На первую страницуВниз


Наш Конкурс

Василий Тихоновец родился в 1955 году в Пермском крае. Учился на факультете охотоведения. Служил в армии на Кавказе, в штурмовом десанте. В конце 70-х начинал строительство коммунистической колонии на берегах Нижней Тунгуски в качестве ее главного идеолога. В 80-х добывал соболей, боролся с браконьерами. Затем занимался предпринимательской деятельностью: строил дома, производил мебель, трикотаж, обувь и т.п. Работал экспертом-оценщиком недвижимости и бизнеса, директором предприятия, главным редактором газеты… С 2005 года — «свободный художник».
     Победитель Всероссийского литературного конкурса им. В.М. Шукшина «Светлые души» в жанре короткого рассказа.

 

ВАСИЛИЙ   ТИХОНОВЕЦ


Дим-Димыч

     Дима Подволоцкий уже десяток лет безуспешно выбирался домой, в родную Пермскую область, но денег хватало только до Иркутска. Сразу после промысла он сдавал меньшую часть пушнины приемщику Валере, который буквально обнюхивал каждую соболью шкурку и, наверное, из чисто профессиональной подозрительности шмыгал носом и нервно дергал головой. И головой он дергал и носом шмыгал совсем не зря. Эвенки, которые считали промысел соболя делом далеко не самым важным, даже и не пытались обмануть приемщика, а если это и случалось, то Валера быстро их разоблачал и стыдил, как стыдит нашкодившего ребенка его строгий родитель. Но русские охотники ухитрялись зашивать шкурки, даже разорванные пополам, да так чисто и качественно, что почти не оставалось следов, снижающих оплату их труда. Эти мужики могли бы озолотиться на починке женских капроновых чулок или колготок. Особенно в те времена, когда достать их было не менее сложно, чем поймать соболя в Африке. Никто, конечно же, не рвал соболей специально, это, кстати, не так-то просто. Но бывало, что собаки хватали в азарте уже подстреленного зверька и тащили в разные стороны. При этом на брюшке обмусоленная соболья шубка рвалась, и ее приходилось зашивать.
     Некоторым чудакам просто не терпелось вывернуть пересохшую шкурку мехом наружу, чтобы прикинуть, на сколько же она «потянет» в рублях и копейках. Ума у них не хватало подержать шкурку на морозе, а потом занести в зимовьё — и выворачивай ее себе на доброе здоровье. Иногда охотнику приходилось незаметно вырезать «лысину» на самом видном месте у соболя, попавшего в капкан и подстриженного мышами. Подготовка пушнины к сдаче приемщику — это процесс…
     Дима «дорабатывал» шкурки, как и все уважающие себя охотники: с помощью чистого питьевого спирта, специальной расчески, ваты и банки маринованных огурцов. Из меха с помощью расчески, ваты и спирта вычесывалась засохшая кровь, смола и прочая гадость. Шкурки становились пушистыми, и с ними было уже просто жалко расставаться за те копейки, которые платило скупое государство. На доработку уходило не меньше трех дней, но огурцов обычно хватало. Опохмелившись рассольчиком, точнее, маринадом, Дима сдавал соболей и уже знал точно: сколько денег получит за пушнину, сколько и где можно перехватить на время, пока не выплатят основную сумму. С этого момента Дима и начинал собираться в отпуск. Большая часть соболей, между нами говоря, оставалась в заначке, на всякий случай. Где и как хранились шкурки, сколько их там — об этом знал только сам Дима, или Дим-Димыч.
     Но для начала Димыч позволял себе отдохнуть и, как он говорил, «немного попить». В первый месяц после промысла мужиков не загружали работой. Четыре месяца подряд они были привязаны к провонявшим приманкой зимовьям, к далекому лаю собак, к бесконечной лыжне от капкана к капкану. Мужиков тянуло к собольим шкуркам, от которых исходил сытный запах шальных денег и свободы. Может быть, это и можно назвать свободой. Но чем же в таком случае является обыкновенная каторга?
