Читальный зал
На первую страницуВниз


Наш Конкурс

Владислав Пеньков (г. Таллин, Эстония) родился в 1969 г. Автор двух сборников стихотворений и ряда публикаций в периодике: «Нева», «День и Ночь», «Эмигрантская лира», «Иные берега», «Зарубежные задворки», «Вышгород», «45-я параллель», «Сетевая Словесность» и др.

 

ВЛАДИСЛАВ  ПЕНЬКОВ

ВАМ ЧТО-ТО ПОНЯТНО?

Глава от Алексея («Грачи прилетели»)

Вот этот пейзаж... А на чём он, конкретно, замешан?
На талом снегу и на том, что упала на снег
грачиная стая – прошедшего века депешей,
и эту депешу читает бухой человек.

Горячка белее, чем талый, сереющий, в общем,
горячка чернее, чем литеры этих грачей.
А он в «монопольной» прогалы весны прополощет
и двинет к Престолу маршрутом российских бичей.

Вам что-то понятно? Вот мне ничего не понятно:
какое-то чудо во всей этой нашей тоске,
и держимся мы за грачиные тёмные пятна
и чуем заботу о каждом своём волоске.

Грачи на ветвях, и как будто плеснули заварку,
рассеянно смотришь на это – она такова,
вплетённая пьяницей в речь немудрёную Марка
на русском, на гаршинском и достоевском, глава.


Чехов. Медиумическое

Куришь свои папиросы,
горькое месиво трав.
Чайки хватают отбросы,
штиль на секунду взорвав.

Ялта. Сюда, не в Москву бы.
Нет же, в Москву их манит
скуки и боли сугубый
неодолимый магнит.

Нету суда на магниты.
Запотевает пенсне.
Дождиком лёгким прибитый
виден пейзажик во сне –

доски каких-то заборов,
ящики, гопники, грязь,
ждут потерпевшие «скорой»,
мёртвые вышли на связь

и отбивают морзянку:
«Мы остаёмся в Москве.
Будем догуливать пьянку
лицами в мокрой траве».

Мёртвые, щурясь, как совы,
и никого не простив,
тоже играют попсовый
времени-места мотив.

Это всё будет. Когда-то.
Нужно ли сёстрам? Как знать.
Дождик, немного поддатый,
выдаст им кузькину мать.



Цианистые вечера

Ты ещё читаешь Блока.
Г.И.

Грустно? Ну а что не грустно?
Что на свете – не печаль?
Ты ещё читаешь Пруста,
ты грызёшь его миндаль.

Но повсюду – в мире спален,
кухонь, лестниц и дворов –
разливающийся калий
быстрых зимних вечеров.

Есть, конечно, и другое –
и полынная искра
под трамвайною дугою
оживляет вечера.


Пусть

Пусть склонится надо мной мадонна
и обдаст дыханием своим.
А иначе майский вид с балкона
для души и глаз невыносим.

Что-то есть за этой красотою?
То, что больше этой красоты?
Или всё проходит стороною –
звёзды, облака, цвета, цветы,

боль тупая в левом подреберье,
дымка тишины, бессонниц, слов… –
всё, что выпадало Алигьери,
всей его экскурсии улов.


Moon

Разбери мирозданье по пунктам,
на норвежское небо помножь,
и получишь не что-то, а Мунка –
скандинавскую лунную дрожь.

Не простую тоску околотка
и не просто простуду души,
но идёт-не проходит чахотка,
архаическим платьем шуршит.

На щеках – розоватые пятна.
Белый пепел упал на глаза.
Над землёю горит – многократно
превзошедшая солнце – слеза.

Но – горит и не светит при этом
(это я про неё, про луну),
что гораздо заметней поэтам,
вообще – всем идущим ко дну.


Осенний блюз про жуткий страх

Отшумела дождей слепота,
отстучала свои протоколы.
Чёрный клён, наподобье креста,
разметал перекрестья у школы.

А в стаканы гранёных дворов
без пальто выходить и не пробуй.
Время осени, время-Иов
опустилось на листьев сугробы.

Те давно растеряли цвета,
время-Иов сидит на лоскутьях.
Отвечает ему пустота.
С пустотой, как известно, не шутят.

Может, есть Всемогущий Господь.
Вероятней, что Господа нету.
Прикрывает осенняя плоть
изъязвленные чресла газетой

и газетный колышется лист,
обнажая холодные раны.
Пустота – суперминималист
смотрит вниз через линзу экрана.


Мы – Кафка

Собакам – ночью – громко гавкать,
луне – копить барсучий жир.
А ты да я – мы вместе – Кафка,
плацкартной полки пассажир.

И мы дойдём с тобой до точки –
и до тире – морзянки слёз.
У времени – глаза-плевочки,
у местности – туберкулёз.

Плывёт по воздуху ресница
локомотивного дымка.
Пускай нам что-нибудь приснится
для гибели черновика.


Пьеса

Пустота. Словно съехали с дач
и оставили дачи воронам.
Это словно помножен на плач
замолчавший оркестр похоронный.

