Но надо отдать ей должное: она тут же приняла своё обычное выражение — легкой усталости и безразличия. Автобус тронулся, и она, старательно изображая беззаботность, помахала мне рукой.
     А мне стало невыразимо грустно. Я не оправдываю ничьих надежд.
     Я приехал к себе, вошел в свою холостяцкую квартиру, — впрочем, у меня довольно чисто и уютно. Поставил на столик перед телевизором свой ужин и стал смотреть на экран. Там кто-то приплясывал, ломаясь в резких телодвижениях. Мне надоело это мельканье, и я выключил.
     «Тишина — ты лучшее Из всего, что слышал».
     Странно звучит для музыканта? Но последнее время это всё больше — именно так. Меня раздражают мои студентки, в массе своей ленивые и мало что понимающие. Чтобы не показывать им своего раздражения, я начинаю объяснять им очень тихим голосом, медленно и внятно повторяя одну фразу:
     — Там — piano.
     Она начинает играть тише.
     — Там — piano.
     Она пугается и начинает играть совсем тихо.
     — Теперь вас не слышно. Вам никогда не говорили о «шопеновском piano»? Тихо, но каждая нота, написанная композитором, донесена до слушателя. Это намного труднее, чем просто стучать по клавишам. Вы обращали внимание, что даже плохим дирижерам обычно удается оркестровое tutti?
     Вопрос мой в большинстве случаев — риторический. Бывают ли они на симфонических концертах? И уж тем более — обращают ли они внимание? О чем же тогда с ними говорить?
     Я чувствую, как вокруг меня начинает простираться пустыня, и пески заносят и заносят в ней всё. Скоро не будет даже следов, ничьих следов.
     Я думаю о Шане. Зачем я разгадал её тайну? Разве человеку нужна правда? Больше правды человеку нужно — счастье!
     После того концерта в Зале Чайковского мы начали встречаться.
     Не только Вера из «Княгини Лиговской», но сама Елена Прекрасная, виновница Троянской войны, была той же породы: золотоволосая богиня с карими глазами.
     Мне нравились ее жесты, ее походка, ее манера говорить, а особенно — слушать. Слушая, она внимала собеседнику, и хотелось ей рассказывать всё. Сердце перед ней вывернуть и подарить. Все девчонки на курсе померкли перед ней.
     Я начинал догадываться, что она живет одна, но не решался спросить её прямо. Пригласит же она меня к себе когда-нибудь.
     «Женщина интересна своим прошлым, а мужчина — будущим».
     У нее было прошлое.
     А у меня? Как я надеялся тогда, что у меня будет блестящее будущее.
     Однажды она пригласила, вернее, разрешила к ней зайти. Дом её был в «тихом центре», очень престижном. Квартира обставлена изящно, но в сравнении с обычными московскими квартирами она казалась пустоватой. Нет, просторной — это слово больше подойдет. Не было загроможденности, как у нас часто бывает. Много света и воздуха. Вместо привычных ковров на стенах висели две-три картины. Стояло низкое кабинетное пианино немецкой фирмы «Ronisch». На нем — раскрытые ноты. Значит, она владела инструментом? А никогда мне не говорила, до моего к ней визита я и не знал об этом. Но играть при мне решительно отказалась. Зато очень любила слушать, как я играю. Я играл ей Прокофьева, и она, ища у меня подтверждения, произнесла:
     — Музыка закончилась на Прокофьеве. Вселенная звучит музыкой сфер — откуда это знал Пифагор? — а Земля корчится в судорогах рока.
     Я спрашивал её о Франции.
     — Во Франции живут, как бы говоря себе: в жизни нет смысла, зато есть смак! Вот у Моруа «Искусство жить», ведь жить — это искусство. А у нас — всё поиски чего-то недостижимого. Помните, у Репина, кажется, есть гениальная картина. В грязной комнате, где дым коромыслом и весь пол в окурках, стоит, опираясь на спинку стула, девушка и вдохновенно декламирует что-то. Какие-нибудь возвышенные стихи, может быть, и революционные. Девушка плохо одета, небрежно причесана — об этом она и не думает, это слишком низко для нее. Вот и главное наше отличие, точно подмеченное художником. «Вперед, на бой, В борьбу со тьмой!» Вперед! А то, что рядом и возле — не важно.