     Мужики об этом, конечно, думали, но отдельно про свободу, когда при деньгах, в тепле и за столом, и отдельно про каторгу, когда тянешь нарту, стоять на месте холод не дает и есть хочется, а нечего. Свободу и каторгу между собой никто не связывал, потому что насильно никого в тайгу не гнали. Даже наоборот, попасть на промысел мог не каждый. К поселку привязывало многое: жены, дети, хозяйство, постоянный заработок, дрова, сено, коровы, то да сё. Может быть, драгоценные шкурки только оправдание и тщательная маскировка жажды приключений и подвигов, сохранившейся у очень немногих людей? Не все же лезут в тайгу или на вершины гор. Это нужно только тебе, Димычу и немногим другим, таким же ненормальным.
     Но вот ты попал в тайгу.
     Уже показал свое желтое брюхо вертолет, и тебе хотелось уцепиться за его колеса, чтобы улететь назад, в тепло.
     Тишина.
     Скоро она перестанет тебя угнетать.
     Ты привыкнешь быть единственным источником человеческой речи и человеческих звуков на десятки километров вокруг.
     Это ты прислушиваешься к странному шороху рядом с тобой. Сдерживаешь дыхание, а потом понимаешь, что шуршит пар от твоего дыхания, мгновенно превращаясь в маленькие льдинки.
     Ты, идущий по тунгусской зимней тайге, этому небритому и седому затылку Земли, конечно, даже не подозреваешь, что свобода наступает только после жизни, и не задаешь себе вопрос: а на кой черт тебе нужна свобода после?
     Скрипят юксы широких лыж.
     Ты пока живешь.
     И не просто живешь, а вкалываешь.
     Работаешь, для того чтобы выжить и прийти не с пустыми руками.
     Ты должен уметь все, что умели делать люди сто лет назад.
     Строить.
     Шить одежду и обувь.
     Печь хлеб.
     Делать лыжи.
     Ты должен уметь делать и то, чего не умели делать люди сто лет назад: быстро ловить соболя, потому что в твоем распоряжении всего сто двадцать коротких зимних дней.
     Это промысловый сезон, который обязательно кончится.
     И вот, после выпитой напоследок трехлитровой банки браги, после потных и похмельных километров выхода из тайги, ты приближаешься к иллюзии настоящей жизни.
     Жизни среди людей.
     Ты мечтаешь снять с себя липкую одежду, помыться в бане, босиком пройти по теплому полу в просторной избе, сесть за стол в чистой рубахе и свежих армейских кальсонах с завязочками. А рядом должна быть теплая и мягкая женщина, которая смотрит на тебя с восхищением, жалостью и страхом, таким сладким после долгой разлуки.
     Ты медленно, с растяжечкой, закусываешь холодную водочку соленой капусткой и грибками. Но ни в коем случае на столе не должно быть «силоса», всяких там салатов с винегретами. Все должно быть отдельно:
     соленые и хрустящие огурчики,
     маринованные помидоры,
     крупно порезанный соленый сиг,
     рассыпчатая картошка и душистый белый хлеб, который можно даже не есть, а только вдыхать его запах. После первой рюмки ты закуриваешь продутую и размятую «беломорину», твоя женщина в это время заносит из сеней в избу заиндевевшую печенку. А что может быть лучше строганины из лосиной печенки с черным молотым перцем и солью? После второй пузатенькой и запотевшей рюмки она просто тает во рту, как соленый шоколад. Женщина морщится и думает про тебя: «Боже мой! Он же совсем одичал! А похудел-то как! Смотреть страшно». Она поеживается от этих невольных и глупых мыслей, и робко трогает тебя за руку, чтобы убедиться, что это та самая рука, которая может не только убивать и снимать шкурки.
     Ты вздрагиваешь от этого прикосновения, потому что ты еще не совсем ты.
     На самом деле ты еще не вернулся.
     Ты еще дикий зверь, самый опасный для всего, что еще шевелится в промороженной тайге. Тебе и самому страшно и непонятно: а что будет дальше?
     Что будет, когда закончится очередная непривычная после махорки папироса?
     Что произойдет, когда нужно будет встретиться с этой уже почти незнакомой женщиной в такой невыносимой близости, что сердце может выпрыгнуть из груди и убежать на мороз.
     Все, что случится потом — зависит только от мудрости и терпения женщины, которой еще предстоит или вновь приручить тебя, или оттолкнуть…

