На первую страницуВниз


Наш Конкурс

Игорь Бéзрук родился в 1964 г. в г. Первомайске Луганской области. Окончил Харьковский авиационный институт. Первый рассказ опубликован в 1988 г. в журнале «Заря» (Алма-Ата). Печатался в журналах «Наука-фантастика» (Киев), «Откровение» (Владимир), а также в газетах «Мегаполис-новости» (Москва), «Час» (Рига), различных периодических изданиях в Иваново. Автор трех книг прозы, выходивших в Москве, Иванове, на Украине. Член Международного сообщества писательских союзов с 2003 г. Живет и работает в г. Иваново.

 

ИГОРЬ БЕЗРУК


МОНСТР

Мутанты наседали со всех сторон. Быстро спрыгивали с крутых склонов высоких скал, блестящих в скудном свете полной луны, и стремительно нападали на Ститча, Лёшиного компьютерного героя. Ститч едва успевал от них отбиваться. Пальцы Лёши то и дело лихорадочно давили на цветные кнопки игровой приставки. И вот уже один, второй, третий мутант бездыханно пал к ногам Лёшиного героя, а они всё не сдавались, всё валом валили из-за огромных серых валунов, быстро спрыгивали с туманных утесов, как тени, выползали из черных расщелин и наступали. Но Лёша чувствовал, что еще немного, еще чуть-чуть, и он пройдет эту миссию. Еще немного, еще чуть-чуть… Однако резкий неожиданный плач его маленькой сестры из соседней комнаты на секунду отвлек внимание Лёши, и мутанты безжалостно изрубили его героя на мелкие кусочки, этап оказался не пройденным, нужно было всё начинать сначала.
     Лёша с раздражением выскочил из комнаты, опрометью метнулся в спальню, где в детской деревянной кроватке лежала его младшая — чуть больше годика — сестра, и, недовольно бурча, проворно воткнул ей в раскрытый рот ненароком выпавшую соску. Ощутив во рту привычный предмет, девочка сладко вздохнула, быстро и звонко зачмокала пухленькими розовыми губками и снова умиротворенно засопела. Лёша еще несколько секунд плавно покачал детскую кроватку и, удостоверившись, что его сестра окончательно заснула, на цыпочках вышел из спальни и снова включился в игру.
     Мутанты, как прежде, нападали, но теперь Ститч ловко отбивался от них: одного успевал садануть тяжелой булавой, а другого снять со скалы стрелой. Мрачный проход между скалами он с горем пополам прошел, выпил найденный за одним из валунов эликсир, прибавил себе здоровья, заработал широкий обоюдоострый меч и еще пятьдесят очков. Дальше нужно было миновать огненное болото, выжженный дотла угрюмый лес и подобраться к Черному замку на Голой скале.
     Тут Лёша заметил на одном из дальних островков слабое голубое сияние. Магическая защита! С нею Ститч окажется неуязвим. С нею он будет недосягаем ни для кого! Лёша тут же направляет его на тот островок. Ститч безжалостно продолжает убивать, умерщвлять, сокрушать уродливых монстров и воинственных птиц, пытающихся поразить его своими перьями-дротиками. И вот он уже перебрался на островок, вот уже почти достиг того места, где ярко лучился маленький голубой шар магической защиты, как вдруг опять в спальне отрывисто захныкала маленькая беспокойная сестра Лёши.
     «Да что такое!» — вспыхивает раздражение в Лёшином мозгу, но он не срывается, как обычно, с места, не спешит убаюкать её, потому что ему дается только одна возможность, один шанс для победы, который он ни за что не хочет упустить. Он упорно движется к заветной цели, к маленькому яркому голубому шару магической защиты.
     Но сестричка ревет всё сильнее и сильнее, всё более и более раздражая возбужденного Лёшу. Вскоре её плач переходит в непрерывный душераздирающий крик, и Лёша, кляня её на чем свет стоит и ругаясь не по-детски, все-таки вынужден бросить игру и помчаться в спальню.
     Само собой разумеется, когда он в который раз укачал проснувшегося младенца и вернулся к игровой приставке, магический шар исчез, и Ститч остался один на один с наседающими на него со всех сторон разъяренными монстрами. Как это было досадно, как невыносимо!
     Ститч с удвоенной силой стал отбиваться от них. Острый глаз Лёши быстро выхватывал из предательской темноты быстро скользящие тени, Ститч не менее быстро заряжал свой арбалет и ловко снимал свирепых монстров на подходе. Удача снова повернулась к нему лицом. Вот он обнаружил на одном из островов метательные дротики; рассек надвое мечом какое-то пучеглазое чудище, и его очки увеличились втрое; перепрыгнул кипящее болото и достиг наконец границы Черного леса. Зловещие скрюченные выжженные деревья таили в себе немало других опасностей. Но за ними уже виднелась Голая скала, на которой возвышался заветный Черный замок — цель его первой миссии.