Вот и всё. Так сказать, не сезон
для признаний и ночек коротких,
для «Фомич, принеси граммофон»,
«Петр Иваныч, откушайте водки».

Пробежит по тропе ветерок,
встанет утро на тонкие лапки.
И коснётся аттический рок
на скамейке оставленной шляпки.

Это было. А может, потом
это время наступит для нежных,
с безупречно очерченным ртом,
время встреч и разлук неизбежных.

Ведь не это важнее всего,
это повод для крайнего акта –
чтобы вздрогнуло сердце-щегол
у вернувшихся после антракта.


Поприщин в жанре попсы. Ремикс

И чернеют и чернеют сучья –
скрюченные лапки титулярных.
Для разнообразия – барсучья
ночь стоит над Таллином и Пярну.

Тёплая и пахнущая дымкой
остановок Гоголя на тракте.
Гоголь нас проведал невидимкой,
незаметным лунной катаракте.

Только обитатели палаты,
спавшие до этого нечутко,
кутаются в бурые халаты,
выглядя, кто – Вием, кто – анчуткой.

По больнице ходит запах пищи,
семенит, как Гоголь, как тарантул,
и опять кладёт живот Поприщин
за и на мадридские куранты.

Пахнут одеяла чем-то псовым.
Чем-то псовым пахнут даже розы
канители страшной и попсовой
возвращенья острого психоза.

Пробегает сквозняка собака,
чёрною накатывая пеной.
Бритва незаточенная мрака
соскребает Баха и Шопена.

Ничего. Останемся с беспечным
бульканьем ночной радиоточки.
Бульканьем о неизбывно-вечном
на житьё отпущенном кусочке.


Витебску, снегу, читавшему стихи Блока

Дай перекипеть и отстояться.
Где там! Всё наружу. Всё навзрыд.
Снег идёт по улице паяцем
и стихами Блока говорит.

Витебск, Витебск. Снежная бабёнка
разметала руки во дворе.
Дворика несвежая пелёнка –
родина в собачьем янтаре.

Скоро снег присыплет даже это,
размахнувшись с правого плеча.
Но торчат из ящиков газеты,
жёлчью типографскою журча.

Витебск, возвращения не будет.
Будут слёзы, будет много слёз,
и моё лицо тогда остудит
памяти пронзительный наркоз.

Вспомню и тотчас же позабуду
рези – поворачивал трамвай,
звон – пенсионер сдавал посуду,
крик твоих вороньих серых стай.

Ничего не станет между нами,
только цифра – восемьдесят семь,
как язык собачий виснет знамя –
я считал – кровавое совсем.



Земля обетованная

S.

Пока зима стихи коптила
ударной дозой лунных ванн,
меня всё время уносило,
как Моисея в Ханаан.

– Куда? – ты спросишь.
– Так далече, что это был уже не мир
обычной музыки и речи –
чего-то большего пунктир.

Бычки шипели в чёрных лужах;
ботинки, полные воды…
а выше – излучался ужас
гибридом мрака и звезды.

И тихо пальмы шелестели –
ты видишь время и бардак,
но всё не так на самом деле,
но всё совсем, совсем не так.


Anticipation (Крым – 1985)

Печали верблюжая нитка
пролазит в ночное ушко.
Вот скрипнула тихо калитка
и ветер прошёлся пешком

по дворику крымской деревни.
Пропали, зови-не зови,
в тумане – большие деревья,
свидетели нашей любви.

Сегодня в Москве фестивалят,
Москва растопырила рот.
И Лена и Таня и Галя
и Зина даёт и берёт.

Последние всплески эпохи –
её кумачовых страстей.
Хозяева те ещё лохи,
но не лоховитей гостей.

Пищит, огонёчком алея,
приёмник, впадая в экстаз,
и вот он – прямей и смелее –
прищур аметистовых глаз.

Поют простодушные ВИА
о счастье за каждым углом.
Счастливо, певуньи, счастливо!
Быть радостным должен облом.

Я знаю всё то, что не вем я,
поскольку не свойственна прыть,
и счастье – вот этим деревьям,
которые смогут забыть,

что губы – сильней, чем медуза, –
сумели стрекнуть и обжечь,
но знают про то, что союзов
уже никаких не сберечь.


Ночь с Ли Бо и Ду Фу

Невыносима тоска, а напишешь строфу –
крик перепёлки раздастся в берёзовой роще.
Так прививается к местному духу Ду Фу.
Крик перепёлки железного мира не проще.

Чёрные ветки впадают в бессонную мглу.
Чёрная патока льётся собачьего воя.
В этом, медвежьем – не скажешь: паучьем – углу
я не один-одинёшенек, – минимум, трое.

Нам до утра эту долгую ночь коротать,
сладко во рту карамельные рифмы катая.
Сон, приходящий к утру незаметно, как тать,
не удивится, застав нас в далёком Китае.