     Мы перешли в следующий этап. Я стал приходить к ней. Неизменно с цветами. Прийти к такой женщине без цветов — всё равно, что не поздороваться при встрече. Она больше не говорила про «бедного студента».
     Вначале я был просто влюблен. Как часто влюбленность быстро проходит, но с ней всё было не так. У меня начиналась любовь. Всерьез и надолго. Я был счастлив и даже как-то по-юношески горд, что такая женщина выбрала меня. Она парила над обыденностью. Самые простые вещи она умела делать красиво, изящно. Она сама была как произведение искусства.
     Однажды вечером я не пошел к себе домой…
     Она была удивительной. Божественной. Упоительной.
     Она сказала мне одно слово, которое я не забуду, и которое мне больше никто никогда не догадался сказать. Никакие ломаки и мнимоскромницы. Она сказала:
     — Наслаждайся!
     Но когда однажды я попытался оставить включенным торшер в ее спальне, она не позволила мне сделать это. Она не мнимоскромница, она и вправду скромна.
     Шана! Ты ведь тоже любила меня?
     Она не сказала мне этого. Она восхищалась моей игрой, смеялась моим шуткам, даже слушалась моих советов.
     А я сказал ей, что мечтаю быть с ней, только с ней.
     Наступила весна, а в мае уже было по-летнему тепло, и мы гуляли светлыми вечерами.
     В её спальне я распахивал окно, и чарующие запахи весны обволакивали нас. У нее было роскошное белье: помню что-то воздушное с широкими длинными рукавами в кружевах. Но любоваться собой она позволяла только в пеньюаре, а мне иногда так хотелось поцеловать её всю.
     Однажды я устроил ей праздничный ужин с шампанским. Мы уснули счастливые.
     Я проснулся рано утром. Чувство глубочайшей нежности к ней захлестнуло меня. Мне захотелось посмотреть на нее спящую. Стараясь ступать неслышно, чтоб не нарушить её сон, я прошел к окну, отодвинул чуть-чуть плотную темную гардину и увидел, что майское солнце уже встало, и в спальню проник его светлый луч. Ее пухленькая ручка, как у женщин Возрождения с полотен старых мастеров, лежала поверх одеяла. Я стал осторожно заворачивать широкий рукав её пеньюара. Мне казалось, что там, далее, откроются невиданные прелести. Рукав поднимался, обнажая желтоватую дряблую кожу предплечья. Я смотрел, завороженный, остановившимся взглядом. Я осторожно раскрыл ей ворот. Та же дряблая желтоватая кожа. Но лицо! У неё такое молодое лицо! Только иногда кажется, что ей не тридцать, а больше. О, много больше!
     Я уже хотел разбудить её и устроить ей допрос, но вдруг заметил, что она открыла глаза и смотрит на меня так же завороженно. Она перевела взгляд на руки, которые я ей обнажил, нащупала свой распахнутый ворот… Я ждал, что она мне скажет, как это объяснит, как будет оправдываться в своей лжи…
     Но она произнесла с ледяной вежливостью:
     — Благодарю, что разбудили. Мне уже пора вставать. Можете идти.
     Я почувствовал себя вором, похитившим чужую тайну.

3

     Я шел по улице, не зная, куда и зачем мне идти. Была удивительная пустота, как будто у меня отобрали всё. Солнце поднялось уже высоко и нагло слепило мне глаза. Я впервые ощутил, что оно — живое и может насмехаться над людьми. Оно встало сегодня — наверно, миллиардно-миллиардный раз за свою долгую жизнь — и так, походя, не заметив меня как букашку, разрушило мою жизнь, маленькую, коротенькую, для него — ничтожную, для меня — единственную.
     Я шел и шел куда-то по пустым улицам. Всё было каким-то ирреальным. Неужели все живут, и никто не замечает этой ужасной пустоты, этой пустыни в центре Москвы, освещенной наглым безжалостным солнцем? Я чувствовал себя ослепленным и выжженным им.
     Когда, пробродив всё утро, я всё же пришел домой, а потом пошел в консерваторию, то понял, что среди людей мне еще тяжелее. Я никому не мог о ней рассказать, не возбудив насмешек, но я не хотел и сочувствия. Я не хотел ничего. А потом уже не хотел никого. Я не хотел никого после нее. Я не хотел никого вместо нее. Но я не мог вернуться к ней.
     Странные мысли посещали меня. Я злился на солнце, которое влезло в полумрак её спальни. Меня мучило, что нельзя вернуть её тридцатилетнюю. И даже если б это случилось — то меня бы не было возле нее тридцатилетней. Кто-то другой был тогда возле нее. А мне не было места в ее жизни.
     Удивленный взгляд — в нашу первую встречу. «Молодой человек, я пока еще в состоянии платить за себя» — в нашу вторую. Но ведь потом, потом!..
     Я изводил себя бесконечными воспоминаниями, повторениями, репризами.
     Суровая Марина, наверно, строго осудила бы меня. Строже, чем бедного Чайковского!
     Уже всё прожито, кончено и завершено, а я всё еще неистовствую в аккомпанементе.