     Лёша никак не нарадуется новой игре. Долго он выклянчивал у матери этот диск, и она пообещала купить его ему на день рождения, откладывала, сколько могла, понемногу, хотя и работала на двух работах не разгибаясь. Какая её зарплата? А так — подработка, плюс бабушкина скудная пенсия, — глядишь, худо-бедно месяц вчетвером перекантовались. И вот наступил октябрь, и Леше, наконец, подарили долгожданный диск. Теперь он неудержимо рвется к Черному замку, геройски сокрушая всех своих врагов. И он твердо верит: никто его не остановит, ничто не воспрепятствует ему… И снова неожиданный звучный плач сестры заставляет его глухо застонать: «Да сколько можно!» Ну почему так всегда: стоит ему только чем-то увлечься, только загореться, как что-то непременно рушит все его планы. Пришли выходные, он сделал все уроки, а поиграть-то толком и не может: ему оставили на попечение младшую беспокойную сестру, а сами уехали чуть ли не на полдня. Разве это справедливо?
     Лёша пытается не обращать внимания на рёв сестры, и пробиться сквозь густые почерневшие от огня ветви Черного леса. Его герой без остановки рубит их своим длинным обоюдоострым мечом направо и налево, но Лёшина сестра с плача переходит на непрерывный душераздирающий вой.
     — Ну, Ленка! — кричит он громко, не выпуская из рук джойстика, как будто его окрик может её остановить. Она еще не понимает слов, её еще не тревожат ничьи заботы, и она продолжает истошно кричать, сводя Лёшу с ума.
     — Нет, ты достала меня, достала! — судорожно начинает он трясти её кроватку, заскочив в спальню. — Чего тебе еще надо? Спала себе и спи!
     Но девочка плачет, не размыкая глаз. Уже и соска, закрывшая ей рот, не помогает, не помогают и убаюкивания Лёши, и его ритмичные покачивания и уговоры, угрозы. Она неумолима. Но там его ждет Черный замок на Голой скале. Он в двух шагах, на расстоянии вытянутой руки.
     Вдруг Лёшу пронзает безумная мысль. Он видел бабушкино успокоительное на столе. Бабушка постоянно принимает эти таблетки перед сном и спит беспробудно всю ночь. Это ли не спасение! Он разведет маленький кусочек такой таблетки в воде и даст выпить своей сестренке. Та ненадолго заснет, он вернется в игру, пройдет Черный лес и всё будет в порядке. Но полученный порошок на взгляд кажется ему ничтожной порцией. К тому же он помнит, как бабушка вечно жалуется, что таблетки уж больно слабоваты, и ей всё равно приходится просыпаться прежде времени. «А, добавлю чуть больше», — решает он, считая, что ничего страшного не случится. Его сестра немножко поспит, а к тому времени вернутся и мама с бабушкой. Зато он спокойно сможет доиграть, никто ему мешать не будет.
     Он так и делает: давит еще одну таблетку, потом еще одну — слабенькие же. Разбавляет порошок водой, перемешивает кончиком чайной ложки до полного растворения, как делала ему когда-то мама, давая пить горькие лекарства, и поит свою маленькую сестру. Та смокчет жидкость из ложки, смешно пускает пузыри и забавно щурится, но Леше любоваться её баловством, как он раньше это делал, некогда: его ждет игра, его ждет Черный замок на Голой скале.
     Увлеченный игрою, он даже не слышит, как хлопает входная дверь, как шуршат одеждой в прихожей бабушка с мамой, на Ститча снова стали наседать, и Лёша опять судорожно давит кнопки джойстика и резко и грубо обрывает вопрос матери «ну как вы тут?», потому что ему не до лишних слов, потому что ему ни на секунду нельзя отвлекаться, ибо враги не будут столь милосердны, чтобы герой Лёши так просто смог добраться до Черного замка. И уж конечно его не может ни на минуту оторвать даже истошный крик матери: «Сына, боже, сынок, ты что наделал?!», потому что монстров стало чуть ли не вдвое больше и появились опять разящие огненными перьями птицы, и защита Ститча почти на исходе, и Черный замок близко, и вот уже редеют опаленные ветви Черного леса, его герой почти на равнине, почти у цели, несмотря ни на что…


