Читальный зал
На первую страницуВниз


Наш Конкурс

Виталий Семенов, считая главным своим качеством скромность, ничего более о себе не сообщил, кроме отчества – Григорьевич. Это его первая журнальная публикация.
 

ВИТАЛИЙ  СЕМЕНОВ

ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

     Грамотей

     
Эпиграфа не было. Обычно же как шло: идея, эпиграф, схема. Само собой и сразу, «по ходу пьесы» обрастая мини сюжетами, дополнительными персонажами, оборотами, моментами и фразами. Вся эта гамма, постепенно расширяясь и тяжелея, начинала давить и распирать будущего автора. Он, конечно, ходил на работу, общался, ел, пил, спал, все как у людей. Но, занимаясь обычной рутиной, писал. Писал. Сначала в уме, собирая и накапливая постоянно, как снежный ком увеличивающийся объем будущего текста. Его свербело и грузило до тех пор, пока он не начинал, наконец, медленно перебирая клавиатуру, делиться с миром своими мыслями и переживаниями. И не будет ему покоя, пока он не скажет всего, что должен.
     Так происходило всегда в эти последние несколько лет. Идея, эпиграф, схема, текст. Но сейчас Андрей лишь тупо смотрел на монитор и не мог родить даже эпиграфа. Где-то глубоко была идея написать о войне на Донбассе, нечто пацифистское, чтобы внести свой вклад в дело победы здравого смысла над массовым безумием. Вдруг опубликуют, прочтет, может, кто — и хотя бы на пару выстрелов и залпов будет меньше. Хочется, но не можется. К любой, даже самой крошечной, миниатюре сам собою шел эпиграф, концепция и так далее, ничего не надо было выдумывать, изобретать и выискивать, только складывай в удобочитаемую форму все, что идет. Но сейчас — ноль. Почему?
     Андрей стал копаться в причинах и следствиях, что не так? Вообще, с чего началась вся его писанина? Конечно с Али, со знакомства, а позднее и совместной жизни с ней. Рядом с этой женщиной Андрей нашел, наконец, способ выражения и хотя бы минимального распространения своей философии. Это на пятом-то десятке, он понял, что должен делать в этой жизни. Умница, ладно хоть встречая седину, осознал. Раньше просто не везло, с женами. И строго по приписываемой Сократу формуле: «Не повезет с женой, станешь философом», Андрей стал им. Настоящим, после уже трех неудачных браков, закоренелым, с восемью классами образования, не прочитавшим ни одного труда общепризнанных корифеев философской науки, зато имеющим огромный опыт неудач и поражений по жизни. Как у каждого уважающего себя философа, у Андрея на все происходящее в его жизни и в мире вообще была своя точка зрения, разумеется, единственно верная, зачастую несколько, мягко говоря, отличающаяся от общепринятой и официальной. Иногда, правда, он сталкивался с тем, что некая, так тяжело ему доставшаяся, в муках рожденная и отточенная истина уже открыта когда-то и кем-то. Зато сам додумался, выстрадал, не из книжки от чужого дяди взял, а значит, уже никто и ничто не собьет с истинного пути. Это Аля, имеющая высшее философское и высшее краснодипломное психологическое, а главное, искренне любящая Андрея, посоветовала ему записывать свои открытия в жизни. Пусть даже, как уверяла Аля, практически все уже открыто в трудах других, общепризнанных философов, все равно: «Ты, Андрюшенька, пиши».
     И он писал, не академически, конечно, в литературной, как казалось Андрею форме. Был какой-то сюжет в повествовании, но главное, все же философия. И пусть стилистика хромает на обе ноги, а грамматика в его исполнении совсем инвалид, зато писал, делился, заново проживал и переживал вместе со своими персонажами то, что казалось ему важным, нужным, достойным для того, чтобы другие знали, поняли, и, может статься, мир будет хоть чуточку чище и добрее. И если Андрея изредка спрашивали, о чем написал, то он так и говорил, например: «О силе материнской любви и пацифизме», хотя сюжет был о войне. Или: «О том, как надо жить, к чему стремиться», а там про землетрясение рассказ.
     Писал и, видимо, немного получалось, один, вполне достойный и однозначно литературный сайт публиковал некоторые рассказы Андрея. Значит, не зря корпел, значит, кто-то прочтет, и мир станет пусть на самую малость, но чище. Публиковали, конечно, далеко не все, а публикуемое порядком корректировали и редактировали. Ну и пусть, они с образованием и опытом в этом деле, им виднее. В конечном счете, Андрей был признателен редакторам, корректорам и критикам, ведь благодаря им он видел ошибки и откровенные ляпы в своем творчестве, прорабатывал их и старался впредь не допускать. Все верно, «нет лучшего учителя, чем непредвзятый критик», это Андрей уже давно для себя открыл. Пусть правят, зато философия цела.
     Андрей тоже попробовал учиться, получить высшее образование. Выбор факультетов в городе был невелик, пошел на «Связи с общественностью». Три вступительных экзамена сдал играючи, а про аттестат зрелости у сорокатрехлетнего абитуриента даже не спросили, постеснялись, видимо. Студентом стал. Ну, что тут скажешь, про качество преподавания и экзаменации в современных вузах — это, конечно, отдельная песня, больше похожая на реквием. Андрей даже не в претензии к конкретным преподавателям: они при чем? такова система, при которой платный заочник становился «священной коровой», на деньги которого существует весь вуз, тут все понятно. Не это поразило, а отсутствие творческого начала у людей, готовящих творческих специалистов. В философии Андрея все сообщество пишущих и думающих делилось на Шекспиров-Пушкиных и шекспироведов-пушкиноведов. Шекспиры-Пушкины — это творцы, новаторы, изредка дарящие миру шедевры. Это влюбленные, парящие над землей и в моменты наивысшей влюбленности говорящие на «ты» и с Солнцем, и с Богом. Сила шедевра в том, что пока непонятно, в чем его сила, но она есть. Потом обязательно появятся шекспироведы-пушкиноведы и объяснят, в чем сила данного шедевра, заодно посчитают, сколько волосков было в бородке Шекспира и сколько раз и в какой последовательности встречается, например, буква «е» в текстах Пушкина. Шекспироведы не могут творить и парить над землей, зато, сыпя умными терминами могут точно сосчитать количество серотонина и эндорфинов в теле влюбленного, творящего новизну Вечности. Ладно бы меценаты и продюсеры, организаторы-популяризаторы, сами не творцы, но без которых большинство шедевров никогда бы не вышло в свет, — нет, в институте преподавали просто счетоводы. Счетоводы от творчества, конечно, тоже нужны, но учиться у них нечему. Андрей, трезво оценивая свои скромные способности, считал себя совсем маленьким, с ноготок, но все же Шекспиром-Пушкиным, микрошекспирчиком если угодно. Не понравилось ему в современной альма-матер, бросил. И то подумать, научиться там Андрею нечему, а просто «корки вышки» — зачем? к пятидесяти годам, закончив вуз встать на биржу труда как молодой специалист? Пустое.
     Жизнь и так налаживалась: любимая женщина, родители еще живы, и уже взрослые дети, у самого осталось немного здоровья, нашел выход для своей философии, — живи да радуйся, казалось бы. По крайней мере, так счастливо Андрей еще никогда не жил. Но, как всякий глубокий интроверт, он нашел причину для расстройства даже в этом благоденствии. Работа, способ заработка совсем не устраивал Андрея. Много уже чего перебрал по профессиям, но так сложилось, что последние несколько лет был водителем автобуса. Это он-то, с его мозгами и эрудицией!? На скромную жизнь и погашение кредитов, конечно, хватало, но в остальном — одно расстройство. Нудно, не интересно, бесперспективно, тупик. Больше всего угнетали философа и ярко выраженного «сову» ранние, в четыре утра подъемы, и бесконечные разговоры сослуживцев-водителей о том, какой график лучше, кто кого «резинит» и какие гаишники козлы. Андрей одинаково не любил все графики, никогда не «резинил» и уважал работников ДПС, а потому с коллегами общался мало и вообще недоумевал, что можно часами изо дня в день горячо обсуждать такие пустые темы. Коллеги считали его нелюдимом, но ценили за безотказную и неоценимую помощь в написании объяснительных. Да, здесь Андрею не было равных во всем АТП. Иной раз так напишет, зачитаешься, а то и слезу пустишь, жалея бедолагу водителя, погубившего двигатель или проспавшего рейс. Даже начальство иногда просило Андрея написать объяснительную для вышестоящих инстанций, дабы оправдаться за свои промахи в столь беспокойном деле, как перевозки общественным транспортом. Это главный механик первым назвал Андрея «грамотей», прозвище прилипло и… Андрей продолжал быть водилой, лучше всех пишущим объяснительные, но не более того. Так не могло продолжаться бесконечно, требовались перемены, и они произошли.
     Сейчас вот Андрей сидит и тупит, не может извлечь из всегда живого сознания даже эпиграфа для будущего рассказа. А ведь теперь он уже не водила-автобусник, а ведущий журналист двух главных изданий в городе. Да, около полугода назад сеть бутиков искала журналиста, о чем и поведала в газете объявлений. Андрей предоставил им несколько своих статей-эссе, руководство бутиков пришло в восторг и попросило написать пару заметок на заданные темы. Сказано-сделано, и коротенький рассказ про саму сеть в придачу. Достоинства именно красного и непременно кружевного женского белья, описанные в заказанных заметках, приняли с похвалой, а вот рассказ об их магазинах, написанный в стиле «что вижу, то пою»… короче, расстались, не успев толком познакомиться. Вот тут Андрей понял, что писать на заданную тему он, конечно, может, но не обладает достаточным количеством розовых слюнок, все больше обидами за державу обеспокоен. Для дела продвижения гламура его тексты с непременной ложкой желчи никак не годились. Ладно, отрицательный результат — тоже результат. Не долго думая, водила-грамотей отправил все те же тексты главредам двух главных городских газет. И что раньше не додумался до этого?