Белое на белом

  Можно и не быть поэтом,
Но нельзя терпеть, пойми,
Как кричит полоска света,
Прищемлённая дверьми.
  А. Вознесенский

      У Марины ее первый учебный год в школе начался с неожиданности.
     30 августа вызывает её завуч Зоя Ивановна и говорит:
     — Вам, Марина Викторовна, придется взять еще выпускные классы. У нас пока не будет литератора.
     — Пока? Это ненадолго?
     — Боюсь, что на весь год. У Ангелины Ивановны тяжелая травма позвоночника, плюс букет других болезней.
     — Но вы говорили, что у меня для начала будут только пятые-шестые классы…
     — Хотите, чтобы школа стала вам родной — выручайте! Остальные литераторы у нас имеют и так чуть не по две ставки. Да вы не бойтесь — молодых учителей они любят больше, чем нас, стариков.
     Утешила! Понятно, что из старых никто не хочет брать чужой, да еще выпускной класс и нести ответственность за экзамены. Но и отказаться нельзя — начинать свою работу сразу с отказа, с неприятия просьбы?

     — Марина Викторовна! Слышала, что вам литературу в моем классе дают?
     — Да, — упавшим голосом.
     — Да вы не бойтесь! А главное — свой страх перед ними не показывайте. Вот вам мой совет. А так — ребята у меня неплохие.
     — Спасибо!

     Пятиклассники приняли хорошо. Непоседливые, неспокойные, но не вредные. Всё время заглядывают в учительскую — на свою Марину Викторовну посмотреть. И она, как перемена — к ним: как дела? что задали? Дневник замечаний проверяет. Учительница биологии жалобу написала. А у Марины — как раз окно между уроками. Надо бы зайти к биологу на урок, посмотреть, как они там, кто больше всех шалит.
     Сидит Марина Викторовна на задней парте, как классная дама в дореволюционной гимназии, а биолог — строгим монотонным голосом:
     — Медведи — семейство хищных млекопитающих животных. В России распространены три вида: бурый — повсеместно, черный — в Приамурье и Приморье, белый — в Арктике. Белый медведь — самый крупный хищник наших северных широт. Высота — до трех метров, вес — семьсот килограммов. Когда охотится — применяет следующую тактику: ложится на снег, прикрывает глаза и наблюдает за потенциальной жертвой. Его белая шуба сливается со снегом, и он становится практически невидимым.
     — А я видел мишек в цирке! Они смешные, добрые, только неуклюжие.
     — Белые медведи в цирках не выступают. А то, что они добрые — это обманчивое впечатление. Это самый опасный зверь наших северных широт. Ударом лапы он может убить любого, а человека — просто перекусить.
     — Вот так вот, Попков! Не знаешь — не выступай!
     — Ты больно знаешь!
     Биологичка в отчаянии:
     — Давай дневник, Попков, тебе замечание!
     — А чё я? Светка начала задираться!
     Задание на дом потонуло в общем шуме и спасительном звонке с урока.
     С учительницей биологии они вышли из класса вместе.
     — Сами видите! Если вы их не возьмете в руки, к концу года они совсем распустятся!
     — Да-да, Галина Владимировна, я поняла.
     А сама, пока не кончилась перемена, побежала в раздевалку за учительской. Там — большое зеркало. Надо поправить прическу и макияж.
     Из глубины зеркала на Марину глядели её синие глаза, немного испуганные, с тем выражением, какое бывает у дебютанта перед выходом на сцену. Но если дебютант уверен в себе, то волнение, которое он испытывает, — хорошее, «творческое волнение», как его называют. И Марина Викторовна пыталась вызвать в себе сейчас именно это, творческое волнение. Она оглядела себя напоследок: костюм строгий, но элегантный, юбка — чуть ниже колен. Светлые волосы до плеч, но такие носила и героиня Барбары Брыльской, а она являла собой эталон учительницы. Марина ободряюще улыбнулась сама себе и взглянула на свои часики: через две минуты — звонок, и надо будет идти в одиннадцатый «А».
     Она взяла из ячейки классный журнал. Стараясь шагать медленно и уверенно, пошла по коридору. Звонок догнал ее на полпути. Она не прибавила шаг, боясь выйти из образа.
     За дверью кабинета было шумно. Марина Викторовна вошла, и все повернулись в её сторону, разглядывая её. Неожиданно властным и твердым голосом она сказала:
     — Откройте дневники.
     Она пресекла возникающее возражение (какие в выпускном классе дневники!) и, не замедляя темпа, продолжала:
     — …Или тетради. Запишите: Марина Викторовна. Я ваша новая учительница по литературе.
     И не давая им передохнуть:
     — Тема урока: «Современная русская литература». Вводная лекция. Пишут все. Конспекты буду проверять. Ваши оценки будут зависеть и от наличия грамотного аккуратного конспекта. Это дисциплинирует.
     — А с нами знакомиться будете?
     — Сейчас — нет. Не располагаю временем. У нас очень плотный график работы.
     После урока мальчик, поедавший её глазами, вызвался помочь донести до учительской журнал и иллюстрации.
     — Как вас зовут? — спросила Марина, чтоб чем-то занять время в пути.
     — Александр Подосёнов. Можно Саша.
     — Дамский угодник, — пропел кто-то сзади.
     — Не обращайте внимания! Это от невоспитанности.
     — А я и не слушала. Спасибо за помощь!