КЛОУН

Еще накануне вечером Роман понял, как он невыносимо устал и как всё ему до чертиков надоело. Вчера они торговали на выезде, на фестивале частушечников. Он и три девчонки из фирмы, в которой он теперь работал. Их возил лично директор на своей «Ауди». Фестиваль проходил прямо на свежем воздухе, и предприимчивый директор решил, что при таком стечении народа можно заработать приличные «левые» деньги. Он был владельцем нескольких магазинов детских игрушек в областном центре и частенько устраивал такие выезды. Роман за три недели работы у него выезжал на подобные мероприятия несколько раз. Он вставал в четыре утра, и директор подбирал его по дороге. В такие дни они работали на износ, до самих сумерек. От импровизированного прилавка, раскладного алюминиевого столика, не отойти, даже по нужде. (Роман вынужден был просить ближайших лоточников приглядеть за товаром.) И весь день впроголодь, на солнце, с непокрытой головой. К ночи Роман, изможденный донельзя, возвращался в гостиницу, кое-как умывался и снопом валился в постель: на другой день, как штык, ровно в девять он обязан был стоять с игрушками на небольшом пятачке возле Пассажа.
     Но не эта трехнедельная усталость вывела его из себя. Такое можно пережить: в конце концов, отоспаться на выходные, съездить домой в райцентр, повидать своих. Раздражало унижение… Это была его, Романа, идея. Он вообще был человек с фантазией, и тут не смог удержаться, чтобы своему новому делу не придать творческий характер.
     — Я буду больше привлекать внимание, — поделился он с директором, — если оденусь во что-нибудь яркое, броское. Мы же продаем детские игрушки, и выглядеть должны так, чтобы не только завлечь детей, но и создать им настроение.
     Директор подпиливал маникюрной пилочкой свои широкие розовые ногти. Он всегда, когда принимал в своем кабинете Романа, или раскладывал на компьютере пасьянс или, вальяжно развалившись в высоком кожаном кресле, подпиливал ногти, слушая его вполуха и почти никогда не меняя брезгливого выражения лица. И когда Роман в красках расписал ему свою задумку, только глянул на него ничего не выражающим взглядом и безразлично произнес:
     — Дерзай.
     К своей идее Роман отнесся с воодушевлением. В свободное от работы время на деньги, которые ему из своего тугого кошелька небрежно кинул директор, он купил материал. А в субботу, не поехав домой, почти полдня убил на то, чтобы заказать в ателье костюм клоуна, точь-в-точь похожий на тот, в который была одета одна из игрушек, — атласный комбинезон: левая половина алая, а правая лимонная. Причем, к лимонной половинке притачивался алый рукав, а к алой половинке — лимонный. Таким же лимонно-алым был и шутовской колпак, с ярко-красным помпоном. К понедельнику костюм должен был быть готов: во вторник они отправлялись на фестиваль.
     Однако Роман пожалел, что предложил эту идею. На фестивале оказалось много его давних приятелей и прежних коллег, которые еще хорошо помнили «массовика и затейника» районного Дворца культуры, лауреата областных и региональных смотров, одного из лучших в прошлом конферансье Романа Осокина. Теперь это был только клоун, смущенный клоун, клоун раздраженный, не вызывающий у людей того чувства, которое он должен был вызывать своей искрометной улыбкой, бодростью и заразительным весельем. И если в начале дня Роман пытался еще что-то такое задорное из себя изображать, то к обеду энтузиазм его исчез полностью. И вместо того, чтобы привлекать покупателей, он их просто-напросто отваживал, бурча недовольное: «Не нравится — не берите. Не такое — не ешьте». Само собой, предполагаемой выручки он не сделал и только вывел из себя директора, припомнившего ему и стоимость ткани, и услуги ателье, и дурацкий цирковой костюм.
     — До завтра, — приглушенно сказал Роман, выбираясь у гостиницы из директорской машины.
     — До завтра, — недовольно ответил директор и даже не посмотрел на него.
     Роман, как потерянный, побрел в гостиницу, оставляя позади рокот уносящейся в темноту «Ауди». Войдя в фойе, он услышал медовые звуки блюза: несмотря на час ночи, бар еще не был закрыт. Роман выклянчил у бармена поллитровку «Шуйской» и сразу пошел к себе. В номере он хлебнул прямо из горлышка.
     Он пытался понять причину своего состояния. Нет, его вывело из себя вовсе не переодевание. Во-первых, это была его идея, во-вторых, ему было не в первой изображать кого-нибудь. Прежде на Новый год он наряжался в Деда Мороза; в любительских спектаклях приходилось играть и Бабу Ягу, и Кощея Бессмертного, раз даже Кикимору Болотную. Шутовские действа на Масленицу или перед Рождеством привлекали его своей широтой, задором и ухарством. Такая же разухабистость, по его мнению, должна была привлечь и покупателя. Кто так просто пройдет мимо клоуна? Да и костюм виден не на один десяток метров. Был один эпизод, еще утром… Директор встретил двух старых приятелей, предпринимателей из того же райцентра. Похваляясь своими успехами, он кивал в сторону лотка Романа и все время широко улыбался, словно насмехаясь. Как же, всем в райцентре известный в прошлом работник культуры теперь выступает за прилавком! Разве не забавно? Роману стало не по себе. Какая уж тут торговля… Хотя он мог и ошибиться. Было бы лучше, если бы ошибся — они ведь могли смеяться вовсе не над ним: возможно, директор рассказывал что-нибудь смешное… Но когда они неторопливо приблизились, один из них, бегло окинув взглядом товар, с ядовитой ухмылкой произнес:
     — Ну, здравствуй, клоун. Всё лицедействуешь?