     В городе, помимо чисто рекламных, было две газеты: «Волгарь» и «Волжанин». Обе произросли из старой советской газетки «За коммунизм», которую никто никогда не читал, потому что в ней даже телепрограммы и кроссвордов не печатали. Так себе газета была, рыбу завернуть или вместо дефицитного в советское время целлофана применить, а для самокруток лучше «Правду» использовать, бумага качественней. Но на всех заводах и предприятиях города ежегодная подписка на «За коммунизм» была добровольно-принудительной, поэтому газета присутствовала в каждом доме, тираж был стабилен. «Волгаря» и «Волжанина» тоже никто не читал, распространялись они, хвала капитализму, бесплатно, но так же массово и беспардонно, как и их прародитель засовывались в каждый почтовый ящик города, тираж был стабилен. «Волгарь» принадлежал местному, поддерживаемому мэрией олигарху Лягушинскому, а «Волжанин» столь же местному, но поддерживаемому городской Думой олигарху Погосяну. Газеты печатались в одной типографии, готовились и верстались зачастую одними и теми же людьми. Главреды газет, как позднее узнал Андрей, были однокашниками-сокурсниками, постоянно созванивались и периодически встречались за рюмкой бренди. Лягушинский владел одной третью «заводов, пароходов» города, другой третью владел Погосян, все остальное имущество города принадлежало всем остальным горожанам. «Волгарь» существовал и распространялся на заработанные непосильным трудом деньги Лягушинского и мэрии, а «Волжанин» на средства такового же неутомимого труженика Погосяна и городской Думы. Олигархи, как и обе ветви городской власти были конкурентами, а потому вели непримиримую борьбу друг с другом на страницах принадлежащих им газет.
     Все это Андрей узнал позднее, после того как его пригласили работать оба издания сразу. Ведь свое портфолио будущий журналист отправил одновременно в обе редакции, — ладно, хватило ума с разных почтовых ящиков электронки. И «Волгарь» и «Волжанин» ждали от Андрея по три статьи размером с газетную полосу в неделю и стабильно выплачивали по две тысячи рублей за статью. И все это заочно, задания и статьи по электронной почте, оплата на указанные Андреем счета. В «Волгаре» замелькала подпись автора — Андрей Степанов, реального человека, а в «Волжанине» ему зачастую оппонировал автор Степан Андреев, псевдоним того же человека. Вот это жизнь пошла, это вам не опостылевший тринадцатый маршрут, это журналистика! Первый месяц Андрей горел, пылал, засыпал своих работодателей предложениями и проектами, внеплановыми, вне заданий статьями и прожектами. Наконец редакция «Волгаря» настойчиво попросила новоиспеченного, без году неделя, журналиста умерить свое инициативное рвение и присылать только запрашиваемое. «Волжанин» пока молчал, но Андрей понял и заткнулся, ни строчки сверх заказанного и оплачиваемого.
     И то подумать, какая тут самодеятельность, и так дел невпроворот — по статье, а то и по две в день. А еще надо куда-то съездить, посетить какое-нибудь мероприятие, взять интервью у «сильных града сего», побывать на фотовыставке или в картинной галерее. Выходных не стало вовсе, мозги кипели от перегруза, нервы на пределе, психика на грани срыва от хронического цейтнота. Да, при таком темпе совсем некогда отдышаться, глянуть на себя со стороны. Писать, писать, писать… Заказ — статья, заказ — статья. Конвейер с высокой производительностью, но отсутствием творчества.
     Какое тут, к лешему, творчество, вы о чем? Надо побывать на некоем мероприятии, заключающемся во встрече двух городских сумасшедших с десятком скучающих пенсионеров. Полтора часа слушать их пустопорожний треп и написать статью о значимости происходящего, высасывая из пальца и значимость, и происходящее. Взять интервью у очередного нувориша, засевшего в городской Думе, который, не стесняясь, объясняет, что можно про него писать, а что нет. Конечно, предоплата за данное газете интервью придает уверенности новоиспеченному депутату: «Чо кажу, то и пиши». Заплатил — значит, пишешь о нем или только хорошее или ничего.
     Но самое удручающее было в информационной войне Лягушинского и Погосяна. Здесь Андрею приходилось воевать самому с собой. Сейчас, например, олигархи нашли новое поприще для своих предпринимательских талантов — сфера ЖКХ. Как грибы после дождя, в городе появлялись все новые и новые управляющие компании, принадлежащие одному из олигархов. Журналист Степан Андреев на страницах «Волжанина» хвалил одних паразитов-посредников и критиковал в пух и прах других, а журналист Андрей Степанов на страницах «Волгаря» хвалил других посредников-паразитов и критиковал в пух и прах одних… Или наоборот?
     Да какая разница? Ни одну, ни другую газету народ не читает, используя в лучшем случае для застилания полов при ремонте жилища или для кошачьих лотков. В каждом подъезде стоит коробка или ящик для макулатуры, куда жители не глядя отправляют «бесплатно» полученные газеты вроде «Волгаря» или «Волжанина». А на что еще годится издание уровня «брехаловки», разве там пишут, о том, что интересно, нужно или полезно знать жителям города? О разбитых городских дорогах, повышении «благотворительного» взноса при устройстве ребенка в садик, о высокотоксичном и бесхозном складе химсырья в черте города, о закрытии очередного нерентабельного предприятия, о том, что действительно влияет на жизнь горожан, а потому и интересует их. Нет, освещается только то, за что проплачено, что интересует Лягушинского или Погосяна. Такой вот нынче у СМИ формат, современный аналог цензуры. Пиши что угодно, но в рамках формата, лишь то, за что проплачено, а платят сейчас только за то, что приносит прибыль баблообладателям, имеющим личные медиапредприятия. И любой грамотей сейчас нужен лишь для повышения рентабельности этих самых медиапредприятий, увеличивающих доходы их владельцев. Свобода слова в свободном рынке, власть — она всегда одна, никакой там четвертой ипостаси не бывает.
     И что во всем этом абсурде делает Андрей? Да, продает свои скромные таланты за оговоренное количество серебряников, постепенно понимая куда катится. Все честно: заказ — работа — оплата. Хотел зарабатывать своим, чуть выше среднего, даром убеждения — пожалуйста. Создатели социальной рекламы «лихих?» 90-х, небольших пронзительных роликов о добре и любви прекрасно зарабатывают сейчас на рекламе шампуней и выборных компаниях. А что, все честно: заказ — работа — оплата, без разницы, в чем убеждать. Андрей чем лучше? За последние полгода ни строчки от души? Отношения с Алей все хуже и хуже: «Ты сильно изменился, у тебя другие глаза, почему ты не пишешь свои рассказы, вернись к самому себе, я больше так не могу…» Зато уже не извозчик-рикша, а глашатай, не водила, а журналист.
     В чем смысл его журналистики? Заработка хватает лишь на скромную жизнь и погашение кредитов, как и раньше. Не вставать в четыре утра, зато иногда не ложиться до пяти, изобретая очередную статью ни о чем. Не общаться с малообразованными водителями-работягами, зато общаться с моральными уродами, оплатившими твой следующий опус о них, таких замечательных во всех местах. Тираж стабилен? Да кто его читает, этот тираж? Печататься стал на бумаге? Уже растет поколение людей не умеющих писать на бумаге, но с закрытыми глазами печатающее на любой клавиатуре. Уже сейчас можно употреблять вместо слова писатель — клавиатор. Скоро появится поколение, не знающее букв, потому что технологии объемных изображений и голограмм изменят саму семантику передачи и восприятия информации.
     А в чем был смысл его дилетантских, на любителя, рассказов? В том, что он придавал своим персонажам те положительные качества, которых сам не имел, а отрицательные герои его повествований подозрительно напоминали автора в недалеком прошлом? В том, что прописывая некую ситуацию, Андрей обливался слезами или кипел от негодования, искренне и беззащитно переживая, — что совсем невозможно было в реальной жизни, укрытой защитой цинизма и маской безразличия? По-другому пережить в иллюзорном мире то, что прожил неправильно в реальном? И это всё? Изменить мир в лучшую сторону? Но в его писанине мыслей, весьма спорных, много, а литературы — бесспорно — мало. Да имея такое количество читателей, как у Андрея на сайте, придется посылать свои рассказы еще тысячу лет, чтобы объять необъятное.
     Почему-то именно сейчас Андрею вспомнилась в детстве услышанная легенда об одном православном монахе, в одиночку взявшемся, непрерывно молясь, из огромной скалы изваять столь же огромную статую Богородицы. За сорок лет неустанных трудов ему удалось выдолбить из скальной породы лишь рельеф стопы Пречистой. Но тут случился обвал, скала обрушилась, похоронив все многолетние труды монаха. И взмолился тогда бедолага горячо и искренне, со слезами отчаяния: «Богородица, Мать наша, за что мне такое наказание, за что уничтожены труды всей моей жизни, ведь ваяя Твой образ, я хотел помочь людям! Вся моя жизнь прожита зря! Помоги, Пречистая!» И явилась Сама и оставила след стопы Своей на одном из обломков скалы. Понял тогда уже постаревший монах, что не зря прожил свою жизнь. Хотя и занят был делом, как оказалось, бесполезным, зато достаточно очистил душу за эти сорок лет, чтобы Богородицу воочию узреть. С тем и усоп вскоре. Сейчас на том месте храм большой стоит, Почаевская Лавра называется, а камень с отпечатком стопы Богородицы в центре находится, верующим людям излечиться помогает. Никто не помнит того монаха, но свет души его уже многие века всем во благо идет.
     Красивая, конечно, сказка, только Андрей здесь при чем?
     При том, что рассказы его, от души написанные, для агностика Андрея — это сразу и исповедь, и молитва. А кем он работает, не столь важно, лишь бы не мешало свою душу чистить и тем самым мир в сторону добра менять. Вот и вся философия.
     Андрей отослал короткие сообщения главредам «Волгаря» и «Волжанина» с отказом от дальнейшего сотрудничества. Профессиональные циники легко переживут это событие, найдут себе другого грамотея. Вот и вся журналистика.
     Андрей позвонил старшему механику:
     — Алло, это Степанов, помните? Обратно на работу примете?
     — О, Андрюха, грамотей! Конечно. Давай завтра на второй график выйдешь тринадцатым маршрутом, в пять десять выходишь, бумаги потом проведем, лады?
     — Да, Леонидыч, железно буду, спасибо.
     Ну вот, завтра подъем в 4:00. Маршрут известен до миллиметра, через два дня — выходной. Можно будет про войну на Донбассе попробовать, хотя пока даже эпиграфа нет. Зато есть — к последнему часу размышлений, народная мудрость, которую Андрей знал с детства, но прочувствовал только сейчас:
     Век живи, век учись, а помрешь дураком.