     В учительской Марина перевела дух. Ничего страшного. И даже помощник сыскался.
     А поздно вечером, лежа в постели, Марина попыталась выстроить в памяти события первого учебного дня. Но они не выстраивались. Что-то одно, яркое, затмевало всё остальное. И она с удивлением поняла, что это — мальчик из одиннадцатого «А». И еще она с грустью подумала, что давно на нее ТАК никто не смотрел. Со времен её одиннадцатого класса.
     А тогда так же смотрел её одноклассник, а она… Она была слишком наивной. Но, как это часто бывает, изо всех сил пыталась изображать нечто прямо противоположное своей натуре. Этот полудетский роман так и закончился с окончанием школы. А потом она поступила на филологический факультет, где мальчиков вообще не было.
     Еще всплыло чье-то ехидное: «Дамский угодник».
     И его ответ: «Это от невоспитанности».
     А он кажется воспитанным, интеллигентным. Видно, что не из простых. Впрочем, что о нем думать: он мальчик, ученик, а она — учительница.
     Она уютно свернулась под одеялом и уснула.

     Она задала им первое сочинение.
     — Тема…
     — «Как я провел лето?»
     — Не угадали. В одиннадцатом классе такие сочинения уже не пишут. Давайте-ка лучше — «Как я представляю свое будущее». Срок — неделя. И я вас лучше узнаю, и каждый из вас сможет проанализировать себя.
     Через неделю она читала, кто где собирается учиться, кем в жизни стать. А вот и его, Сашина тетрадь. Четким уверенным почерком, каким писать бы научные работы или рефераты, было написано нечто невообразимое. Как будто школьное сочинение, а по сути — частное письмо:
     «Когда я думаю о будущем, я прежде места учебы или работы представляю себе любимую, которая будет со мною рядом. Мне кажется, я уже ясно вижу ее — блондинку с синими глазами. Если б она тоже полюбила меня!.. Вот это и было бы то будущее, о котором я мечтаю».
     Марина Викторовна хотела написать: «Тема не раскрыта», но задохнулась от догадки. Она не знала, какую оценку следует ставить за такое сочинение, и поставила робкое «См.».
     На урок она принесла стопку сочинений и, не решаясь раздать собственноручно, приказала дежурному:
     — Разнесите сочинения по партам.
     Она старалась не смотреть на Подосёнова, но всё же заметила краем глаза, что он нарочито равнодушно раскрыл тетрадь, мельком взглянул и тут же сунул тетрадь в портфель.
     Потом они изучали Солженицына, и Марина Викторовна высказала своё, сокровенное, что считает его величайшим русским писателем всего 20 века.
     Взгляд Подосёнова, всегда такой заинтересованный, явил на этот раз холодность, а сам он тихо, но внятно произнес:
     — Да неактуально уже всё это.
     — Не слушайте вы его, Марина Викторовна!
     В самом деле, не стоит превращать урок в спор, всегда по-русски бесплодный, ибо и соглашаясь с начальством, каждый все равно остается при своем мнении.
     Только теперь Марина Викторовна обратила внимание, что Подосенов какой-то слишком холеный, чтоб понимать Шухова, тем более сочувствовать ему.