Чайник седой изнутри (известковый налёт)
чем не похож на гуся – он совсем не безликий:
вот он летит, одинокую песню поёт.
Как нам понятны его безнадёжные крики.

Страшно, друзья, и при этом при всём – хорошо.
Ужасу мы предлагаем нехитрое брашно.
Кутаем страшное мы в паутинчатый шёлк,
страшное щурится, переставая быть страшным.

Тонкое дело – Восток. И непрочная нить
между тремя. И к рассвету мы все разойдёмся,
не обещая друг другу ещё заходить –
встречи такие особо-особого свойства.

Но между нами остались: слова и слеза –
линза, в которую видишь и ярче и чётче,
как источает поэзию ночь-железа,
как заполняется жизни отчётливый прочерк.



Где?

Н.

Тишина. Благополучие.
В синем платьице весна.
Отчего же мы измучены?
Отчего не спится нам?

То ли сумерки вечерние
так тревожны сквозь покой.
То ли манит нас губерния
за далёкою рекой.

Там нектар, там асфоделии
лёгким пламенем цветут.
А подумать – в самом деле ли
мы с тобой не там, а тут?


Перебор

И в ночь идёт и плачет, уходя.
Цыганский плач любили слышать предки
под тик да так губернского дождя,
гусары славные, прелестные соседки.

Она ушла, а плач ещё звучит.
Дела – табак, а пахнет табакеркой.
И радиоволна в твоей ночи
не просто так приходит, а с проверкой.

Катись по блюдцу, наливной мотив,
дели года на бар и на холопов,
на спелость вишен, недозрелость слив,
на крики, на шуршание салопов.

Ты – только музыка, гитарный перебор
и перебор настоек и наливок.
Как говорится – неуместен спор
о временах прискорбных и счастливых.

Что толку в нём, что толку в них и в нас?
Как предводитель местного дворянства,
седое утро тянет мутный квас
и бомжевато проклинает пьянство.


My sweet lady Jane


Увядай, стыдливая «десятка»,
в крупных пальцах Гали-продавщицы.
Во вселенной, Галя, неполадка,
а иначе б стал сюда тащиться....

У вселенной музыка плошает.
Леди Джейн от этого тоскует.
Смотрит клён, унылый и лишайный,
на неё – печальную такую.

Дай мне, Галя, светлую, как утро,
порцию московского разлива,
чтоб напоминала камасутру
пена, хлестанувшая красиво.

Чтобы взор, омытый этой пеной,
увидал, как отцвела Галюшка,
чтоб вселилась лондонка мгновенно
в розовую кукольную тушку.

Как дрожат изысканные пальцы,
как слеза стекает за слезою
на пельмени и коробки смальца –
на товар советских мезозоев.

…Магазин, затерянный в хрущовке.
Продавщица, пьяная от пота.
Кто мог знать, что враз, без подготовки,
я лишусь хорошего чего-то:

права по дворам ходить, мурлыча
песенку лохматых шиздесятых,
слушая, как плачут и курлычат
смуглые невольники стройбата,
видеть выси (оказалось, толщи),
бормотать, мол, поздно или рано...

Бросьте, Галя, что вам эти мощи
лондонки, сочащейся туманом.



Credo

Другу

Говоришь, что не видно ни зги
ни в одной из небесных сторон?
В небесах по колено лузги.
Это я говорю про ворон.

Не о качестве космоса речь,
не о чёрной дыре ноябрей,
если может по космосу течь
пожилое тепло батарей.

Ты зашёл. А зашёл, так сиди,
маракуя хозяйский расчёт,
что, выходит, у бога в груди
то же самое, в общем, течёт.

На нехитрую закусь помножь,
на жару в осетинском спирту
эту – впрочем, невинную – ложь,
извинительную слепоту.


Made by Bilibin


Потому что нас мало любили,
как в плацкартную ляжем постель,
в эту землю, к которой Билибин
присобачил дремотную ель.

Над которой, с тоскою во взоре,
пролетает его же Яга.
Глинозёмное Лукоморье
и бабаевская фольга,

золотая таранька в шалмане
привокзальном, где тот же мастак
на лице у запойного Вани
вывел очи размером с пятак, –

вот такой, понимаешь ли, пушкин
разлубочный присутствует здесь.
А вагонов товарных частушки
враз собьют институтскую спесь.

Выпьешь тёплую, каркнешь вороной
и увидишь: отходит состав,
грусть пустую к пустому перрону
сероватым дымком подверстав.

И пойдёт по железной дороге,
как по рекам молочным ладья,
чтобы вечно стоять на пороге
аввакумовского жития.


Автор

Закуривает. Морщится. Глядит.
Во взгляде нет особенного смысла.
А там, где сердце дёргалось в груди,
особенное облачко повисло.

И только дрожь банальная в руках
и то, как рот улыбкою надколот,
подсказывают: там, где облака,
там – холод.


На первую страницу Верх

Copyright © 2016   ЭРФОЛЬГ-АСТ
 e-mailinfo@erfolg.ru