 

     День рождения

Чтобы умереть вполне благополучно, надо знать, как умирать, надо приобрести
 навык умирания, надо выучиться смерти. А для этого надо научиться умирать
 еще при жизни, под руководством людей опытных, уже умиравших.
П. Флоренский

     — Ложись, ты попробуешь поспать, а я его успокою, почитаю ему.
     — Что на этот раз, «Бородино» или «Руслана и Людмилу», почему ты так уверен, что это он, а не она, ведь узи не делали?
     — Потому что! Есть такой всеобъемлющий ответ, а читать я ему буду свою иранскую тетрадь.
     — Это которую ты сочинял полгода? К чему эти чтения, он же ничего не слышит и не понимает?
     — Не сочинял, а переводил. Он всё слышит — не ушами, а сердцем, понимает — не мыслями, а чувствами. Хватит спорить, твое дело — заснуть под мое чтение, ложись поудобнее.
     — Это я моментом, под твой голос сразу успокаиваюсь, только уж очень весело наша деточка сегодня скачет, вся извертелась.
     — Ничего, ничего, я сейчас приложу руку тебе на животик, он успокоится. Вот так удобно?
     — Да мне хоть как, лишь бы успокоилось.
     — Ну, все, закрывай глазки, я сейчас начну.
     — Да, милый.
     — Итак, для того, чтобы была понятна суть повествования, следует рассказать предысторию этой тетради. В 2003 году…
     — Ой, опять ты свое иранское путешествие будешь в стотысячный раз рассказывать, я это уже слышала.
     — Так, мамаша, я не вам, а ребенку рассказываю, ваше дело глазки закрыть и сонно сопеть не отвлекаясь.
     — Я еще не мамаша, две недели осталось. Ладно, Дань, извини, я больше не буду перебивать, рассказывай, или читай. Всё, мы слушаем.
     — Так вот, сынок, было это в 2003 году. Твой дедушка, мой отец, был тогда в Бушере, атомную станцию иранцам строил. Свой отпуск он использовал на то, чтобы мы к нему приехали. Решил нам показать Иран, а заодно и самому посмотреть, ведь кроме Бушерского долгостроя тоже ничего не видел. Пять месяцев он готовил документы для поездок. Мы с мамой, твоей бабушкой, посылали ему свои фото и росписи. К нужной дате всё уладилось, и перед Новым годом отец встречал нас в Тегеранском аэропорту.
     Ночь переночевали в гостинице, а рано утром на выходе из отеля нас встретил сотрудник иранского МИДа. Вот у меня несколько раз в детстве это происходило: видишь человека впервые, точно впервые, а такое чувство, даже уверенность, что уже виделся с ним, общался, вообще близко знаком. Тогда мне было почти четырнадцать, и, увидев, как он представился — Вафу Сефида, «для вас просто Вячеслав», — я был точно уверен, что хорошо знаю его, хотя никогда до этого не видел, мы никак не могли видеться раньше.
     Это был абсолютно седой пожилой мужчина, среднего роста, с серыми глазами, выразительными руками и безукоризненным русским, даже намека на акцент не чувствовалось. Он пригласил нас в комфортабельный микроавтобус, общий салон которого был отделен от передних трех мест. Я, конечно, запросился вперед и оказался рядом с водителем и нашим сопровождающим. Мама с папой ехали в салоне, а мы, как бы отдельно, впереди.
     Да, самое главное забыл, ехали мы в Арге-Бам, древнюю глиняную крепость, охраняемый ЮНЕСКО памятник в городе Бам. Ехать около тысячи километров, к вечеру должны были доехать, переночевать прямо в крепости — и два дня на экскурсии по этой крепости, потом в Исфахан, Нишапур, еще куда-то. В общем, на две недели поездок и экскурсий. Сейчас-то я знаю, что все достопримечательности Ирана и за десять лет не осмотришь, а тогда мне было просто здорово, что на каникулы раньше ушел, что с отцом рядом, что интересно всё. За окном, правда, интересного мало было. Вообще, что такое Иран — горы, выгоревшие от солнца холмы, совсем нет чернозема, почти нет рекламы, дешевые машины и хорошие дороги, и опять горы. Вот и всё, что я видел в поездке.
     Зато был собеседник. Сейчас, спустя семь с лишним лет, точно уже не помню, о чем мы говорили, но помню то чувство счастья, что было всю дорогу, пока ехал рядом с ним. Водитель просто рулил и явно не понимал ни слова по-русски, только иногда поглядывал на меня и вежливо улыбался — я гость. А этот седой Вячеслав, за несколько часов сделал из ленивого и лукавого ребенка ответственного и рассудительного юношу. Он что-то перевернул во мне, разбудил или успокоил, но к вечеру я уже жил другой жизнью, в другой Вселенной, с чувством безразмерного счастья от жизни и непробиваемого спокойствия. Вроде бы беседа была ни о чем, вспомнить нечего, а мир вокруг изменился, вернее, восприятие этого мира.
     Ехали почти весь день, дважды останавливались в придорожных кафе, кушали. С моими родителями Вячеслав общался официально-вежливо, а со мной — как с близким родственником. В машине он держал две книги стихов: Тютчев на русском и Валери на французском. Меня несколько раз поправлял: «не ихний, а их, не чо, а что». В общем, я так подозреваю, он очень хорошо, на уровне филфака, знал как минимум три языка. Но ни капли снобизма, передо мной, мальчишкой, тогда троечником.
     Так, наша мама уже спит, это хорошо, я буду держать ее животик, а ты ей дай поспать, не копошись в своем домике. Читать будем, но пока я доскажу про Иран. К вечеру мы подъехали к городу Керман, до места оставалось часа два, Вячеслав вдруг резко забеспокоился, стал оживленно говорить с водителем, мы въехали в город и оказались перед гостиницей. Нас высадили перед дверями отеля, и микроавтобус укатил. Отец рвал и метал: ехали, ехали — и приехали. Куда делся автобус, водитель и сопровождающий? Вот так резко, ничего не объясняя, нас высадили в чужой стране, каком-то городе и бросили. Гнев отца можно было понять: он всё устроил, договорился, нас уже ждали в Баме, ночевать должны были в крепости — и вдруг всё накрылось. На прощание Вячеслав сказал мне: «Никогда, ничего не бойся», моих родителей совсем проигнорировал, как будто я там был старший, а эти слова всё объясняли.
     Делать нечего, мы заселились в отель, и отец стал дозваниваться до посольства, добиваясь самого посла Марьясова, возмущению не было предела: вся так тщательно подготовленная поездка рассыпалась в прах. Мне тогда, наоборот, было спокойно и хорошо. Мама пыталась успокоить отца и просила дождаться утра, а завтра уже и дергать больших людей. Потом я сказал: «Давайте спать», — и отец резко угомонился, как на кнопку какую нажали, «чик» и спокоен. Отправили меня в соседний номер, и я уснул.
     Утром мама разбудила меня словами: «Сынок, нас спасли, нас спасли». Обнимала меня и целовала, я не понимал в чем дело, пока она не отвела меня в холл гостиницы, где стоял невообразимый гомон. Все, жильцы и обслуга, стояли у большого висящего на стене телевизора и громко кричали, плакали, всплескивали руками и качали головами. Люди неподдельно горевали, глядя на изображения в телевизоре.
     Да, 26 декабря 2003 года, ранним утром пятницы, для иранцев — выходного дня, когда все жители города Бам мирно спали в своих домах, произошло землетрясение. Показывали обвалившиеся глиняные жилища города, торчащие из-под завалов части человеческих тел и домашней утвари. Счет жертв шел на десятки тысяч. Построенный из саманного материала город обрушился полностью. Показали остатки крепости Арге. Если бы мы, как собирались, ночевали в ней, то вряд ли бы даже наши тела нашли. Мама всё приговаривала: «Нас спасли, нас спасли» — и душила меня в объятиях. А люди вокруг плакали, не стесняясь слез. Потом подошел отец, и мы уехали, в то же утро он встретил в отеле украинских туристов ехавших в Тегеран. На этом наш Иран и закончился, еще три дня мы пробыли в Тегеранском отеле, а потом все вместе улетели домой. Отец уволился с Бушерского проекта и теперь работает только в России. Все те дни он был очень молчалив, никаких послов уже не добивался, а лишь решал вопросы с увольнением.
     Вот так поведение нашего сопровождающего спасло нас. Его не входящая ни в какие рамки выходка, грозящая международным осложнением, сберегла наши жизни. Больше мы его не видели. А прошлым летом я получил посылку из Ирана. Там была исписанная арабской вязью тетрадь и официальная бумага на фарси и русском. Адвокатская контора в Тегеране пересылала мне наследство, завещанное покойным Вафа Сефидом. Как он узнал мой адрес, кем он вообще был, — отец узнавал, — никаких Сефидов в МИДе Ирана нет и не было; что всё это вообще было? Короче, мистика сплошная. Но в итоге мозги мне этот старец вправил еще семь лет назад, мы спаслись от неминуемой гибели, в Иране больше не были, а я, видимо, подражая Вячеславу, записался в школу изучения фарси и ответственно заявляю: Хайяма и Йезди переведу без словаря. Содержание унаследованной тетради я проглотил за один вечер, а потом решил перевести, максимально близко к первоисточнику. И вот что получилось, слушай:

     «Душный был вечер, не жаркий, а просто душный. Воздух загустел, потяжелел, с трудом вдыхался и совсем не насыщал тело живительным кислородом. Не хотелось ни двигаться, ни думать, ни есть, ни общаться. Время позднее, завтра в школу, уроки почти выучены, почти на четверку, можно бы и спать завалиться. Но это в теории, а на практике Славка слушал очередные рассказы подвыпившего отца, о том, как тяжко на милицейской службе и его неиссякаемые истории о преступниках. Славкин отец, Николай Захарович, капитан милиции Белов, сидел за столом и уже второй час как, придя с работы и поев, душил домочадцев своими бесконечными нравоучениями и повествованиями. Впрочем, это происходило почти каждый день, жена доблестного капитана, Александра Антоновна, и его сын Славка привычно кивали головами и с трудом давили прорывающуюся зевоту. Всё как обычно, только уж очень душно, всё настежь открыто, а душно. Да и глава семейства разошелся больше обычного.
     — Вот сегодня, например, поймали одного бродягу, по-русски вообще ноль, по-туркменски тоже. Ладно, Курбан по-ирански шпрехает малость, перевел.
     — Не по-ирански, а на фарси, — поправила мужа Александра Антоновна.
     — Ой, Саш, ну не придирайся к словам, ты суть пойми. Представляешь, этот оборвыш заявил, что пришел спасать нас. Проходимец утверждает, что пришел с юга, с Ирана, и ему надо спасти юношу из темницы дьявола. Бред сивого мерина, короче. Вроде как границу пересек, и никто его не заметил, ну не бред ли? Да ни один матерый шпион нашу границу не сможет пересечь незамеченным, уж у Лаврентия Павловича дело поставлено как следует, поверьте мне. Ой, мракобесы эти местные, такую ахинею иной раз несут. Вот, опять же, сегодня еще лотрыг на рынке поймали. Вроде пожилые люди, аксакалы, а такую муть брешут. С кишлаков ближних пришли, стали народ смущать: землетрясение, говорят, будет, все ящерицы и змеи из гор повылазили. Оставьте дома свои, а то погибнете, так и вещают смутьяны. Ну не идиоты ли? Все дома покидают — и грабь сколько хочешь? Их послушать, так все наши ученые, во главе с товарищем Сталиным, вообще ничего не понимают, не умеют и не знают, когда и что произойдет. Ладно, месяцок на тюремной баланде посидят, может, поумнеют. А вот больше всего злоба берет, что врут, ну ни слова правды не добьешься от этих басмачей. Блаженный, что собрался спасать юношу от дьявола, говорит, что здесь много трупов будет скоро. Откуда, спрашиваем, известно про диверсию? А он знаете что ответил, не вы только вдумайтесь: я, говорит, рокот дьявола слышал, он скоро из своей темницы за людьми придет. Я, говорит, дервиш, поэтому знаю.
     — Коль, а ты в курсе про то, что местные считают, будто Создатель заточил дьявола в подземную темницу и иногда он прорывается сквозь землю за людскими душами и тогда происходит землетрясение, такое поверье здесь существует? А дервиш — это монах, не от мира сего, и он в принципе не может врать, ты это знаешь? Ты не хочешь прислушаться к советам пожилых людей, а что если и правда будет сильное землетрясение?
     — Саш, не смеши, ты-то хоть в эти суеверия не верь. Землетрясение, а сейсмическая станция у нас на кой, а институт геологии? Да заврался этот дервиш: меня, говорит, Даниил зовут, так и назвался. Хоть бы какое понадежней имя выбрал, а то — Даниил. Этим именем только в былинные века князей да дружинников называли, сейчас такого имени ни у кого нет, заврался бродяга. И ведь ни единого документа при себе, никакой легенды правдоподобной, совсем нас за дураков считает, поди со времен Гражданской в Копетдаге таился, а теперь выполз, басмач. Мы таких прохвостов вмиг вычисляем и определяем куда надо. Да, работы с этим темным населением непочатый край; и на кой им республику отдельную назначили. Какая из туркмен республика, таких как Батыров — полтора человека на всю пустыню, остальные все неучи и недоумки. Землетрясение! туркменам только дай повод работу саботировать, давеча вон посуда чуть позвенела, так они всё побросали и в двери и в окна побежали. Тут всегда немного трясет, и что, не жить, не работать?
     — Коля, почти двенадцать, давай отдыхать будем. Славе в школу, завтра контрольная, выспаться надо.
     — Да? А по какому, сын, контрольная?
     — По физике, — зевая, ответил Славка.
     — Ну, это предмет серьезный. Кстати, вспомнил: сегодня Симоняна видел, это как же ты у него по трудам двойку схлопотал?
     — Ножовку погнул на уроке.
     — Ого, это уже вредительством пахнет, да ты как умудрился?
     — Спешил сильно, он всё «быстрее, быстрее» подгонял, вот и погнулась.
     — Да, Слава, позоришь ты меня, по трудам — и двойка, где это видано: отец капитан милиции, а сын двоечник. Ладно, всё исправим; у вас когда труды?
     — Завтра, после физики.
     — Завтра, тогда придется сегодня всё сделать. Хоть и поздновато, но двойку надо исправлять. Пошли в подвал.
     — Коля, какой подвал, ночь на дворе, оставь мальчика в покое, — попыталась вмешаться мать.
     — Так, я сказал в подвал! Не будет он двоечником, сейчас и пилить поучимся и ножовку на замену дам. Сама подумай, среди людей ведь живем, мой сын школьное имущество портит, знаешь, чем это грозит нам всем? Пошли, сынок, придется потерпеть, я на службе и не такое терплю, пошли.
     Подвал был гордостью отца, его «песней». Он сам выхлопотал разрешение в жилконторе на его постройку, сам копал, сам бетонировал, оборудовал мастерскую. Иногда после службы и в редкие выходные Николай Захарович работал здесь. Его душа и руки просили столярного творчества, но занимались поимкой преступников и бесконечными отчетами о снижении общего уровня преступности на вверенном ему участке службы. Только в своем подвале-мастерской Николай Белов мог быть самим собой, здесь он потел, натирал мозоли, но, строгая и пиля, отдыхал от собачьей службы. Семья жила на верхнем, втором этаже восьмиквартирного полубарака, отдельную квартиру имела, все-таки милицейский чин, а подвал под домом только Белову разрешили сделать. Не подвал — песня, помогавшая капитану не озлобиться и не спиться.
     Они спустились на площадку первого этажа, отец стал шумно открывать серьезный амбарный замок, охранявший вход в его апартаменты. Славка слышал, как скрежещет ключ, как у соседей беспрестанно-противно мяукает кошка, скребущаяся в дверь, где-то на улице выли собаки и истошно голосил ишак. А еще у мальчика был звон в ушах, тонкий, прерывистый, даже не слышимый, а ощущаемый, неприятный и тягостный звук воспринимался не органом слуха, а как бы сразу мозгом, звучал не снаружи, а внутри, внутри мыслей мальчика. Этот писк мешал слышать, думать, двигаться. Славку вдруг стало знобить — жара, духота, но холодно, изнутри холодно.
     Отец открыл дверь, замок с ключом отдал сыну, нажал на расположенный сразу за дверью выключатель и стал спускаться по осветившемуся коридору лестницы. Двадцать одна ступенька вниз, Славка давно уже их посчитал, и они оказались в самом помещении подвала-мастерской. Верстак, стол, тиски, висящие на стенах инструменты, лавка, заготовки, бруски, запах стружки и клея. Во всем этом хаосе Николай Захарович ориентировался и управлялся ловко и безошибочно, для него все тут было своим, родным. А Славка не любил здесь бывать, и столярничать, как отец, совсем не хотелось. Вот и сейчас мальчик тягостно шел за отцом, потом выполнял его требования и указания, и очень хотел побыстрее все закончить, чтобы удалиться из подвала, на волю, наверх, да еще этот звон в голове.
     Вся педагогика Николая Захаровича состояла в том, чтобы его сын во всем походил на него. Так же думал, так же ходил, говорил, так же столярничал, но как-то не очень получалось, его единственное «яблочко» чем старше, тем больше откатывалось от него, «яблони». Белов-старший сокрушался, обижался, грозился, стращал и проповедовал, но так и не мог сделать из Белова-младшего своей копии. Вот и сейчас Славка, словно издеваясь над отцом, не мог вывести ровной фаски, все вбок да вкривь. Уже весь брусок испортил, но правильного «начала» так и не мог освоить, косорукий, право слово.
     — Пап, давай завтра, пап, я устал, — канючил Славка.
     — Вот научишься и пойдем, — непреклонно отвечал отец.
     Наконец, спустя уже, наверное, час бесплодных мучений, Николай Захарович сдался.
     — Ох, сынок, как же ты дальше жить собираешься. Ведь я не смогу все время тебе помогать. Ведь в комсомол тебе скоро, а ты даже скворечник сам не сможешь сделать. Ведь меня позоришь, что люди-то скажут, мы же в обществе живем, настоящем, социалистическом.
     — Пап, я спать хочу, давай потом, я постараюсь, пап, пойдем.
     — Ладно, горе ты мое, пошли.
     Они стали подниматься по крутой лестнице, Славка, идя за отцом, начал привычно считать ступени, но этот тонко звенящий шум в голове усилился многократно, теперь он просто невыносим, скорее, скорее наверх.
     — Эх, а самое главное-то забыли, — вдруг спохватился Николай Захарович, уже почти поднявшись. — Ножовку не взяли, там под столом, в ящике с кусачками и гвоздями, она тоже хорошая, сбегай, сынок.
     «Опять вниз, в этот ненавистный подвал, как визжит, скрежещет в голове, да что ж так не везет сегодня, когда же все закончится», — это последнее, что подумал Славка.
     А потом уже мыслей не было, он лишь успел развернуться на лестнице, как всё покатилось кубарем. Всё: и лестница, и стены, и ноги, и тело, и свет, и само время, и мысли, и действия, все кружилось само собой, независимо друг от друга и от мира вообще. Будто сам миропорядок вдруг стал рушиться и куда-то катиться. И — тяжелый, словно выдох всей планеты рокот, идущий из под земли, из самых ее недр. Теперь этот мучительный, всё усиливающийся звон в Славкиной голове вдруг взорвался мириадами стонов, и мальчик провалился в обморок.