     Но после уроков Подосенов неожиданно оказался рядом — или специально дожидался — и пошел с нею по пустынной темнеющей улице.
     Вокруг всё было полно той особенной печалью поздней осени, с её легким морозцем, грустно-бодрящим, словно природа говорит самой себе: «Пока живешь — умирать не смей!»
     — Марина Викторовна, вы обиделись на меня?
     Она облегченно вздохнула: нет, не такой уж он бесчувственный, просто мальчик из благополучной, обеспеченной семьи, да и просто из другого времени. Может быть, и хорошо, что эта страшная рана на теле России уже не видна — значит, затянулась?
     И она с легким сердцем ответила:
     — Нет.
     Он продолжал идти рядом, а она не решалась спросить, точно ли им по дороге, или… Впрочем, какое это имеет значение.
     После его извинения ей стало хорошо на душе. Так они шли и разговаривали о школе, о книгах, о каком-то фильме, которого она все равно не видела. Наконец она остановилась возле своего подъезда.
     — Вы здесь живете? А я, оказывается, недалеко от вас. Всего два квартала.
     — Дальше?
     — Ближе.

     Через неделю в тот же час они опять оказались вместе на выходе из ворот школы, и опять пошли рядом домой.
     — А вы считаете Солженицына гениальным?
     — Знаешь, я бы так вопрос не ставила. Это поэт может быть гениальным. Стихотворение можно написать на одном таланте, наитии. Венок сонетов уже так не напишешь. Там нужна — работа! А уж в большом романе, представляешь, какой объем работы? Объем подготовительного материала, раздумий, размышлений. «Архипелаг ГУЛАГ» — это, по советским меркам, работа целого отдела РАН или целого НИИ. И всё это, обработанное, изученное, изложено как итог, не суконным наукообразным косноязычием, а прекрасным сочным языком. Так что одной гениальности даже и мало. Гений — это ведь «рожденный»…
     — Отсюда и «гениталии»?
     Марина Викторовна обомлела на минуту. Или все юноши теперь таковы?

     В школе начали подготовку новогоднего представления. Нечто среднее между маскарадом, сказкой и капустником. Марине Викторовне казалось, что Подосёнов должен быть тут главным заводилой. Но — не угадала.
     Он посматривал на всё с видом презрительно-покровительственным, как на неизбежное «школьное мероприятие».
     У него уже стала пробиваться растительность, и он нежно холил ее, делая подобие испанской бородки из десятка волосков. Девчонки заглядывались на него, а он на всё смотрел туманным взором. Но на маскарад он все же явился настоящим испанским грандом в элегантном черно-белом наряде.
     В каждом классе есть свой шут. В одиннадцатом «А» — это Вовка Сенечкин, рыжий веснушчатый пересмешник. Он посмотрел на Подосёнова и важно продекламировал:
     — «Вот он вошел, к любви готовый, зажавши деньги в кулаке…»
     Но Подосёнов глянул на него сверху вниз и произнес тоном знатока:
     — Нет, Вовчик, любовь за деньги не купишь! — И улыбнувшись, добавил: — Её даром отдают.
     Вбежала староста Лера:
     — Ой, ребята! Все учителя уже в зале. Спускайтесь быстрее. Начинаем!