     Это был явный, циничный намек на его, Романа, жизнь. Последнее время были и презрение к себе, и каждодневная безысходность. Приехав в область и через знакомых получив работу, Роман надеялся, что всё это он навсегда оставит позади, что теперь, несмотря ни на что, он заживет совершенно другой, новой жизнью, и снова теплым солнышком засияют ласковые глаза дочери, и высохнут горькие слезы жены. Но унижение, как видно, только притаилось на срок в тайнике времени, чтобы потом в самый неподходящий (и самый безнадежный) момент неожиданно появиться во всем своем ужасающем облике.
     Приятели расхохотались. Засмеялся и директор. Потом, видя, как вспыхнул Роман, снисходительно похлопал его по плечу:
     — Ладно, ладно, не обращай внимания, они просто шутят. Работай дальше, еще так мало продано, — и увлек приятелей к пивному ларьку: — Надо выпить за встречу. А Романа мне не обижайте, у него сегодня тяжелый день, — и снова рассмеялся, чем только выдал весь свой сарказм и свое презрение к нему.
     С этого момента как отрубило всё. Смотрел вокруг рассеянно, мучительно воспринимал окружающее, с трудом понимал, что он тут делает в этом шутовском наряде, в этом идиотском колпаке. Гаер! Настоящий гаер! Посмешище! Клоун! Вырядился, как Петрушка! Это было непереносимо. Как он доработал до конца, сам не знает. Мог бы обратить всё в шутку, ответить с юморком или подначкой, как раньше, но что-то остро кольнуло в самое сердце.
     Ночью в гостинице он, само собой, набрался. Что же, не ел почти целый день, устал, да и закуски кот наплакал: подсохшая краюха черного хлеба да пара кругляшей полукопченой обветренной колбасы. Утром встал с чумной головой, но не от тяжелого похмелья. Всю ночь он почти не спал, и только думал. И думы эти были полны беспросветности и мрака, горечи и обиды за свою безалаберную жизнь, за талант, так и не проявившийся во всей своей силе.
     Всю жизнь, ощущая в себе искру Божью, Роман считал, что она выведет его на свет, сделает человеком, поможет стать счастливым. Но, чем ярче проявлялся его талант, тем чаще он замечал зависть, откровенное неприятие, интриги и неприкрытую радость в глазах недоброжелателей при его малейшей оплошности. Они торжествовали, когда он оступался, они ликовали, когда он падал. Но сегодня, видно, они окончательно выбили его из седла.
     Он поднялся с постели, даже не понимая, что ему надо делать, куда идти, зачем? Какой смысл в его ущербном существовании? Чем он сейчас занимается? Работает? Зарабатывает деньги для семьи — ценой собственного унижения? Разве это того стоит? Но, может, так оно и должно быть: презрев свою болезненную гордость, своё тщеславие и к черту откинув собственное жалкое достоинство продолжать заниматься тем, к чему у тебя не лежит душа, только ради того, чтобы осчастливить близких? Но станут ли они от этого счастливы? Станут ли они счастливы оттого, что он, высохший, бездушный призрак будет приносить в дом добытые таким унижением деньги? Или их интересуют только деньги? Деньги, а не он, их муж, их брат, их отец. Че-ло-век, а не добытчик!.. У Романа голова шла кругом. Вдобавок ко всему с утра хмурилось. К дождю?
     Как сомнамбула, он собрался, взял сумку с клоунским костюмом, доехал до работы, вошел в магазин. Он непременно должен что-то сказать директору. Что-то выплеснуть изнутри грязное, чтобы очиститься. Как он устал от этой грязи, от этой нелепости и бессмысленности мира! Он чувствовал, что только своей жизнью человек может придать миру смысл. Но как совершить этот гигантский труд, чтобы не рухнуть под тяжестью всего темного, что существует вокруг? Эта тяжесть с каждым днем все больше пригибает его к земле, все упорнее тянет вниз, в пропасть ада, в беспросветность и вечный мрак. Сказать об этом директору — поймет ли? Да и сможет ли Роман объяснить то, что сам только смутно чувствует где-то там, в глубине уязвленного сердца?
     Но он непременно должен что-то сказать! Высказать! Иначе он просто дальше так не сможет жить. И высказаться он должен именно директору, ведь в его глазах вчера он уловил злорадный смех, который перевернул всю его душу. Быть может, директор знает что-то такое, что остается для Романа загадкой? И что позволяет ему существовать в полной гармонии с миром и самим собой? Что это за загадка?
     В магазине Роман подошел к одной из продавщиц, молоденькой смазливой девчушке, жестом показал в сторону кабинета директора: — У себя? — хотя видел, что на углу директорской машины нет.
     — Еще не было, — ответила та и спросила: — А ты что, сегодня не работаешь? Взял выходной после вчерашнего?
     — Нет, почему? Работаю. Просто хотел с ним переговорить…
     Роман прошел в подсобку, где хранились его вещи, переоделся в клоунский костюм и вернулся обратно.
     — Еще нет? — опять спросил он, хотя не прошло и десяти минут.
     — Нет, нету, — снова ответила продавщица. — Игрушки тебе собрать?
     — Да, если не трудно, собери, пожалуйста, я пока поставлю лоток.
     Он очень надеялся, что вот-вот в магазин зайдет директор. Он ему выскажет всё, и всё в один миг закончится. Но директора так и не было. Тот, скорее всего, отсыпался. Роман, в принципе, и сам мог не выходить сегодня: вчера они приехали поздно и работали почти целый день. И он наверняка бы так и сделал, но в таком состоянии он не смог бы высидеть в четырех стенах и часа. Он это знал наверняка. Лучше чем-нибудь заняться, в чем-нибудь забыться. И работа — не лучшее ли средство от навязчивых черных мыслей?