     — Сынок, Слава, мальчик мой, что же ты молчишь, Слава, сынок, не молчи, не молчи! — откуда-то сверху, очень глухо, как за двумя дверями звал отец.
     — Мама! — первое, что смог произнести Славка.
     Полная темнота, полная. Открытые глаза ищут, за что зацепиться, малейший блик, не свет, а хотя бы кусочек серого, но ничего, ничего не находят. Темнота, полная темнота.
     — Пап, я ничего не вижу, пап, я упал, ты где, пап, я ничего не вижу! — более осмысленно закричал Славка.
     — Сына, живой! Слава, ты цел? у тебя все цело? Ты где, что рядом с тобой, пощупай. Ты цел, болит где? — истошно заорал отец, но глухо, издалека, слышно неясно и искаженно.
     Мальчик стал шевелить руками и ногами, попробовал встать, но уперся во что-то сверху, потом справа, потом слева, потом еще раз попробовал встать, — тщетно, он зажат. Руки и ноги, голова, спина, тело, всё на месте, слегка болят колени и левая ладонь, но всё цело. Он может вытянуть ноги полностью, руки на немного влево, немного вправо, сверху еще с метр пространства. Он под столом, конечно, вот этот ящик с проклятой ножовкой упирается в левое плечо. А сверху — мальчик провел руками и ногами по верху — ну да, это нижняя часть стола, как бы подстолье, и он, Славка, почему-то здесь. И совсем, абсолютно темно.
     — Пап, я целый. Что случилось? Я под столом лежу, здесь все обвалилось, пап, вытащи меня, здесь совсем темно! — со всех сил заорал Славка, понимая, что и отец, видимо, слышит его очень плохо.
     — Слава, не паникуй, ты, главное, цел, не двигай там ничего, нас вытащат. Меня совсем придавило, еле дышу, ноги зажаты. Не бойся, сынок, терпи. Лежи спокойно и жди, нам помогут, — кричал издалека отец.
     — Пап, а что случилось, почему всё обвалилось?
     — Это война, сынок, американцы атомную бомбу, наверно, сбросили, Черчилль на нас напал. Ничего, сейчас войска наши подойдут и нас вытащат, лежи спокойно. Сынок, ты силы и воздух экономь, не кричи и не двигайся; если сможешь, усни. Войска подойдут часа через три-четыре и всё откопают. Мы и их победим… — Потом что-то совсем неразборчиво, видимо не крича, произнес отец.
     — Пап, а что с мамой? — вдруг вспомнил Славка.
     — Да ничего, она же сверху осталась, нас ждет. Но пока помочь не может, тут надо много мужиков нагнать, чтобы нас вытащить. Сынок, лежи и молчи, береги силы, нам придется просто ждать. Ладно?
     — Ладно, — ответно крикнул Славка и надолго умолк.
     Он и правда уснул, а что еще оставалось делать: война, завалило, но родители живы, войска скоро придут и всё будет нормально. Победа будет за нами, даже не сомневайтесь, кстати, наверняка завтра уроки отменят, и физику, и труды. Жестко здесь спать на полу, без матраца, зато прохладно…

     — Сынок, Слава, Слава, у тебя всё нормально, не болит ничего, Слава? — сквозь сон услышал Славка.
     — Да, ничего, — потягиваясь, спокойно ответил сын, открыл глаза и несколько секунд не мог понять, почему так темно. Ах да, война же, он всё вспомнил, надо громко кричать, чтобы отец услышал.
     — Всё нормально, пап, сколько сейчас время? — заорал Славка.
     — Не знаю, уже несколько часов прошло, скоро помощь подойдет, я слышу звуки сверху, ты слышишь?
     — Нет, только тебя плохо слышу и всё.
     — Немножко осталось, потерпи, сынок, — последнее, что услышал Славка от отца.
     Прошло еще совсем немного времени: минут, может, десять — может, двадцать, было по-прежнему абсолютно темно. Вдруг всё вздрогнуло, заскрипело, задрожало, что-то сдвинулось справа, нос и рот наполнился пылью. Опять бомба, еще одна?
     — Пап, папа! — закричал Славка.
     Но ни сейчас, ни потом отец не отзывался. Мальчик орал, прислушивался, сплевывал пыль и опять орал, но в ответ была тишина и всё та же полная темнота. Ему больше никто не отвечал, он остался один. Абсолютно один, замурованный в абсолютный мрак.
     Потом Славка просто истошно орал: «А-а-а!», постепенно перешедшее в «Ма-а-ма-а!», потом, пытаясь выбраться, стал толкать стенки своего убежища…
     Мальчик очень устал, полное безразличие и слабость сковали всё тело. Он больше ничего не может, да и зачем, зачем вся эта истерика, агония, всё равно ничего не изменится. Всё бесполезно, всё. Это все…

     Любой нормальный человек ночью спит, ну, может, дела какие или думки отодвинут сон на часок, но уж в 01:14 все нормальные люди спят. Завтра на работу или в школу — самому, или родных проводить, значит, надо спать. Только совсем выбившиеся из рамок человеческого общества могут не спать после часа ночи. Еще меньше тех, кто в этот сонный час торчит на улице. Кто задыхается от духоты, плюется от песчаной пыли принесенной ветром из бескрайней пустыни. Тех, кто слышит, как вдруг сходят с ума домашние, всегда спокойные животные, воют, скулят, пронзительно мяучат, непрестанно иакают или ржут, вырываются из домов или с привязи, носятся по улицам и бегут из города. Совсем мало тех, кто видел бегущие прямо посреди улиц целые стаи крыс, вперемешку со всегда скрытными ящерицами и змеями. Мало, безнадежно мало не спящих в это время, почти нет, совсем уж единицы тех, кто на улице, вне зданий. Тех, кто видит среди темной, безлунной и пыльной ночи зловещий грязно-желтый отсвет, идущий из ближайших отрогов могучего Копетдага. Город любви — так переводится с фарси Ашхабад, город спит, готовясь к завтрашним трудовым подвигам и надеясь на советское руководство, возглавляемое великим Сталиным. Ашхабад, как и положено труженику в этот ночной час, спит.
     Сколько времени понадобится для полного уничтожения всех построек города с населением в 200 000 человек? Несколько секунд. Сколько тонн взрывчатки нужно для этого? Нисколько, достаточно одного «вздоха дьявола». Как уменьшить количество жертв и пострадавших при разрушениях? Поменьше надеяться на советское руководство, возглавляемое «великим» Сталиным, а всегда и во всем следовать советам «смутьянов» с базара, туркменских стариков, пытавшихся предупредить людей о грядущей катастрофе. Как уменьшить количество разрушений? Изучать историю не только Московского княжества и КПСС, но, раз уж вас сюда занесло, то и богатейшую историю все тех же туркменов, изобилующую упоминаниями о разрушительных землетрясениях, периодически возникающих в этих местах, следовательно, строить с учетом местной высокой сейсмичности. Как избежать землетрясений? Никак, это борьба Всевышнего с шайтаном, здесь человек бессилен. Можно лишь поменьше грешить, слушаться старших, следить за поведением животных, уважать природу и любить друг друга.
     Те, лишь несколько тысяч, что пережили Ашхабад-48, до конца дней своих запомнили эти истины, пропечатанные в их судьбе гибелью родных и близких, не выживших в той чудовищной по глубине и масштабам катастрофе.
     В первые секунды, оставшиеся в живых и более-менее, целые, те, кто не был на фронте, сначала ринулись бежать. Инстинкт самосохранения требовал побыстрее покинуть место происшествия, куда угодно, скорее! Фронтовики, привыкшие при любом резком звуке, сначала падать на землю, а потом думать, остались на месте. Сначала вниз, потом война план покажет. Все поначалу были уверены, что это война. Трумэн, сволочь, Черчилля наслушался, напал-таки, атомную бомбу сбросил. Все успели услышать рокот, идущий из земли. Все хотели жить.