     Марина Викторовна издалека увидела Подосёнова. Каким он сегодня взрослым кажется. Или это она кажется иногда себе девчонкой?
     Учителя заняли первые ряды. Марина Викторовна старалась сидеть очень прямо и голову держать как можно выше: где-то сзади сидит он и смотрит на нее. Но постепенно она заразилась общим весельем, увлеклась остроумным спектаклем и хохотала до слез, забыв обо всем.
     А потом, в спортзале, вокруг ёлки начались хороводы, перешедшие в современные танцы. Учителя постарше стояли строем, оберегая чистоту нравов. А стайка молодых учительниц не выдержала и тоже пустилась прыгать и вертеться. А потом ведущая объявила:
     — Медленный танец. Мальчики приглашают девочек.
     Единственный школьный мужчина, еще совсем не старый и даже симпатичный, учитель труда и военной подготовки, оглядел зал с видом охотника, но быстро сообразил, что он не на охоте, а в цветнике: молодые учительницы были ярко нарядны, а те, что постарше — изысканно-элегантны.
     В зал вошел директор, но чувствовать себя на школьном празднике мужчиной ему не позволяла должность. Он постоял, посмотрел и вскоре ушел.
     После объявления медленного танца Подосенов как-то резко дернулся с места и пропал. Марина Викторовна стояла, раздумывая, не пора ли уже домой. Учитель труда, если и выберет ее, — не такая уж это большая удача.
     И вдруг откуда-то сбоку раздался знакомый голос:
     — Можно вас пригласить?
     Подосёнов. Обошел всех сзади. От неожиданности она отказалась:
     — Мне уже пора домой. Спасибо.
     А когда повернула лицо в круг, увидела, что перед Галиной Владимировной изогнулся в шутливом реверансе Сенечкин, а та засмеялась и пошла с ним танцевать.
     Но ей теперь исправлять что-либо было поздно, и она торопливо покинула вечер.

     После каникул Подосёнов смотрел на нее со своей парты грустным взглядом, но провожания по вторникам прекратил. Плевать, — говорила она себе, но на душе было пусто и одиноко.
     Так прошло два месяца, а к Женскому дню кто-то — явно отдельно от общего подарка — положил ей на стол коробку «Рафаэлло». Разгадка явилась через день. В домашнее сочинение Подосёнова была вложена записка: «Когда не хватает слов». Она вспомнила телерекламу с поклонником балерины, которому тоже не хватало слов.
     На уроке она встретила его взгляд и благодарно улыбнулась.
     Он снова ждал ее у ворот школы. Они пошли рядом, как будто ничего не случилось, как будто не было целой зимы отчуждения.
     Но теперь ярко сияло солнце, наполнились гулом синие дали, радостно кричали воробьи, пережившие нелегкую зиму.
     — Долго вы меня мучили, — весело сказал он.
     — Я больше не буду.
     Он зашел за нею в ее подъезд и взял ее за руку. В подъезде были полумрак и прохлада.
     — Мы скоро окончим школу, — грустно сказал он.
     Она хотела ответить банальностью о поступлении в институт, но посмотрела на него и ничего не смогла сказать.
     — Мне будет очень грустно без вас. А вам?
     — Наверно, тоже, — ей не хотелось притворяться.
     Тогда он наклонился и поцеловал ее в щеку. Где-то наверху хлопнула дверь. Она побежала к себе, не попрощавшись.
     А поздно вечером, уже ложась спать, она спросила себя: я влюблена?
     Если вы задаете себе такой вопрос — можете быть уверены, что ответ на него вам уже известен.
     Она ждала следующей встречи у ворот, и не обманулась в своих ожиданиях.
     А потом еще, еще…
     Прекрасная весна набирала силу. Зеленые дымки, окружавшие деревья, превращались в молодую листву.
     Небо голубело и поднималось всё выше, выше…
     — Марина! — однажды просто сказал он, — ты тоже любишь меня?
     Он как будто не задавал вопроса и не требовал ответа. Щадил её девичью скромность? Или он давно сам догадался, какой должен быть ответ? Кто знает.