     Роман вытащил на улицу лоток, установил его, как обычно, на пятачке. Это место он выбрал сам: рядом остановка, народ толпой снует мимо, к центру. Как никто не обратил на это внимания!? Одна бледная мороженщица с тележкой. Директор в первый раз похвалил его за находчивость. Но разве для этого особый дар нужен? Обыкновенная житейская смекалка. Роман вернулся в магазин за ящиком с игрушками, продавщица уже приготовила его. Роман поблагодарил за помощь и расписался в накладной на получение товара.
     Директора всё не было. Роман разложил игрушки на прилавке, но сосредоточиться никак не мог: внутри всё горело. Машинально он продал несколько игрушек, а директор так и не появился. Он чувствовал, как раздражение подкатывает к горлу. Оно будто собиралось в комок, будто сгущалось, грозя в любую минуту взорваться. Невероятных усилий требовалось Роману, чтобы не подавать вида.
     Но вот, наконец, черная как воронье крыло, «Ауди» подкатила к магазину. Директор грузно выбрался из своего автомобиля, слегка хлопнул дверцей, щелкнул пультом сигнализации, но не направился, как обычно, к нему, а сразу пошел к себе. Разве не видел? Сто процентов, видел: его костюм и не захочешь увидишь. Не счел нужным?
     Роман попросил мороженщицу присмотреть за товаром и поспешил в магазин, заглянул в кабинет — директор рявкнул, чтобы он подождал. Скверное настроение? Роман беспокойно потоптался в подсобке, потом покурил у заднего выхода, но волнение так и не прошло. Поразительно, еще час назад десятки нужных фраз потоком лились в его сознании, но сейчас он не мог толково связать и двух слов. Только жжение в груди, только раскаленный горн обиды. Он почувствовал, что не сможет удержать всё это в себе. Он вновь сунулся в директорский кабинет, прервав разговор директора с невысокой полной женщиной, старшим продавцом, чем еще больше вывел того из себя.
     — Тебе чего? — взбеленился директор. — Ты что, не видишь? я занят. Иди, работай!
     Но Роман решительно прошел в кабинет. Он уже плохо контролировал себя. Возмущение достигло в нем точки кипения. Он бессознательно двигался к столу директора, не поднимая глаз и упорно бормоча: «Мне надо с вами поговорить. Мне надо с вами поговорить».
     — Пошел вон, быдло! — отчеканил директор, видя, что Роман и не собирается уходить.
     В ответ Роман только дико улыбнулся и с вызовом вперился в глаза директора.
     — А вот тут вы не правы. Я вовсе не быдло. Для вас, может быть, мы все быдло. Но я не быдло.
     — Быдло! Ты самое настоящее быдло! — настаивал на своем директор, приподнимаясь со стула. Старшая продавщица испуганно выскользнула за дверь.  — Мало того, ты не только быдло, — продолжал директор, не отрывая глаз от глаз Романа, — ты еще и пьянь подзаборная. Чем ты кичишься? Своим даром? Талантом? Так у тебя давно нет его. Ты весь его пропил. И не за это ли тебя турнули из ДК? Не за это?
     Роман не отводил взгляда. Разящая правда слов переплавляла его возмущение в гнев.
     — И ты еще что-то вякаешь, скотина. Скажи лучше спасибо, что я дал тебе работу. Что я кормлю тебя и твоих отморозков. Иди, работай! А не нравится, проваливай на все четыре стороны, гнить дальше в помойной яме. Ты большего не достоин, дрянь!
     Роман почувствовал, как его охватывает дрожь.
     — Да, может быть, я и пьянь, может, и пропил всё, и турнули меня, может быть, правильно, но я не дрянь, я не быдло. Не надо меня, пожалуйста, оскорблять.
     — Переживешь, — выпрямился, поправляя пиджак, директор. — Проглотишь. — Он стал успокаиваться, чувствуя себя на высоте: их всех надо ставить на место; учить, как жить по-новому. Он взял сигарету, закурил, пока Роман переваривал его слова.
     — Понимаешь, Рома, — уже снисходительно произнес он. — Есть новый мир, есть вещи в нем, с которыми нужно просто смириться. Смириться с тем, что ты со своим талантом в дерьме, а мы, бесталанные, на волне жизни. Мы делаем деньги, и на эти деньги можем купить тысячи таких талантов, как ты, которые будут работать на нас и приносить нам деньги. Это реальность. И её нужно принять. Тебе ясно? — директор посмотрел на него в упор.
     — Но это нечестно, — промямлил, ничего уже не воспринимая, Роман. — Это несправедливо.
     — А, брось. Какое «честно», какое «справедливо». О чем ты, друг? Я дал тебе работу. Честно? Ты должен мне принести доход. Справедливо? И честно, и справедливо. Поэтому иди и работай. А не гуляй. Ты волен, как птица! Свобода выбора — вот преимущество нашей эпохи! — ехидно засмеялся директор. — Пошел вон, скотина, — уже хладнокровно закончил он.
     — Нет, — бормотал Роман, — нет, так нечестно, так несправедливо!
     — Пошел вон! — не сводя глаз, директор выпустил дым ему в лицо.
     Это было последней каплей. Роман схватил со стола массивную бронзовую пепельницу с фигуркой льва и с размаху опустил ее на голову директора. Тот от неожиданности даже не успел прикрыть голову и мгновенно рухнул на пол. А Роман все бил и бил. Даже брызнувшая на его клоунский костюм кровь не остановила его. Всё прекратилось как-то само собой. Он спокойно переступил через неподвижное тело директора, отбросил уже ненужную пепельницу и, как сомнамбула, вышел на улицу. Он должен был еще доработать этот день. Отчего-то ему показалось, что этот день будет самым удачным в плане выручки. Ему сегодня непременно повезет, и на вырученные деньги он купит жене и дочке подарки, уйдет с этой работы, бросит пить, и они заживут счастливо. Не может же талант даваться человеку понапрасну. Это свыше. Это от Бога.