     Беловы жили в переулке Щорса, там было лишь три дома: один частный и два восьмиквартирных. Маленькая улочка на окраине города. Во дворе у них росла развесистая айва и две чахлых березки. А с другой стороны домов раскинулся большой пустырь, ребятам было, где порезвиться. До центра города, до работы и школы далековато, конечно, зато прямо за окном — простор. Скоро сюда должны провести дополнительную ветку водопровода и можно будет на пустыре развести огороды, большое дело для жителей переулка имени Щорса. Особо зажиточных там не было, ну разве что Беловы, оно и понятно, ведь Николай Захарович капитан милиции. У них и квартира отдельная, и его жена, Александра Антоновна, несколько, целых три платья имеет, и у сына Славки раскладушка с новым матрацем. Некоторые соседи им завидовали, некоторые старались подружиться, некоторые возмущались таким неравенством.
     Шестого октября 1948 года все сравнялись, переулка Щорса, как и всего города Ашхабад не стало. Лишь обломки на месте жилищ. Во всем городе полностью сохранилось только три сооружения: здание ЦК партии (местный оплот коммунизма строили на века, с укрепленными углами), общественный туалет и памятник Ленину (многие годы после землетрясения показывавшему на развалины), еще несколько зданий выдержали первый, самый мощный толчок, лишь треснув от второго, в 05:50. Это мечеть с куполом, давно занятая музеем, башня текстильной фабрики, здание электростанции, банк и ресторан « Фирюза». В ресторане в тот поздний час находилось несколько десятков человек посетителей и обслуги, все они остались живы. Позднее ашхабадцы горько острили о «главном аргументе в пользу алкоголя».
     Лишь несколько секунд — и города не стало. Кучи строительного мусора, густое облако белой пыли, кое-где пожары, стоны и крики погребенных, но еще живых, десятки бегающих по улицам людей, отчаянно орущих и не знающих за что схватиться. Это выжившие, спавшие из-за духоты на плоских крышах и балкончиках, на террасах и во дворах. Они в исподнем, а то и вовсе голые, как легли спать, так и вскочили, пока не до портов. Темно, пыльно, безнадежно гибельно.
     На месте дома №2, что в переулке Щорса, тихо. Там не выжил никто. Все двадцать восемь жильцов сразу и намертво погребены под обломками родного жилища. Александра Антоновна извелась, ожидая мужа и сына из подвала, еще немного и она пошла бы за ними. Еще немного и она, как собиралась, пошла бы на улицу, выкинуть мусор, а затем в подвал за мужем и сыном. Но женщина лишь успела увидеть падающий потолок и подумать: «Слава, сынок!»
     Николай Захарович, ее муж был зажат. Ноги придавило, наверняка сломаны, боль адская, руки перед туловищем, ни вперед, ни назад. Докричался до сына. Жив! Это самое главное сейчас. Скоро войска подойдут, вытащат. Только бы от кровопотери и боли не умереть. Надо экономить силы, главное — сын жив. Еще несколько часов, до второго толчка Николай Захарович дышал, думал, терпел, стонал. Теряя силы, опять перекликался с сыном, крикнул ему: «Потерпи, сынок» — и потерял сознание, он уже не чувствовал, как его совсем раздавило в 5:50.
     Рассвело, пыльное облако мешает лучам солнца как следует осветить место трагедии, всё покрыто белесым налетом. Где-то вдали перекрикиваются люди, иногда гудят проезжающие грузовые машины. Но это там, ближе к центру. А на месте дома №2, что в переулке Щорса почти тихо. Над обломками кружит ворона, у развесистой айвы сидит, тихо поскуливая, дворовый любимец Джек, породы алабай. Медленно, но неустанно, кирпич за кирпичом, доска за доской обломки дома разбирает какой-то, одетый в лохмотья старик. Он один пытается разгрести огромную кучу строительного мусора, еще несколько часов назад бывшую жилым домом для двадцати восьми человек.
     Зачем, ведь никто не выжил, никто не зовет, не стучит, всё бесполезно. Да и старик этот не местный, не его это дом. Он хочет найти и похоронить своих родных? Долго ему придется возиться один на один с целым курганом мусора. Дома №4, что рядом, тоже больше нет, там тоже тишина. Дом №1, что напротив, бывший частный дом семьи Куликовых, вернее куча мусора поменьше, тоже молчит. Никого.

     Все ждали войск, но воинские части и пограничные заставы, расположенные вблизи города перестали существовать. Казармы обвалились сразу, похоронив под собой несколько тысяч солдат. Лишь какой-то безвестный радист, сумел добраться до рации и послать сообщение о землетрясении на «большую землю». Шоссе, ведущее в город, безнадежно испорчено, железнодорожные рельсы погнуты и сломаны во многих местах, телефонная связь прервана, аэродром в трещинах, не сможет принять или отправить ни один самолет. Несколько часов город, вернее, то, что от него осталось, был в полной изоляции от мира.
     Город погиб, но его руководство выжило. Вся партийно-хозяйственная верхушка во главе с первым секретарем Батыровым, как раз во время толчка была в сквере перед зданием ЦК партии. Нормальная для тех лет практика, равняясь на Сталина работать по ночам, спасла их. Люди, облеченные властью и имеющие опыт руководящей работы, смогли немного смягчить последствия катастрофы. Кто-то был отправлен в гаражи за грузовиками, кто-то стал делать носилки для раненых, их нужны были тысячи, кто-то побежал налаживать телефонную связь, кто-то на лошадях объезжал округу, чтобы узнать степень и масштабы разрушений.
     На площади Карла Маркса устроили операционную, сюда стали приносить, а позднее и привозить раненых, тысячи раненых. Выжило несколько профессоров мединститута, почти сутки они не отходили от импровизированных операционных столов. Из развалин аптеки принесли бинты, шприцы, спирт. К вечеру за столами возвышалась целая гора ампутированных конечностей и трупов. Прошедшие войну военврачи с большим стажем никогда не оперировали столько тяжелораненых сразу. Ни наркоза, ни крови для переливания, ни хорошего освещения, ни стерильности не было, многие умирали прямо на столе. Но все же сотни людей, хоть и потеряв руку или ногу (по-другому в таких условиях было никак), выжили, благодаря тем пожилым хирургам и помогавшим им студентам-медикам, самоотверженно сражавшимся со смертью до подхода помощи из других городов.
     В первый же день организовали выпечку хлеба — склады рухнули, но мешки с мукой остались, их стали развозить в импровизированные пекарни. Среди развалин ездила машина с громкоговорителем, извещая выживших о том, куда направлять раненых, а куда погибших. Несколько машин собирали раненых, а несколько — трупы. Потом стали развозить хлеб. Местный хладокомбинат обвалился лишь наполовину, перестал морозить, но хранил в себе несколько тонн баранины. Мясо раздавали людям — ешьте, все равно пропадет.
     Вообще первые три дня царил полный коммунизм: всё ничего не стоило, бери за так, если имеется. Но выбравшимся из полуобвалившейся местной тюрьмы зэкам этого было мало. Вечером первого же дня они пытались овладеть зданием банка. Вооружившись на руинах арсенала тюрьмы пистолетами и даже пулеметом, бандиты осмелились на штурм здания, но получили отпор от подоспевших из соседних областей солдат. Войска подошли, оцепили город, стали патрулировать местность, пресекая мародерство и помогая откапывать раненых и погибших.
     К вечеру первого дня из вполне сохранившейся электростанции протянули первые кабели, стали освещать центр города. На учебный, почти сохранившийся аэродром сели первые борта с помощью, медиками и медикаментами, загрузившись ранеными, улетели обратно. Восстановили телефонную связь со страной.
     Со всех близлежащих областей и республик пошли караваны помощи для выживших. Их было мало, гораздо больше было погибших, и уже на второй день стал чувствоваться тяжелый сладковато-тошнотворный запах. Определили четыре площадки для захоронений, за несколько дней они полностью были заполнены, более половины могил не имели имен, опознать погибших было просто некому, зачастую делали огромные братские могилы. Прибыли войска химзащиты, обмундированные для сбора и захоронения разлагающихся трупов. На третий день без респиратора или хотя бы смоченного платка на лице дышать было не возможно. Погода стояла по-прежнему теплая, десятки тысяч еще не найденных и не похороненных тел окутали развалины города невыносимым удушающим зловонием смерти и разложения. Офицеры, руководившие работами, почти все прошли огненные годы войны. Они видели и руины Сталинграда, и развалины Варшавы, и погибающий, перенаселенный Берлин, но такого полного разрушения города и столько погибших сразу в одном месте — нет, такое зрелище было запредельно даже для них. Кто ж додумался назвать это место городом любви?

     За первый день пожилой бродяга, копавшийся в развалинах дома №2, что в бывшем переулке Щорса, откопал двенадцать трупов. Он клал каждое обнаруженное тело на найденный здесь же, среди мусора ковер и волок метров за сто от своих раскопок. Вечером, уже в сумерках, похоронил. Пустырь за домами, бывшее место для игр ребятни, стали заселять первые «жильцы». Никто не помогал старику, здесь, на окраине города, пока не ездили машины и не ходили прибывшие войска. Но это его не останавливало, он развел костер и продолжил — кирпич за кирпичом, доска за доской — разбирать останки дома. Работал не спеша, но и не останавливаясь.
     Утром второго дня к нему подошли двое мужчин, пытались поговорить на туркменском и русском, но разговора не получилось, бродяга в лохмотьях не знал ни того, ни другого. Мужчины всё спрашивали что-то, но, не добившись ответа, так и ушли ни с чем. К вечеру второго дня было откопано еще десять тел. Наконец, уже затемно, цивилизация, в лице трех солдат с фонариками, добралась и сюда. Военные подошли к старику, посветили, осмотрели, поспрашивали, не добившись ответа, так же ушли. Помочь ему было нечем, на мародера он явно не похож — патруль удалился. А этот одержимый продолжал разбирать мусор. Не спал, не ел вот уже двое суток.
     В третий день на бывший некогда пустырь стали свозить трупы со всего города. Целая рота солдат неустанно копала, подвозила, закапывала, записывала. Они помогли старику похоронить еще несколько тел извлеченных из бывшего дома №2. Покормили, дали воды, лопату, дважды отодвигали на развалинах тяжелые балки. Смрад стоял жуткий, солдаты, экипированные с ног до головы в костюмы химзащиты, изумлялись над неугомонным оборванцем. Лишь повязал, закрыв рот и нос, грязный платок и, как ни в чем не бывало, продолжил раскопки. Что он там ищет? Весь дом, вернее его обломки разобраны, фундамент видно, больше никого ведь не найдет. Продолжает разбирать. Наконец, к концу третьих суток старик свалился. Прервав работу, укутавшись полами своего рваного ватного халата, он уснул здесь же среди куч ломаного кирпича и остатков домашней утвари. Целых три часа спал, а потом, еще затемно, опять развел костер и стал ковырять один из углов фундамента.
     Утром четвертого дня на новое, быстрорастущее кладбище потянулись люди. Кто-то выискивал могилы своих родных и близких, кто-то просил солдат помочь, кто-то просто обходил окрестности, бывшие совсем недавно родным городом. А старик все ковырял угол фундамента. Солдаты хотели отправить его в пункт помощи, но тот отказался уходить. Он что-то бессвязно бормотал, все указывал на место своих раскопок и повторял: «Шифой, шифой». Выучив уже несколько русских слов, безумец уверял, что под землей еще есть кто-то живой. Да, при таких событиях, многие выжившие помутились разумом: кто-то временно, кто-то, как этот несчастный старик, совсем. Кто он такой, зачем копает? Известно лишь, что зовут его Даниил. Чем ему помочь? — никому не мешает, пусть ковыряется. Так прошли еще сутки.
     Когда забрезжил рассвет пятого дня, неугомонный, явно душевнобольной старец, стал просить помощи у солдат, копавших могилы даже ночью. От него отмахивались: ну что с больного на голову возьмешь, отстань, без тебя работы невпроворот. Но оборванец не отставал. Наконец руководивший работами лейтенант решил покончить с надоедливыми просьбами.
     — Ну, ата, что там у тебя? Видишь сколько у нас работы, а ты попусту дергаешь. Ладно, пойдем, глянем, но если просто так развлекаешься, то мы тебя свяжем и отправим отсюда.
     А старик лишь тянул лейтенанта за рукав и, указывая в сторону своих раскопок, всё повторял: «Шифой, шифой». Лейтенант пошел за старцем. Спустя несколько минут, уже находясь в глубокой яме, выкопанной этим ненормальным, командир закричал солдатам:
     — Ко мне, все ко мне, здесь и правда живой!