* * *

     У Дим-Димыча не имелось в наличии ни избы с женщиной и теплым полом, ни свежих кальсон с завязками, ни грибков с водочкой. Были у него только сыроватые папиросы «Волна» и пустая, холодная избушка. Никто не плакал в подушку бесконечными ночами, никто не переживал за Димыча в те дни, когда весь спирт в термометре помещался в шарике ниже температурной шкалы. Ждал его, разве что, приемщик пушнины Валера, который подергивал носом на нервной почве. Ждал его замученный жизнью и от этого толстый и потеющий даже в морозные дни директор промхоза, которому на самом деле не нужен ни Дима Подволоцкий, ни Васька Погадаев, ни другие охотники. Для Директора главное — план. Но до райцентра, где за пушнину давали деньги, приходилось идти еще сто двадцать километров пешком, да еще по нартовой дороге. Эта с позволения сказать «дорога» вырабатывала красивую походку манекенщицы, но выматывала хуже лыжни. Дорога получалась так: бежит пара оленей, за ними тащится нарта. Упряжек может быть и одна и несколько. Полозья нарт идут точно по следу каждого оленя. Между ними и рядом с ними — нетронутый снег. Идти можно только по одному следу от полоза, то есть по узкой колее. Шаг вправо или влево — и ты проваливаешься по колено. И так сто двадцать километров.
     Димина избушка в деревне мало отличалась от зимовий в тайге. Она стояла около деревенской бани, на берегу самой обыкновенной таежной реки, красоту которой можно разглядеть только очень и очень внимательно присмотревшись. Река жила чисто по-женски: разливалась и мелела, размывала берега и незаметно изменяла русло, петляла и изворачивалась, и даже текла иногда в обратную сторону, если не могла пробить своими упрямыми водами какой-нибудь еще более упрямый скальный массив. Она казалась тихой и спокойной, без ревущих порогов и грохочущих водопадов. Ворчала потихоньку только на редких шиверах, но сразу умолкала на застывших, зеркальных плесах. Она превратила свои берега в непроходимые, забитые таежным хламом и заросшие колючим шиповником наволоки, чтобы людям неповадно было совать свой нос в женские дела обыкновенной таежной реки. Бывают такие невзрачные и неприступные на вид женщины, в серых и бесформенных одеждах. И что там у них под одеждами узнают только редкие счастливчики, но при этом всю оставшуюся жизнь радуются и помалкивают. Боятся вспугнуть удачу.
     Зимой река выглядела застывшей покойницей, покрытой толстым многослойным льдом, в печальном обрамлении черных елей и могучих голых лиственниц по берегам. Но вновь наступала весна — и река оживала. Мусор и помои, которые вся деревня сваливала под берег, уносились буйной водой и льдом, лиственницы покрывались пушистой и жизнерадостной зеленью, и даже угрюмые ели выпускали нежные побеги на каждой своей колючей и пережившей лютые морозы лапе. Деревья оживали, конечно, не сразу. Казалось, что они промерзли до последней своей сердцевинной клеточки и никогда уже не проснутся. Не пробуждал их настойчивый стук дятлов, не помогал хохот обезумевших от весны куропаток. Прилетевшие кукушки нудно отсчитывали кому-то бесконечную жизнь. Но деревья терпеливо ждали своего срока. Они долго впитывали солнечный свет и гнали его к корням, в вечную мерзлоту. Но однажды утром возникала над березами и осинами, необъятными лиственницами и зарослями тальника зеленоватая дымка, и все сразу понимали, что зима, наконец, ушла.
     Дима выходил с промысла в свою деревенскую берлогу задолго до того, как река оживала. Мылся, конечно, в деревенской общей бане, угощался по чужим домам свежей брагой, так как ни спирта, ни водки в деревне к этому времени уже не оставалось. Все, что приходило с баржей «северного завоза», выпивалось еще до осени. На любого живущего, независимо от возраста и пристрастий, приходилось всего по три ящика водки и по пять ящиков красного вина. Вино следовало непременно выпить до морозов, иначе на холодном складе бутылки просто разрывались, и вино пришлось бы уже не пить, а есть кусками. Водка заканчивалась так же незаметно, к сентябрю. Потом в дело шел сахар и десять мешков сухих дрожжей — на брагу. Пили в деревне брагу, потому что терпения не хватало перегонять ее на самогон. Спирт подвозили вертолетом, но только к выборам или революционным праздникам. Весной заканчивался и сахар, и дрожжи. Деревенская жизнь теряла всякий смысл и непредсказуемость.