БАБА НАСТЯ

Утром баба Настя, поддавшись в конце концов на уговоры внуков, взяла небольшое плетеное лукошко и отправилась в лес по малину.
     Встала рано-раненько, раньше, чем вставала обычно. Не стала никого будить — и так все знают, вчера вечером все уши прожужжали: «Сходи за малиной, ба, сходи»... Поднялась, вторые петухи еще не перекликались. Под кофту поддела жилетку: по утрам прохладно стало. Осень ранняя, к концу августа уже деревья золотит.
     Рассвет еще не брезжил, но на востоке посерело, на озере видно, как клубится туман. На трассе ни души, нечего бояться, что пролетит неуслышанным городской лихач.
     Еще немного и вскоре на горизонте показалась широкая и сплошная черная лента леса. Трасса вьется перед ней беспокойно, затем врезается остро в самое чрево и исчезает. Там, баба Настя знает, ее плотно обступят седые осины и вековечные сосны, нависнут над нею разлапистые ели и длинноветкие дубы, там баба Настя свернет незримой, только ей одной известной тропою среди густых кустарников и дойдет по ней аж до малинника, млеющего затаенно в глубине чащи на радость ежу и белке, сороке и воробью.
     Сама баба Настя наткнулась на него случайно. В прошлом году. Собирала грибы. Место неприметное, но малины тогда было там хоть пруд пруди. Набрала тогда она полное лукошко, и хотя еще не раз наведывалась в это обильное урочище, никому о его местонахождении не рассказывала. Не из зависти, а просто «Как вам объяснить? Ну, сходишь с дороги и через лесочек идешь, идешь, пока не уткнешься...» — «А!» — отмахивались от нее тогда все, понимая, что по таким объяснениям вряд ли и до первого дуба доберешься, не то что до малинника. Вот и сейчас шла себе, шла, и как толкнуло что: повернуть надо здесь! Повернула. И правда, продвинулась шагов на десять — знакомая сосенка, у этой одной такой низковатый кореженный сук, какого ни у кого нет, — как его опишешь? Она даже не догадывается, на что он может походить: горб не горб, нос не нос, — что за хреновина?
     А вот и малинник, еще пышнее, чем в прошлом году, Ему тут раздолье: поляна обширная, света вдосталь, ветра совсем нет, от ягод так и рябит в глазах. Баба Настя на радостях тут же набросилась на них. Высокие кусты, почти с бабы Насти рост, чуть ли не полностью скрыли ее. Рвать легко: поднимешь лапу листа — четыре, пять, а то и пригоршня ягод. Какие алые, какие красные, но немало и крупных, налитых, почти фиолетовых — в руках давятся, во рту тают.
     Тут — шорох. Баба Настя застыла ни жива ни мертва. И как молнией поразило ее: да она ведь одна-одинешенька тут, может быть, на весь лес. Хорошо, коли добрая душа, а если нечисть какая? Замерла, не шелохнется.
     Тут опять зашевелилось и, надо полагать, неподалеку, так как слышно явно, отчетливо. И шорох не простой, а еще как будто причмокивание.
     Баба Настя дыхнуть не смеет, не то что голос подать. Кажется, стук ее сердца по всей поляне раздается. Закружилось тут в голове ее, завертелось всё как будто в вихре: «Уходить надо. Уйти немедленно!» И попятилась, стараясь ступать тихо, мягко, чтобы не дай Бог не выдать себя, не выказать. Ступит два шага, закаменеет, прислушается: только сердце свое лихорадочное слышит. Уж и посмеяться над собой готова: неужто почудилось бабе старой, но страх не гнала — нельзя ослабляться.
     «Ах дура, дура, — кольнет себя с досадою, нет бы еще кого с собою прихватить, не так страшно было бы, лес же...» — и дальше двинется.
     Но вот и конец поляны, кусты малины почти вышли, до леса рукой подать. Но что это? Теперь впереди такой же шорох!
     Растерялась баба Настя совсем: куда идти? Струхнула, потянулась влево. Сначала медленно, потом быстрее, с трудом приглушая собственные шаги, и вдруг едва не налетела на... медведя.
     «Боже мой! — упало все у бабы Насти. — Господь всемогущий!»
     Побледнела как смерть. Чувствует — кровь в жилах стынет, леденеет.
     Медведь тоже на нее уставился, не поймет ничего: что за зверь такой в его малинник забрался? Склонил набок лохматую голову, заурчал утробно. Но тихо, незлобно.
     Баба Настя в свою очередь рот боится открыть.
     Медведь снова заурчал. Миролюбиво будто.
     Баба Настя осмелела, хотя глядела на него еще с опаской. Вспомнилось, как в прошлом году в этом лесу пропала женщина. Нашли весною. Полузагрызанную. Поняли — медведя работа: отгрыз немного, остальное припрятал, схоронил.
     — Но ты же не такой, — собралась с духом баба Настя, — не такой. Я же вижу...
     Что ей говорить?
     — Если бы ты был другим, ты бы сразу накинулся на меня, так ведь? А ты вот сидишь, не двигаешься, не бросаешься на меня.
     Говорит и думает: «Боже, дай силы, дай силы...»
     — Я это сразу поняла, — продолжала, так как чувствовала: нельзя молчать, да и при голосе вроде не так страшно. — Поняла, как увидела тебя. Ты ведь не такой, как другие. Ты добрый, славный. Ты хороший. Ты ведь не тронешь меня, нет?
     Медведь повернул голову на другую сторону, снова слабо заурчал.
     — Вот и ладно, а то я бы невзлюбила тебя. Я ведь знаешь какая? Если невозлюблю кого, хоть ковром персидским у моих ног стелись!
     Сказала и осеклась. Не перегнула ли палку-то? Он хоть и зверь, а эмоции, чай, тоже понимает. Не понравится ему что-нибудь, что буду делать? Бежать? А вдруг и он побежит за мною? Потихоньку отступать — не разозлит ли? Но сдвинулась с места, стала отходить. Только ступила пару шагов, как медведь поднялся, направился к ней. Баба Настя остановилась, зашептала быстро: «Боже, Боже, помоги, Господи!» Но медведь не накинулся на нее, приблизился вальяжно, вытянул нос к ее ботинкам, понюхал их.
     Баба Настя от страха глаза закрыла и продолжает лепетать: «Боже милостивый, Боже милостивый...»
     Медведь обошел ее, осматривая и обнюхивая со всех сторон.
     Не зная, как успокоить себя, баба Настя запела. Поначалу тихо, потом громче, громче, чтобы и медведь услышал:

Баю-бай-бай, медведь детка, баю-бай-бай.
Косолапый да мохнатый, бай-бай.