     Вот интересно, сколько человек сможет прожить без еды? А без воды? А без времени, без света и звуков, позволяющих человеку ориентироваться во времени даже не имея часов, сколько? Сколько Славка протянет в этой могиле, успеют ли его откопать прибывшие солдаты? Отец сказал, что скоро должны подойти войска и помочь им. Что же случилось, почему он замолчал, — как ни кричи, ни отец, ни кто другой не отвечает Славке, — почему? Неужели все погибли, и он остался совсем один? Быть не может, мама не может погибнуть, она не может оставить своего сына, нет, никогда! Ведь ему еще нет и четырнадцати, он не может остаться один, без мамы, или хотя бы без отца, ведь так не бывает. Бывает: полно детдомов, родители погибли в войну, бабушки и дедушки тоже, дети остались совсем одни. В Славкином классе у половины детей нет отцов, у Петровой нет матери, у Савинова обоих родителей нет, у тетки живет. А у Славки даже тетки нет, ему точно в детдом будет дорога. Нет! Не может быть, мама жива, она вытащит своего мальчика из этого гроба. Конечно вытащит, позовет солдат и они откопают его, Славу. Всё так, но… но уже прошло очень много времени, это точно, очень хочется пить, да и поесть пора бы, значит, наверху уже утро, а может, даже день. Однако тишина полная, разве мама не созвала всех кого можно, чтобы откапывали? Нет, не позвала, почему? Да хотя бы соседей, если войска заняты чем-то другим. Дышится легко, значит, воздух как-то проникает сюда, значит, есть щели, отверстия, значит должны проникать и звуки. Физичка говорила на уроке, что где есть атмосфера, там есть и звук. Хотя бы чуть-чуть должно быть слышно, как разбирают этот завал.
     Тишина, такая же, как и темнота, абсолютные тишина и темнота. Это страшно, но гораздо страшнее мысли, осознание полного одиночества и бессилия. Здравый смысл ужасен, он логичен, а значит, бесчувственен, его не обманешь, не уговоришь, он машина, он механизм, он непреклонен, его не обойдешь и не перепрыгнешь. Весь здравый смысл подростка снова и снова заставлял его осознать, что он остался один в этой могиле, что никто, просто некому, никто не пытается спасти Славку. Он так и умрет здесь. Психика мальчика еще долго цеплялась за мечты и надежды, изобретала и рисовала пути и способы чудесного спасения, но время, хоть и в беззвучной темноте, шло, а ничего не менялось. Жестокий, бесчеловечный пресс здравого смысла все сильнее давил на надежду и она, наконец, угасла, сдалась. Он умрет, он скоро умрет, никто его не вытащит отсюда, некому помочь, все погибли. Это всё.
     Здравый, он же мертвый, смысл победил, утвердился в мыслях подростка, молодец, нашел с кем справиться. Ужас неотвратимой, скорой и мученической смерти быстро распространился во все уголки тела, овладел им, парализуя и умерщвляя. Слава стал задыхаться, совсем задыхаться — вроде и воздух есть, а вздохнуть не может. Нервно-астматический шок душил мальчика, на свету было бы видно, как он посинел и выпучил глаза, еще немного и задохнется совсем. Все равно ведь скоро умрет, чего мучиться-то. Да он уже практически мертв, ничего не изменишь, осталось совсем немного подождать, просто подождать. И эта мысль вдруг наполнила легкие, Славка вздохнул полной грудью и стал ждать. Просто ждать, не сопротивляясь, но и не торопя неизбежный конец. Без света, без звука, без воды и пищи, без перемен, без времени, без надежды, полностью растворившись в неизбежности и одиночестве.
     Абсолютное смирение пред волнами Океана Бытия. Свобода от потуг и желаний, называемых жизнью. Полная, неведомая в сутолоке жизни свобода, раскрывающая весь горизонт событий. Легко и спокойно, лишь несколько досадных, слегка мешающих воспоминаний не дают вообще освободиться от тела, взлететь, стать ветром.
     Почему-то, совсем ведь не к месту, вспомнился Эсэсовец. Вся школа его так звала, все издевались над ним. Сережка Немченко из их класса. Хилый очкарик, безнадежный троечник и забитый тихоня. Это Славка дал ему такое жуткое для послевоенной школы прозвище. Еще во втором классе дети узнали на уроке русского про отчество, про инициалы. До этого Сережку звали просто «немец», тюкали, но не очень. А тут стало известно, что у Немченко отца, погибшего на фронте, Степаном звали. Значит этот очкарик кто? Правильно: эС-эС Немченко. «Эсэсовец!» — сразу же выпалил Славка, — и весь класс, вся школа, все дети стали звать и так забитого мальчика самым обидным на свете прозвищем. Славка был весьма горд, что это именно он выдумал кличку для безропотного тихони. А Сережка стал еще хуже учиться, на улице не появлялся вовсе, часто и подолгу болел и отсутствовал в школе, при приближении мальчиков сжимался, старался спрятаться в уголок, пытался избежать любого общения с детьми, а позднее и со взрослыми. Почему он сейчас вспомнился? Ну «эсэсовец» — и что, при чем он здесь, в нынешнем Славкином положении? Хотя жаль его немного, ведь никому ничего плохого не делал, а огребал каждый день и от Славки тоже — а как же иначе, ведь Эсэсовец. Каждый считал долгом залепить Немченко затрещину, ежедневно, просто так, за то, что Эсэсовец. А ведь автором этой бесчеловечной клички был Славка, его тешило и грело, что все знают про авторство. Герой, ничего не скажешь, перед таким хлюпиком чего не геройствовать, а вот перед Бокуновым или Малютиным слабо? На тех, кто в полтора раза больше тебя, которых вся улица побаивается, а значит, уважает, вот на них бы кличек навешал, раз такой остроумный, да тычки им раздавал. Славке вдруг стало бесконечно жаль Немченко, ведь его жизнь похожа на ад, за что ему такое? А кто виноват, кто устроил и так слабому во всех отношениях мальчишке эдакую жизнь? Он, Славка постарался, урод, трусливый урод, пользующийся безнаказанностью своих проделок. Зачем он так вел себя — чтобы самоутвердиться, возвыситься над теми, кто слабее? Гаденыш, хуже всякого Бокунова или Малютина, те хоть не трусят перед ровней и даже более старшими ребятами, за что и имеют авторитет. А Славка пытается выпендриться за счет тех, кто заведомо слабее его. Эх, сейчас бы всё обратно вернуть, всё переделать, передумать, всё заново начать. Да, что было бы, если бы… но ничего не изменишь, всё останется так как есть. Немченко от «эсэсовца» уже никогда не отделается, а Славка Белов так и умрет автором своей гадости.
     Если б только «эсэсовец», а сколько раз приходилось подлаживаться, врать, подличать, подставлять кого-то. Всё потому, что хотелось занять положение в классе и во дворе повыше. Хотелось, но не получалось, и Славка научился юлить и хитрить, просчитывать и интриговать. Гордыня-матушка гнала мальчика на всё новые и новые изощрения, дабы быть хоть немного повыше «середняков», чтобы все видели, как он дружен с верзилой Бокуновым, как шпыняет Немченко, как дерзит учителям и соседям.
     Для чего всё это? Вот сейчас, например, в этой могиле, перед неизбежным концом, чего стоят все его ухищрения и хитрости, чем они могут помочь? Лучше б учился поприлежнее, спортом занимался, может, придумал бы, как выбраться отсюда или хотя бы, натренировав тело, прожил подольше. По крайней мере, сейчас бы не свербело за подлости, за бесполезно потраченные силы и время. Кто ж мог предвидеть такое, что всё именно так случится? Жил себе и жил, как считал нужным, а тут вдруг, в неполные четырнадцать лет и погибать приходится. Как жаль, как безнадежно жаль, ведь совсем еще рано умирать, это несправедливо!
     Славку накрыла волна досады, жалости к себе, стали душить слезы, перешедшие в рыдания и опять в истерику бессилия. Сколько это длилось? Да как определишь: темень, тишина, времени нет. Мальчик по-прежнему лежал под столом, на жестком дощатом полу, мог вытянуть ноги, руки — немного влево, немного вправо; ящик с гвоздями и ножовкой продолжал упираться в левое плечо. И никто, никто в целом мире не пытался помочь ему. Тишина и мрак.
     Слава устал, успокоился и вдруг решил измерить величину своего убежища-могилы. Он точно знал, что длина его указательного пальца равна двенадцати клеточкам в тетради по арифметике, то есть шести сантиметрам. Так, берем в ящике гвоздь подходящего размера, вот например этот, как раз длина указательного пальца. Теперь надо этим гвоздем измерить общую площадь длины, ширины и высоты, количество «гвоздей» умножить на шесть, а потом еще на три. Нет, сначала «гвозди» длины на шесть, получим площадь, потом также с шириной и высотой, а только потом на три. А может сразу все «гвозди» на восемнадцать?
     Долго, очень долго сознание мальчика было занято верчением под столом, измерениями и вычислениями. Сбивался, начинал заново, опять сбивался, опять начинал, потом стал считать, сколько раз сбился, делал гвоздем насечки на деревянной «крыше» стола. Дело осложнялось тем, что «стены» убежища были покатыми, доски и куски бетона находились под разными углами относительно пола и ножек стола, требовалось, хотя бы приблизительно, определить угол наклона измеряемой поверхности. Работа кипела, мозги «шевелились», жизнь продолжалась. В конец запутавшись и обессилев, Славка уснул.