     После выпивки «за выход из тайги», Димыч имел короткую и не приносящую особой радости связь с Кларкой, симпатичной одинокой бабой, слишком высокой для того, чтобы относить себя к обычно низкорослым эвенкийским женщинам, но лицом уж точно не русским, правда, и не вполне эвенкийским. Она снисходительно, с пониманием первобытной женщины, относилась к мужским притязаниям, и по мере возможности утешала любого страждущего. У нее это получалось так же естественно и просто, как оказание первой помощи путнику, вошедшему в дверь ее дома: первым делом отодрать примерзшую к поддевке суконную куртку, потом налить ему кружку чая и раскурить папиросу, пока он отогревает у печки задубевшие руки и снимает с бороды и усов куски льда. И все это без дурацких расспросов и вопросов. Любовью она занималась так же деловито и безо всяких фокусов. Русские мужики, живущие в деревне, во время любой пьянки говорили между собой о Кларке только гадости, и никто из них не признавал, что бывал с ней и не раз. Но Клара ничего этого как будто и не слышала и от одиночества не страдала. Всегда находился затосковавший без женского участия мужик, которого Клара, жалеючи, принимала.
     Дима, вернувшись с промысла, тоже отмечался у Клары. С грустью он вспоминал свою собственную пышнотелую бабу из совсем другой жизни. От Кларки не услышишь глупых слов о любви, не дождешься горячих слез или бессмысленных обвинений во всех прошлых и предстоящих изменах. Не получалось с ней всего того, что очеловечивает близость мужчины и женщины. Любовь с Кларой напоминала долгий путь по натоптанной лыжне, которая все равно приведет куда-нибудь, и можно не думать ни о чем, а просто механически двигаться, слыша то ли скрип лыж под ногами, то ли повизгивание старой железной кровати.
     Димычу, наверное, так не хватало глупых слов, и обжигающих слез, и сладкой ревности, что становилось невыносимо жалко самого себя. Он плакал, а Клара понимающе сопела и помогала ему всем телом, чувствуя как-то по-своему и свое предназначение, и причину его слез. В самом конце совместного пути Клара по-звериному рычала, а Дима облегченно засыпал, буквально на несколько минут. Потом он быстро одевался и уходил, сунув под ржавый матрас шкурку соболя. Клара никогда и ни о чем не просила, но и ей нужно как-то жить.
     А он возвращался в свою избенку, привычно оглядывал убогую обстановку: нары у стены, железная печка, грязный стол и три ящика вместо табуреток. На столе — транзисторный приемник, перебинтованный изолентой, память о прошлогодней драке. Рядом с приемником керосиновая лампа и журнал «Новый мир», оставленный студентом-практикантом еще в позапрошлом году. Пока на печке грелся закопченный чайник, Дим-Димыч лежал на нарах, курил и вспоминал все пятьдесят лет своей так странно сложившейся жизни. Жизнь делилась на две неравные части: прошлое и настоящее. Прошлое представлялось красивым и длинным. Оно начиналось еще до войны, около матери. Он почему-то помнил то ощущение безопасности, которое испытывал, когда утыкался носом в грудь этой могучей женщины. Она гладила его по голове, вытирала нос, и он затихал. Потом куда-то исчез отец, а мать, с годами, становилась все меньше ростом, грудь ее высохла и перестала быть самым безопасным местом в мире.
     Но вокруг ширился большой город. С красивыми девчонками в громыхающих трамваях, с медовым запахом резеды, с первым свиданием, с воздушной девушкой, которая, опустившись на землю, волшебным образом превратилась в жену. Сначала Дима удивился тому, что рядом с ним стал жить новый человек, но быстро успокоился, потому что жена оказалась похожей на его мать в молодости. У нее были такие же большие и теплые груди, и к Диме вернулось ощущение безопасности. А потом все пропало, все как-то сразу сломалось. Собрать все прошлые события в кучу и разложить их по полочкам Дима уже и не пытался: не хватало либо выпивки, либо смелости для подробного и беспощадного анализа жизни.
     Заныла переломанная еще в прошлом году рука. Васька Погадаев, по пьянке, приревновал Кларку и шарахнул Диму лиственничной жердью по голове. Дим Димыч успел подставить руку, она и сломалась. Фельдшерица, дура, царствие ей небесное (отравилась насмерть в этом году из-за неудачной любви), признала в переломе то ли ушиб, то ли нарыв. Сделала согревающий компресс с ихтиоловой мазью. Когда Димыч от компресса и дикой боли полез на стену, зашел ругаться по поводу разобранного в драке забора сосед, дядя Вася. Он посмотрел на посиневшую и распухшую до безобразия руку и молча ушел за спиртом. Оставался у него чудом не выпитый запас в оленеводческой аптечке. Спирт, правда, специально подкрашен чернилами, но Дим Димычу было уже все равно от чего помирать. Сосед снял воняющий мазью согревающий компресс, похрустел для верности кусками костей Димыча, густо выматерился и стал накладывать шину из двух дощечек от ящика.