В молодости задорная и бойкая девка, любительница всяческих деревенских спевок, она и теперь не уступала никому в поселке — ни по голосистости, ни по мелодичности, ни по знанию текстов. От приглашений на свадьбы или проводы у нее отбоя не было. Она всегда начинала, после нее подхватывали. Она знала бесконечное множество известных песен, как народных, так и современных. Она вся, казалось, была пронизана музыкой. Кормила телку — пела, копалась на грядках — пела, шла в магазин — мурлыкала про себя, не замечая вокруг никого и ничего. Иной, привыкший к ее постоянному бормотанию, поздоровается с нею при встрече, она кивнет молча и дальше пойдет, не раскрыв даже рта.
     Прорывало ее часто под хмельком. Тут уж к ней не подходи — не остановишь. Тут уж зальется во весь свой чистый голос и через всю деревню пройдет аки пава, с песней, не постесняется. А чего ей, женщине, отжившей свое и не насытившейся жизнью, стесняться? Она никому зла не делала, никого не обидела, а уж что песни любит громко петь, так не обессудьте: тихие песни поют на кладбищах. Она же поет для живых, для тех, кто еще не умер, да и для себя в конце концов. И остановить ее невозможно, потому что музыка для нее не просто развлечение, а, можно сказать, внутреннее состояние души.
     Но сегодня другой случай. Сегодня она поет, чтобы выжить.

Батя мед ушел искати, баю-бай-бай,
Мама ягоды сбирати, бай-бай.

Медведь заслушался будто, поднял голову, посмотрел на ее рот. Баба Настя открыла сначала один глаз, потом второй: не накинулся ли еще на нее косолапый? Вроде нет. Видно, помогает песня-то. Затянула посмелее:

Батя тащит соты-меды, бай-бай,
Мама ягодок лукошко, бай-бай.
Кто оленюшке, кто медведюшке, баю-бай-бай
В лесу колыбель повесил, бай-бай.
Вышли воины удалые, баю-бай-бай,
Небаюканы, нелюлюканы, бай-бай...

Как закружилась потом, будто в танце, притоптывая, не помнит баба Настя. Как выбралась из чащи, как дорогу на трассу нашла... Не верила, что осталась жива, что медведь не разодрал ее, не помял. Помнит, как вновь и вновь начинала медвежью колыбельную, как пела нежно, с придыханием, чтобы умилостивить зверя. Как с ребенком с ним баюкала и все оглядывалась, уходя, оглядывалась: не тянется ли за нею, не гонится ли...
     Не верилось, что потерял зверь интерес к ней, развернулся и не спеша побрел обратно в малинник, затерялся в густых зарослях. Жара ли тому была причиной или насыщенная утроба его, — неизвестно. Только когда опомнилась баба Настя, почувствовала, как отяжелели колени, осела и просидела, наверное, несчетное количество времени. И казалось — родилась заново.
     А дома, едва переступила порог, сказала дочке:
     — Налей, родная, водки. За рождение второе мое.
     Татьяна изумилась:
     — Что вы, мама?
     — Ой, даже не спрашивай, не спрашивай, — залпом влила в себя первые полста.
     А потом смеялась и плакала, смеялась и плакала во хмелю, рассказывая про свое забавное приключение.
     А потом к соседке, подруге своей давней бабе Кате пошла и у нее добавила. И уже всё казалось ей каким-то смешным и нелепым: как она на медведя наткнулась, как испугалась его и как песни ему пела то веселые, то колыбельные, будто пыталась околдовать.
     А потом по улице шла и пела на всю округу: «Помню, я еще молодушкой была, наша армия в поход куда-то шла...» — веселя тусующуюся на автобусной остановке молодежь.


КАПРИЗ

Тяжело и понуро, по щиколотку утопая в рыхлом снегу, почти ничего не видя окрест себя, низко пригибаясь под встречным взвихренным ветром, возвращался домой капризный старик. Из кармана его невместимо торчал свежий нарезной батон — единственная слабость, которую позволял себе старик ежедневно, — и где-то в глубине кармана скромная пластмассовая баночка с самарским шоколадным маслом — полюбившаяся ему в последнее время сладость.
     Сладкое, впрочем, он любил с детства, но, даже будучи достаточно взрослым, нет-нет да и раскошеливался иногда то на плитку молочного шоколада, то на бисквит с кремовой прослойкой, то — раньше неизменно с каждой получки — на целый торт, опять же с прослойкой из масла, с разноцветными розочками по кругу или мастерски выдавленной кулинарным шприцем веточкой сирени: зеленая ветка, синие или зеленые листочки, белые мелкие цветочки.
     Теперь, конечно же, на скудную пенсию свою ни торта, ни шоколада не накупишься. Казалось, старик уже и вкус его стал забывать, но вот увидел раз в Посаде — завезли новинку: шоколадное масло. По цене на килограмм оно даже дешевле сливочного выходило, а уж за плитку и разговору нет. Может, оно и не масло вовсе, а маргарин какой, раз цена такая, но взял старик домой, попробовал, посмаковал — понравилось. А с батоном к чаю и вообще взахлеб. Стал покупать регулярно и поутру уже не мог обойтись без этого тешащего душу добавления.
     Но не об этом приходили к нему мысли сейчас: уж слишком вьюжило, слишком колко хлестало встречным ветром в лицо и как будто всё выдуло из головы, кроме одной думы, одного желания — добраться в конце концов домой.
     Он уже стал жалеть, что вообще пошел в Посад, сидел бы себе в Володятине возле жаркой печи, глядел, может быть, в раскаленную топку, где задорно пляшут алые языки пламени, подныривают то тут, то там под березовые поленья и, вырываясь неожиданно из-под них синими вспышками и взвиваясь, исчезают в ненасытном чреве дымохода. А так плетется вот он теперь с лишком три километра по бездорожью, по случайным ориентирам — насосная станция, хлипкий деревянный мосток через скованную льдом речку Ирмес, несколько осиротелых дачных коробок посреди безлесной равнины — к едва заметным на горизонте черным силуэтам володятинских домов на фоне белесого, еще не остывшего заката.
     Конечно, если бы не ветер в лицо, не мороз, пронизывающий до костей, старик увидел бы, как красиво зимнее небо на закате, как бледная опавшая дымка, опустившаяся на горизонт, не может скрыть ни резких очертаний володятинских крайних хат, ни отдельных, одетых в черное деревенских деревьев, ни высокой — видно даже с окраины Гаврилова Посада — старинной володятинской колокольни, к сожалению, давно запустелой, лишенной колоколов и, соответственно, собственного голоса.
     Не мог он залюбоваться и пробившимися, несмотря на ранний час, звездами и длинной, растянувшейся на весь небосвод, вереницей плотных барашковых облаков, плывущих неторопливо на запад. Всё это оставалось для него незамечаемым, потому что стоило ему только на секунду приоткрыть глаза и приподнять голову, чтобы всмотреться, куда идти дальше, как безжалостный ветер тут же проныривал за шарф, под телогрейку и студил грудь.
     Но вот он уже перебрался по мостику через реку, взобрался на крутой правый берег, миновал ряд угрюмо застывших дачных домиков, оставил слева темнеющую поросль краснотала и выбрался на заснеженную проселочную дорогу, ведущую прямо в Володятино. Еще минут десять-пятнадцать ходьбы, и он наконец-то будет дома, в тепле, в своем родном и по-домашнему уютном гнезде.