     Он проснулся от жажды. Сухая, колючая лапа близкой, бескрайней пустыни схватила худенькое тело подростка и больше не отпускала. Пить! Вот главная мысль, весь обезвоживающийся организм просил воды. Просто воды, ведь это такая малость. Оказывается, для жизни надо совсем немного — воды. Не надо ни деликатесов, ни красивой новой одежды, ни интересных книжек, ни заслуг перед старшими, ни высокого статуса среди сверстников, ничего. Для жизни достаточно всего лишь воды.
     Вспомнилось прошлое воскресенье, когда отец принес огромную, спелую и душистую дыню. Как большим широким ножом они разрезали ее шершавое продолговатое тело, как сладкий, ароматный сок тек с ножа, а желтая мякоть надреза была покрыта капельками выделяющейся влаги. Влага, дыня, вода, пить. Пить!
     А еще были арбузы, виноград, сочные персики и прозрачные от спелости и сока абрикосы, черешня. А еще мама иногда варила компот из сухофруктов. Хоть бы немного сейчас, хоть один, самый маленький, даже не спелый арбузик. Они с ребятами ходили этим летом по улицам и, увидев на земле упавший от спелости абрикос, давили босыми ногами его мягкое, сочное тело и брали лишь косточку. А еще Славка однажды забыл выключить воду на школьном огороде — и вода, залив грядки, потекла по дорожкам, а пожилой сторож дед Мурад надрал ему уши за неуважение к воде. Пить!
     А еще стало как-то тяжело дышать и жажда тут ни при чем: тяжелый запах, ощущаемый всё сильнее, проникал в легкие всё глубже. Просто смрад, нечем дышать, но некуда деться. Вспомнилась дырка в бетонной глыбе справа, — когда измерял, нащупал, — наверно оттуда идет воздух вместе с этим зловонием. Слава, насколько позволяла высота его убежища, сел, нашел отверстие и просунул туда правую руку. Почти до плеча получилось, пальцы нащупали какую-то тряпку, а ну, потянем ее. Материал затрещал, но мальчик продолжал тянуть ухваченный край — оторвался и вытащился довольно большой кусок. Разложив и прощупав ткань, Славка понял, что это рабочая куртка отца, которая всегда висела на стене подвала, большая ее часть, остальное было зажато и оторвалось. Ну и ладно, материала достаточно, чтобы укутать нос и рот, тем самым ослабив ощущения от невыносимой вони, которой приходится дышать. Надо вообще всю голову обмотать. Ну вот, уже легче, сейчас можно спокойней дожидаться конца. Пить!
     Теперь совсем не хочется ничего измерять, какая разница, в какой могиле умирать. Можно просто лежать и ждать неизбежного конца. Слышны звуки сверху, очень тихие, неясные. Гораздо лучше слышно, как бьется собственное сердце, как стучит пульсирующая где-то в ушах кровь. Уже понятно, что там наверху происходит. Враги сбросили атомную бомбу, уничтожили, просто сожгли весь город. Погибли все. На уроках Гражданской обороны хорошо объясняли про последствия ядерной войны. Теперь американские войска пришли добивать раненых, случайно укрытых, как Славка, в каких-нибудь подвалах и убежищах. Значит, надо лежать тихо, чтобы не попасть в руки врага. Лучше умереть здесь от жажды, чем от издевательств проклятых американцев. Наверняка мучить будут, а пить все равно не дадут. А может, удастся их обмануть, пообещать рассказать всё, что знаешь, но за это потребовать воды? Напиться перед смертью, ничего им не сказать и погибнуть героем. Если найдут, то так и сделаем. Пить!
     Вспомнилась мама. Мама — это всё. Ее глаза, ее руки, ее голос, ее молчание. Она вообще была весьма молчалива и малообщительна. С недавних пор, с год, наверное, Славке стало интересно, почему два таких разных, можно сказать противоположных человека, как мама и отец, живут вместе. Ведь молчунья мама общалась исключительно по делу, должна быть веская причина, чтобы она рот раскрыла. Только со своим сыном часами общалась, а с остальными лишь вопрос-ответ. И это имея такого много общительного мужа, как Славкин отец. Отец мог сутками трепаться о чем угодно и с кем угодно, лишь бы говорить. Говорил и вообще что-либо делал он очень громко. Иногда было просто удивительно, что от одного человека может быть столько шума. Даже когда спал, шумел на весь дом своим заливистым храпом. А у мамы всё было ровно наоборот: слова не вытянешь, гостей избегает, обществом тяготится и, Славка это заметил, быстро устает в присутствии говорливого и шумного мужа, Славкиного отца. Странно всё это: такие разные, а живут вместе. Жили. Сейчас их уже нет, Славка остался один, скоро и ему конец. Всё слышнее звуки сверху, значит, его все же найдут, значит, враги убьют и последнего Белова. Может, все-таки дадут попить перед смертью? Пить!
     Опять мама, ее глаза, ее тихий, всегда спокойный, но уверенный голос. Ее рассказы про не только завоевателя и душегуба, но и талантливого правителя Наполеона Бонапарта. Про часовщика и писателя, дипломата и финансиста Бомарше, про яркую, но душевнобольную д'Арк, про пламенного революционера и патологического убийцу Робеспьера. Про бесчинства толпы парижских коммунаров и завораживающее великолепие Версальских дворцов. Мама говорила о том же, что и учебник истории в параграфах о Франции, но по-другому. Она была преподавателем французского языка, но работала в больничной прачечной. Оно и понятно: кому сейчас нужен французский, нынче французы на свалке истории, немцам сразу сдались, под американцев тоже сразу прогнулись, а вся их колониальная империя трещит по всем швам и рушится. «Все закономерно учат немецкий и английский, а знаток французского гробится в прачечной». Так мама говорила, как жаль ее, как жаль. Ведь она самый лучший человек на земле. Ведь Славка так ее любит, и так сожалеет, что совсем не ценил ее, свою маму. Он даже никогда не говорил маме, что любит ее, никогда, ведь она мама, что говорить-то, и так понятно. Если бы они сейчас встретились, то Славка говорил бы ей только одну фразу: «Мама, я тебя очень люблю», он повторил бы это тысячу раз, миллион. Мама — это всё. Но только потеряв ее, понимаешь о том в полной мере. Как жаль, что не удалось вовремя, при жизни сказать маме, как ты ее любишь. Как жаль, что совсем нет воды. Пить!
     Наверху продолжают копошиться враги, уже слышны их голоса, всё тот же непроницаемый мрак и удушливый запах, едва сдерживаемый обрывками отцовской куртки. Наверное, уже сволочи добрались до него, погибшего, злорадствуют над убитым Славкиным отцом, капитаном милиции. Живым бы он в руки врага ни за что не сдался, это точно. Уж по части службы и патриотизма Белов-старший был железным и несгибаемым. Да, да, именно таким. Именно так отец и говорил: «Помни, Слава, что я назвал тебя в честь нашего железного и несгибаемого наркома, товарища Молотова Вячеслава Ивановича». Слава, правда, помнил также, что когда был еще совсем маленьким, то у отца друг был, тоже Слава звали, тоже в милиции работал. Дядя Слава остался в воспоминаниях очень большим и добрым, но он оказался врагом народа и потому исчез сразу и навсегда, и из гостей Беловых, и из упоминаний родителей о нем. Славка как-то чувствовал, что спрашивать о нем нельзя, и не спрашивал, именовался в честь Молотова Вячеславом. Отец был строг, непреклонен во всем, что касалось его службы, маминой работы, Славкиной учебы, линии партии и правительства и передовицы в газете «Правда». Офицер милиции — это строго.
     Но дома, в отношениях с женой и сыном, Николай Захарович заметно мягчал. Иногда баловал сына деньгами, а иногда удалялся с мамой в подвал на часок, и Славка даже догадывался зачем. Уже лет, наверное, пять, как Славка знал обо всем, зачем взрослые уединяются иногда и что его самого вовсе не аист в капусте нашел, а вот именно так зачали. Гадко, неприятно, но во взрослой жизни всё по-другому, не как у детей, хотя сами дети из таких же неприятных гадостей и получаются. Вроде всё понятно, закономерно, но каждый раз коробило, что мама спокойно соглашалась идти с отцом в этот проклятый подвал-мастерскую якобы помочь отцу прибраться. Что ж, значит так надо, значит для взрослых это необходимо. Но все равно неприятно, вот когда Славка станет взрослым… Нет, уже не станет, он умрет от жажды. Пить!
     Шумят всё громче, но по-прежнему мрак, значит, еще далеко до плена. Да и пусть, голова всё равно замотана отцовской курткой, ничего не будет видно, пусть так стреляют. А куртка еще хранит запах отцовского пота, когда-то он был неприятен, а сейчас помогает перебить общий смрад. Все-таки отец любил сына, пусть и по-своему, совсем не как мама, но заботился о нем. С отцом было трудно, суетно, он был говорлив, шумен, надоедлив, нуден, но он был отцом, папой. Его, пусть и суетливую, заботу Славка тоже не ценил, совсем не ценил, обижался на него, врал, изворачивался, иногда вообще старался скрыться от отца. Только сейчас, одолеваемый жаждой, в двух шагах от смерти, Славка понял насколько ему дорог отец, именно такой, какой есть, неисправимый, суетливо-шумный и надоедливый, родной и бесконечно любимый папа. Что ж такое, почему же Славка совсем не ценил того, что у него было, не говорил маме «люблю» и «спасибо», а отцу — нет, папе — «спасибо» и « люблю», почему? Почему человеку надо всё потерять, чтобы ощутить ценность того, что имел? Почему надо попасть в могилу, потерять надежду на спасение и только тогда осознать все свои ошибки и грехи, увидеть и понять, насколько гадко и подло ты жил, почему? Почему Славка не ценил родителей, обижал слабых, врал, ленился, подличал и трусил? Как обидно, что уже ничего нельзя исправить. Ничего. Как жаль, что папа уже не принесет дыню и не накормит сына сочной, душистой мякотью продолговатого плода. Пить!