* * *

     Димыч никогда не рассказывал о первой части своей жизни. Он берег эту часть, как стекло от керосиновой лампы в любом своем зимовье. Прятал эту свою жизнь за шутками и прибаутками, уводил разговор в сторону, как птица от своего гнезда. Для него уже давно наступила вторая, отдельная часть жизни, и она никак не связывалась с первой. Его многолетние таежные скитания относились им самим не к прошлому, а к настоящему. Прошлое, то светлое в нем или темное, что знал только он сам, не обсуждалось никогда и ни с кем. Он понимал, что жизнь может быть только в гуще людей, за столом с ледяным спиртом, маринованными огурцами, вареной картошкой и огромными кусками соленой щуки, и друзьями, которых в этот момент оказывается несметное количество. Ты — живой! Ты любишь все эти небритые рожи за столом. Сегодня тебя с почтением слушают и называют по имени-отчеству, не иначе как Дим-Димыч, потому что ты — герой дня. Завтра наступит новый день, с утренним дрожанием рук и головной болью. Ты станешь обыкновенным пятидесятилетним мужиком Димкой Подволоцким.
     Деньги как пришли, так и ушли.
     На отпуск их опять не хватило.
     Ты опять никому не нужен, кроме самого себя.
     Никому не интересны твои приключения.
     Никто не знает, что такое настоящее одиночество.
     Одиночество буквальное, не в толпе, не среди непонимающих тебя людей, а когда ты просто один.
     И на сотни километров вокруг тебя нет ни одного человека.
     И тебе не на кого рассчитывать, никто тебе не поможет.
     И ты опять думаешь только о том, чтобы хоть на один день, хоть на то время, пока не кончились шальные деньги, стать героем дня.
     Одного единственного дня.
     Но для того чтобы оказаться за столом с ледяным спиртом, маринованными огурцами, вареной картошкой и огромными кусками соленой щуки, и друзьями, которых, в этот момент, оказывается несметное количество, нужно в очередной раз пройти через каторгу промысла.
     Зачем?
     Чтобы в очередной раз понять, что ты никому не нужен?

* * *

     Мимо меня проходят люди, скоро они умрут.
     Я сижу на скамье, не шевелясь.
     Снова передо мной далекие берега Нижней Тунгуски и люди, о которых без меня никто и никогда не узнает.
     Я нехотя ковыряюсь в своей памяти, как в густой каше.
     Попадают отдельные крупинки, кусочки мяса, горошинки перца.
     Я неторопливо, как это делает голодный, но не потерявший достоинства человек, пытаюсь распробовать эти частички, ощутить их вкус и аромат. Потом, через некоторое время, неизбежно наступит сонливая сытость, а в этот самый первый момент еще можно успеть почувствовать тонкий аромат чужой жизни.
     Главное — вовремя остановиться. Возможно, кто-то из тех, о ком я вспоминаю, еще жив? С тех пор прошло двадцать лет.
     Прошло больше двадцати лет.
     Дима, наверное, давно сгинул в тунгусской тайге, так и не побывав на родине, в Пермской области.
     Кому нужна чужая жизнь?
     Кларка, если еще и жива, то стала беззубой старухой.
     Кому интересна жизнь ненужных людей?
     Но ведь и они для чего-то жили!
     Я закрываю глаза.
     Белый снег и свежая гарь.
     Обугленные деревья на фоне мертвой тишины…