* * *

Евдокия уныло вглядывалась через окно в ночь. Темным-темно. «Где его, безголового дурака, черти носят?» — думала. Что она ему не так сказала? — не поймет. Вроде всё было как всегда: вечером сели за стол, поужинали. Она, как обычно, что-то сказала ему, а он вдруг ни с того ни с сего вспылил, бросил ложку на стол, закричал даже: «Как ты меня извела совсем, не могу больше!» Накинул второпях телогрейку, заячью ушанку, сунул ноги в валенки — и был таков. Как с цепи сорвался! А что сказала-то такого особенного? Ничего. Ничего, что бы не говорила каждый день. Из-за этого разве взрываются так? И раньше же это не раз слышал, что сегодня-то нашло? «Дурак, просто дурак», — подумала Евдокия, не отрывая взгляда от черного пятна в окне.
     Вдогонку ему выпалила: «Иди, иди, дуралей, может, умнее станешь!» Напрасно, наверное... Сейчас мерзнет где-то под чужим сараем, вернуться ведь — гордость заест. А, плевала я на его гордость! Сколько из-за нее страдала? Из-за этой гордости и живут теперь как нищие. А она? Разве она видела что-нибудь в этой жизни после того, как вышла за него? Нормальных сапог на зиму и то купить не могла — нет денег. А если и были, все шли на детей, себе не оставалось. И опять-таки все из-за этой ефимовской растреклятой гордости. Одни и смолчат, когда надо, и вытребуют, а у Степана Ефимова один ответ: «Не могу я так — гордость не позволяет». И оставался то без премии, то без пособия: гордый больно! И работ сколько поменял: унижаться-де перед начальством не привык, лизать зад не буду! Так и прошли лучшие деньки, промелькнули годы.
     Со сколькими приятелями вот так разругался: этот вор, а этот фискал, а у этого одна нажива на уме, — чего я должен подавать им руку! Да разве теперь найдешь кого беленького! Все мы немного нечисты по натуре: кто тащит, кто начальству подошвы чистит, кто над каждой копейкой трясется — разве можно всех одним аршином мерить? А он как не от мира сего: «Не брал, и брать никогда себе чужого не позволю, не кланялся никому, и кланяться не буду — хоть тресни!» Ох и характер — не приведи Господь! Только мне каково: ни в компании какой нормально не погуляешь, не отдохнешь. Сколько песен не допела, сколько танцев не доплясала — прошла жизнь, пролетела, как ветер в трубе, и вспомнить нечего...
     Так думала Евдокия, стараясь удержать в груди обиду, но Степана уж полчаса нет, еще полчаса, и стало понемногу уходить раздражение, сменяясь на тихую печаль, на сожаление: может, всё-таки зря она так накричала-то на него? Может, напрасно? Да ведь чего грешить: были-то и хорошие в их совместной жизни дни. А дети какие выросли: сын и дочка! Вдвоем-то вырастили, не отнимешь... И стало бабе Евдокии грустно, прежнее тепло затопило сердце, заставило его тихо заныть, застонать остро: «Зря я его так, зря...»
     Однако куда эта жалость и делась-то, когда она услышала, как узнаваемо скрипнула входная дверь, как шаркающие звуки долетели до ее ушей, выскочила в коридор, увидела краснолицего озябшего на морозе мужа и завелась по-новому: «Да где ж тебя, дурака старого, носило-то? В такую стужу, в такую стынь?» А увидев торчащий из его кармана батон, и вовсе разошлась: «За булкой в Посад понесло! Я же утром два батона в лавке купила, не доели еще!» Но в голосе её уже не было прежнего раздражения, была только легкая, незлобивая привычная брань обычной супружеской жизни. И Степан мгновенно почувствовал это, и ему вдруг сразу стало хорошо, нежно, приятно и умиленно глядеть, как суетится вокруг него и бурчит незлобиво старушка-жена, слышать, как тикают, щелкая ходики, бубнит радио и сладко и радостно трещат в печке дрова, создавая уют в родном, до боли знакомом очаге.
 

На первую страницу Верх

Copyright © 2005   ЭРФОЛЬГ-АСТ
 e-mailinfo@erfolg.ru