     Долго еще Славкины мысли блуждали в воспоминаниях, досадах и угрызениях совести, пока не остановились на одном — пить! Потом была какая-то апатия ко всему, голову и все мысли заволокло туманом. Не то явь, не то сон, не то бред, не то мысли свои, не то чужие, бессвязные обрывки, куски и обломки. Очень много всего, бесконечно много.
     Потоки воды в бане, отец трет ему спину и поливает из ковшика, а Славка глотает мыльную воду и пьет, пьет, а закусывает всё той же дыней. А школьный сторож дед Мурад поливает Славку из шланга и приговаривает: «вода, вода». Немченко с трудовиком Симоняном протягивают Славке кривую ножовку, но не отдают, а начинают пилить ему ноги. Чесаться ноги стали, зудеть, все тело болит, правый бок колет, сердце стучит с надрывом, в ушах молотками отбивается какой-то такт. Кто-то что-то ворочает над головой, говорит. Все это уже ни к чему. Зачем все эти движения, оставьте Славку в покое, у него лишь чешутся икры ног и стучит в ушах. Охота покоя, тишины и темноты, не мешайте. Вот уже и мама протягивает ему свои руки, зовет: «пойдем, я напою тебя». Слава тянется к ней, идет, сейчас он, наконец, напьется и у него перестанет болеть и чесаться, всё и сразу. И уже видно свет, надо туда, к свету, наверх. Но мама кричит вдруг: «Ко мне, все ко мне, здесь и правда живой!» — и вскоре чьи-то цепкие руки тянут Славу, но не вверх, а вниз, не пускают к маме, к свету.
     Боль, глаза, свет, невозможная боль от света! Отдайте укрывавшую голову тряпку, отдайте, без нее так больно, невозможно больно светит! А Славку все тянут и тянут, но уже, кажется наверх, полно голосов, полно, говорят по-русски. Ну, наконец-то глаза накрывают влажной тканью, глаза уже не болят. Неужели у них есть вода? Пить! И вода тонкой струйкой вливается в рот. Вода! Еще, еще, но струйка прерывается, а один из голосов говорит: «Правильно, всё правильно, его сейчас надо постепенно отпаивать, а то сердце остановится. Старик дело знает, молодец, ата, давай, неси его к машине, там еще напоим, шутка ли: пятые сутки без воды, теперь главное — постепенность. Хлопцы, помогайте ему, держите, чтобы не споткнулся». Его несут, на руках несут, как маленького. Капельки воды стекают с влажной, укрывающей глаза тряпки, текут по щекам. Пить, еще пить! Хочется закричать, но из пересохшего рта вырывается лишь слабый стон.
     Вот опять дают воду, еще, еще. Жизнь возвращается. И никакие это не американцы, все говорят только по-русски. И спадает мокрая тряпица с глаз, но уже не больно, сильно прищурившись, можно понемногу осмотреться. Полно людей вокруг, все укутаны в странные костюмы, все в каких-то намордниках. Вскоре и на Славку одевают такой же, и удушливый смрад почти не чувствуется. Опять немного воды, но не много, а хочется еще и еще.
     Славку сняли с рук и посадили на какой-то большой и мягкий мешок. Можно осмотреться. Он сидит на мешке, рядом грузовик, десятки людей вокруг, все оживлены и смотрят на него, на Славку. А рядом стоит одетый в лохмотья старик и гладит его по голове. Вдруг Славка в просвете между людьми увидел одиноко стоящее дерево, чем-то знакомое дерево. Это айва, развесистая айва из их двора. Но теперь она стоит не во дворе, а среди огромных куч мусора и обломков. Это как же?
     — С днем рождения, парень, — кто-то, такой же, как и все, укутанный трогает Славу за плечо. — Цел, ничего не болит?
     Славка отрицательно помотал головой, а его собеседник стал отдавать приказы окружающим:
     — Хватит глазеть, продолжаем работу, пусть мальчонка в себя придет, расходитесь. Осталось два дня, надо всё успеть. Потом будем готовить улицу Свободы к ноябрьской демонстрации. Работаем!
     — Весь ты, братец, в пыли этой проклятой, белый совсем, давай-ка хоть башку да мордаху тебе отмоем, — сказал командир, уже обращаясь к Славке.
     Мыли, вернее, поливали водой из большой канистры, сняли с мальчика дыхательный намордник и поливали. Вдвоем — командир лил, а старик опять держал мальчика на руках. Но волосы так и остались белыми. Командир приспустил со Славки штаны, увидев и там пушок все того же белого цвета, прошедший четыре года войны и половину Европы лейтенант вздохнул горестно:
     — Да, миленький, натерпелся ты в этом подземелье. Совсем седой в таком-то возрасте!
     Но Славке это было все равно, он наслаждался водой и жизнью.
     
     Долго еще в Ашхабаде и некоторых воинских частях Советского Союза гуляла неправдоподобная легенда о выжившем после землетрясения мальчике, откопанном на пятые сутки. Легенда обрастала подробностями, сильно разнилась в устах рассказчиков, неизменными были только: седой мальчик, пятые сутки, командир Белов, старик, часы и дыня.
     Некоторые врали как очевидцы, что, дескать, некий или басмач недобитый, или просто бродяга-старик на пятые сутки после землетрясения откопал в развалинах мальчика, не то пятилетнего, не то пятнадцатилетнего, не суть важно. Главное, мальчишка был совсем седой от пережитого ужаса. А руководил его спасением — вот тут была путаница в звании, от лейтенанта до генерала, — короче, командир Белов. Он мальчика поил, кормил, в общем, реанимировал подручными средствами и в чувство привел. Через день, а может, через два или три, старик мальчика увел из разрушенного города, наполненного трупами и смертью, а солдаты хотели возмутиться, куда это он его уводит, но командир Белов якобы сказал: «Пусть идут, с таким провожатым мальчик не пропадет». Снял с себя трофейные немецкие часы и одел на мальчика: «Тебе, как победителю смерти, носи». Тут солдаты похоронной команды поддержали своего командира, надавали бродяге с мальчиком — опять разные сведения, но обычно упоминались: сухари, тушенка, деньги, живой барашек, чай, одежда, обувь, табак, спирт, сахар, сухофрукты. Ну и дыня, конечно, куда ж без нее в осеннем Ашхабаде. Короче, загрузили их под завязку и больше ни мальчика, ни старца никто не видел -- испарились. Всё так и было, рассказчик обязательно клялся или божился в конце, подтверждая правдивость рассказанного. Любит народ страшные сказки с запутанным сюжетом и счастливым концом.

     Шестого октября 2002 года, по улицам Ашхабада с утра ездил старенький «форд»-такси. Машина долго петляла среди новостроек и еще сохранившихся старых улочек. Наконец, к обеду уже, остановилась, и из нее вышел одетый в дорогой костюм пожилой мужчина. Он был абсолютно седой, но еще вполне энергичный, в левой руке держал четыре красных гвоздики, в правой — бутылку с водой. Перед ним было старое кладбище, вернее его остатки. Всю территорию погоста основательно утюжила мощная строительная техника. Вышедший из машины пассажир был в явном замешательстве, не зная, что предпринять, и некоторое время просто наблюдал за ревуще-лязгающими бульдозерами. Наконец мимо прошел геодезист с теодолитом и штативом-треножником. На сносном русском он объяснил приехавшему, что здесь будет построена новая, современная, очень красивая многоэтажка. Ашхабад, спасибо Туркменбаши, заново отстраивается, здесь будет город-сад. Хватит кладбищ и напоминаний о колониальном прошлом, землетрясении и социализме, Туркменистан возрождается и, опять же спасибо Туркменбаши, идет к прогрессу.
     Пожилой мужчина поблагодарил строителя новой Туркмении и пошел к краю кладбища, сюда еще не добрались строительные монстры. Где-то здесь, у самого края, рядом с безымянными братскими могилами-курганами должны быть еще двадцать семь отдельных малоприметных могилок. В них покоятся бывшие жильцы бывшего дома №2, что по бывшему переулку Щорса бывшего Ашхабада, столицы бывшей Туркменской ССР, части бывшего СССР. За пятьдесят четыре года, прошедших после землетрясения не сохранилось ничего. Ни могил, ни улиц, ни прежнего города, ни страны. Через пару лет, закатанная в бетон и асфальт, пропадет и память об этом месте, хранящем тысячи жертв трагедии.
     Седой мужчина положил две пары гвоздик на примерное место искомых могил, туда же поставил бутылку с водой. Он вспомнил, как очень давно, еще мальчишкой стоял здесь. Стоял и смотрел на свежие бугорки, хранящие где-то останки его недавно погибших родителей, стоял молча, не плача. А Даниил, ставший позднее родным Даниил, вопреки всему откопавший и спасший его, подошел к молчащему мальчику и крепко ударил по щеке. И тогда прорвалось, подросток вышел из ступора и слезы пробили психическое оцепенение. Мальчишка, уткнувшись в бок своего спасителя, долго и горько рыдал, оплакивая потерю обоих родителей. Жить — это больно, иногда очень больно, но нужно. Да, всё так и было, именно здесь.
     В память о маме он знал французские язык, историю и культуру страны лучше большинства французов. В память о папе он отработал десятки лет в правоохранительных органах. В память о Данииле, спасшем его и на несколько лет заменившем и отца и мать, он прожил всю жизнь в Иране, исповедуя шиизм и ведя безбрачие. В память о ста часах безвременья, проведенных в темнице дьявола, он никого и ничего не боялся, проявляя полное смирение перед будущим, а потому и обладая властью над ним. В память о своем втором рождении, он очень любил жизнь, ценил ее, а потому никогда не марал свою совесть.
     Седой мужчина поклонился в пояс, произнес по-русски: «люблю» и «спасибо» и направился к ожидавшей его машине. Подходя к старенькому «форду» он глянул на свои старые, трофейно-немецкие часы — пора, скоро Тегеранский рейс.
     Проезжая по Ашхабаду было видно, что теперь это полностью туркменский город. А тогда, в сорок восьмом, в столице Туркменской ССР меньше всего жило туркменов. Среди русского большинства было много армян, евреев, татар и узбеков, были азербайджанцы и греки, а туркменов почти не было. Будь их большинство, город прислушался бы к советам старейшин и урокам местной истории и пережил землетрясение без жертв. Нет, не слушали, погибли почти все. Масштабы трагедии старательно замалчивали и скрывали. Кремлем был послан на место трагедии придворный талантливый кинодокументалист Роман Кармен и уже во второй день после землетрясения он наснимал тысячи метров пленки. Весь этот материал, за исключением нескольких кадров, засекречен до сих пор. Уже через полгода республика отчиталась о полном восстановлении города, но и до девяностых годов район Гажа напоминал своими фанерными времянками и землянками о последствиях землетрясения. Огромной стране настойчиво покоряющей космос и строящей БАМ, держащей ядерный паритет с США и оккупирующей соседний Афганистан, было всегда не до пустынной окраины со спокойным, никогда не бунтующим населением. Тысячи полубездомных ашхабадцев встречали распад империи и зарождение новой страны. Они стали строить новую страну, как могли, как получалось, как разрешал Туркменбаши.
     Весь Ашхабад покрыт изображениями «вождя и отца всех туркменов — туркменбаши». Везде напоминания о его «бесценном» вкладе в мировую историю и культуру, о книге «Рухнама». В ней изумленному читателю на полном серьезе доказывалось, что первыми людьми на Земле были вовсе не Адам и Ева, и даже не кроманьонцы, — первыми, как всегда и везде, были туркмены. Да уж, это похлеще глобуса Украины будет. Аллах ему судья. Даже жаль их, этих «небожителей», вождей и отцов народа, разве они, такие ущербные, не знают, что всему, и их жизни тоже, придет конец? Почему же они живут и творят так, будто не умрут никогда?
     Они, как, впрочем, и большинство людей, даже не подозревают, что вся человеческая жизнь — это лишь подготовка к смерти, будь готов к ней всяк миг. Не греши. Для жизни и счастья нужно совсем немного: мир, воздух, вода, немного пищи и чистое сердце. Остальное — детали, усложняющие жизнь и мешающие счастью, загрязняющие и мир, и воздух, и воду, и пищу, и сердце.
     Прощай, Ашхабад, может, ты еще станешь городом любви. Хоть когда-нибудь...»

     — Вот такая история перевелась, по-графомански, конечно, сумбурно, ну, уж как смог. С фарси вообще трудно переводить, очень там все своеобразно, да и арабского налета в написании много. Может, запутанно и неправдоподобно, но я лишь переводил, за что купил, за то и продаю.
     В посылке еще старые наручные часы были завернуты, когда тебе исполнится четырнадцать, и ты получишь паспорт, то сможешь носить их, они будут твои, хоть и старенькие, затертые, но ходят точно. Вообще, ты первый с кем я делюсь содержанием своего наследства. Теперь тебе понятно, почему назову тебя Слава, будешь Вячеслав Данилович, вроде неплохо звучит. Хочу, чтобы ты сразу при рождении, минуя катаклизмы и темницы дьявола, впитал в себя чистоту и силу своего тезки, «имел смирение, а потому и власть над будущим». По сути, всегда был готов к смерти, а значит, жил долго и счастливо. Парадокс, но это так. Живи каждый день как последний, а наутро рождайся заново, и каждый день будет Днем Рождения.
     Начало марта, год 2011, нормальная дата у тебя для рождения. Кстати, отец, твой дедушка, передумал в командировку ехать, решил рождения внука дождаться. А ведь как собирался, в Японию. Какая-то там шибко интересная атомная станция есть, Фукушима или Фукухима, и меня хотел с собой взять, помощником оформить, но куда нам сейчас, тебя ждем. Представляешь, ты еще не родился, а я, да и все мы уже очень любим тебя и ждем твоего рождения. Это будет день рождения в городе любви.
     Странно, больше часа читаю, а ты даже не шелохнулся, молодец, маме дал отдохнуть. Значит, тебе интересно.


На первую страницу Верх

Copyright © 2016   ЭРФОЛЬГ-АСТ
 e-mailinfo@erfolg.ru