     А однажды он остановился за два квартала до ее дома и задержал ее руку в своей.
     — Хочешь посмотреть, где я живу? — И чтобы она не отказалась, добавил: — У нас дома много интересного.
     Но она всё не решалась, и он высказал главный аргумент:
     — Через год мне исполнится восемнадцать, и я тебя всё равно познакомлю с родителями…
     И правда, чего ей бояться? Среди бела дня? Собственного ученика?
     Они вошли в лифт, и он нажал кнопку.
     Дверь их квартиры была самая обыкновенная. Наверно, чтоб не привлекать внимания грабителей. Зато за нею — настоящее царство изящества и роскоши. Хозяева являли хороший вкус и разнообразие интересов: богатые библиотека и фонотека, множество записывающей и воспроизводящей аппаратуры, парад богемского фарфора, классического и авангардного, за стеклом красивой горки.
     — Кто твои родители?
     — Люди со средствами. У них свой бизнес. Ну, и с верхним образованием, естественно.
     Немного расплывчато, но настаивать на уточнении Марина не стала.
     — Сначала мы поедим, — его тон не допускал возражений, — а потом я буду тебя развлекать.
     Пришлось подчиниться.
     После обеда в кухне-столовой — два помещения, соединенные аркой — они перешли в гостиную.
     Он включил аппаратуру, и полилась чудесная музыка.
     — Я надеюсь, что у нас совпадут вкусы. Я презираю и рок, и попсу. Любимый плебеями грохот, который они принимают за музыку. Я все же предпочитаю, чтоб певец умел петь. Как тебе Синатра? Подходит?
     — Вполне.
     — Черт с ними, с текстами, я в них не вникаю. Но можно танцевать. Если ты не против. Тогда, на новогоднем вечере, ты мне отказала. Теперь не откажешь?
     Он нежно обнял её за талию. Музыка почему-то не кончалась. Она длилась и длилась… До головокружения.
     — Я люблю тебя. Я больше не могу. Мы всё равно будем вместе. Я не представляю, как жить без тебя.
     Горячие мощные волны подхватывают Марину, захлестывают ее всю. Она плывет и плывет в безбрежности.
     Это грех. Но это невольный грех. От головокружения любви.
     Сколько прошло времени? На улице еще светло.
     — Я провожу.
     — Не надо.
     — Надо! — властно и нежно говорит он.

     Утром она просыпается с мыслью: «Хорошо, что уроки уже закончились».
     Она бы не смогла теперь вести у них урок. Осталась консультация, а на экзаменационном сочинении она может сидеть и в одиннадцатом «Б». Еще несколько дней на подготовку отчетов. Еще день — на подсчет процента успеваемости в ее пятом классе.

     Но однажды она входит в учительскую — и громкий разговор замолкает на полуслове.
     Она здоровается — ей никто не отвечает, как будто её нет.
     Спросить бы хоть Галину — уж её-то она столько раз выручала! Но та стремительно уходит, будто оглохнув.
     Рабочий день закончился. Можно идти домой.
     Дома она решает позвонить завучу. В ответ — мужской скрипучий голос:
     — А кто её просит?
     Она представляется, и слышит через минуту:
     — Милочка, больше сюда звонить не надо.
     Утром она приходит на экзамен, но вахтерша велит ей идти к директору. Она робко стучит в его дверь:
     — Можно войти?
     — Входить ко мне не надо. Можете идти домой.
     — А экзамен?
     — Без вас.

     Она поднимается к себе, пытается открыть ключом дверь. Рука дрожит. Ключ не попадает в скважину.
     На шум выходит соседка:
     — Утром принесли заказное письмо. Оставили мне.
     Она берет письмо. Дверь наконец открылась. В прихожей она смотрит на конверт: «Райсуд».
     Достает лист плотной белой бумаги. Читает.
     «Исковое заявление… Прошу привлечь… Растление моего несовершеннолетнего сына… Моральный ущерб оцениваю… Прилагаю квитанцию об оплате. Копию искового заявления. Видеоматериалы».
     Последняя строка расплывается перед глазами. ЧТО он еще включал, кроме музыки?
     Она сползает на пол прямо в прихожей. «Всегда есть выход» — кто так бодро рапортовал? А все-таки правда! Выход всегда есть. Только у каждого — свой. У Есенина — петля. У Маяковского — пуля. У Пастернака — попытка отравиться.
     И как-то кстати вспомнилась статья из популярной газетки о крайней неэстетичности любого из этих выходов. Обезображенные трупы. Непроизвольное выделение мочи. Вывалившийся язык.
     Нет, надо сделать по-другому. Чтобы трупа просто не было. Или чтобы его никогда не нашли. Исчезнуть. Раствориться. Как это сделал когда-то любимый герой детства Мартин Иден. А чтобы не всплыть — камень на шею.
     И почему-то мысль о камне её утешает больше всего, и камень этот ей представляется главным облегчением в ее беде.

 

На первую страницу Верх

Copyright © 2006   ЭРФОЛЬГ-АСТ
 e-mailinfo@erfolg.ru