Иванов

     Нельзя сказать, что Ника Иванов с раннего детства был похож на моль. Как раз этих мелких вредоносных бабочек мы сразу замечаем, их появление вызывает тревогу и озабоченность, и мы пытаемся их поскорее прихлопнуть, спасая свои шубы и шапки. Иванов никаких чувств у окружающих не вызывал, ни в чьей памяти он почему-то не оставлял более или менее прочных отпечатков. Даже малейшие воспоминания о нем требовали значительных, а потому никому не нужных усилий. Любой самый пристальный взгляд, как капля воды, соскальзывал с его невыразительного лица и заурядной фигуры.
     В школе Иванов учился на тройки и не подавал никаких надежд учителям. У Ники не имелось ничего, что можно было бы развивать или подавлять, и педагоги быстро потеряли к нему всякий селекционный интерес. Ника избегал компаний, но если ему случалось попасть в гости, то он занимал самое неудобное и бесполезное пространство, сливаясь с мебелью, обоями или ковром на стене. На фоне цветной и контрастной жизни он всегда казался каким-то размытым пятном. На любых фотографиях от Иванова оставалось или ухо, или часть лба, или плечо. И владелец фото никогда не мог с уверенностью сказать, чье же это ухо. Никто в школе так и не понял: кто такой Ника и зачем он появился на этом свете.
     Этого не поняли и в армии, где Ника служил снайпером в составе мотострелковой роты. Там почти никогда не слышали его голоса, но иногда хвалили за меткую стрельбу и опрятность внешнего вида. У командиров не было с Ивановым никаких хлопот. Случалось, что за целый день службы он произносил всего один звук «Я», когда на вечерней поверке называлась его фамилия. Даже обычные неприятности с «дедовщиной» его миновали. Ника крайне редко смотрел прямо в глаза своим сослуживцам, сержантам и офицерам, но иногда, в самых критических ситуациях… В общем, было в глазах Ники что-то акулье, необъяснимое, холодное и равнодушно опасное. В самой их глубине мерещилась выгоревшая на солнце табличка с черепом, костями, и полустёртой, но очень убедительной надписью: «Не влезай — убьёт!» Человек, заглянувший Нике в глаза, спешил отойти. Нику не трогали, что-то про него понимая не на человеческом, а на каком-то тоскливом коровьем уровне. (Эти покорные животные очень тонко чувствуют приближение к скотобойне.) За первые два года службы Ника ни с кем не сблизился, он не участвовал в обычных казарменных разговорах о вкусной еде или девушках, не бегал в «самоволку», не пил и не курил. Он, как и все, готовился дембельнуться, когда произошло событие, изменившее ход его жизни в каком-то никому не известном направлении.
     Это произошло всего за месяц до демобилизации во время ночного дежурства на дороге: ловили двух вооруженных беглецов из соседней части. Озверевшие мальчишки уже успели натворить страшных дел, и при малейшем сопротивлении приказ был стрелять на поражение. При осмотре очередной машины с абхазскими мандаринами офицер, к несчастью своему, что-то заметил и гаркнул обязательную глупость: «Стой, стрелять буду!» И был срезан двумя короткими очередями из темноты брезентового фургона, пахнущей Новым годом. Ника выстрелил всего три раза. Первый, как положено, в воздух. Вся перестрелка длилась секунды три, выстрелы слились в одно «тра-та-та», и никто ничего не понял: офицер ранен, бандиты убиты, стрелял вроде бы рядовой Иванов.
     Жизнь Ники круто изменилась. Специальная комиссия не могла поверить, что в полной темноте какой-то невзрачный солдатик мог попасть точно в лоб каждому из беглецов-убийц, стреляя от пояса, вроде бы даже и не целясь. Причем не из своего штатного оружия, а из чужого автомата. Перед комиссией спокойно стоял обыкновенный паренек, у него не тряслись руки, он не плакал, не заикался от волнения и страха, а коротко и тихо отвечал на поставленные вопросы: «Услышал команду старшего лейтенанта. Увидел две вспышки. Произвел предупредительный выстрел в воздух и два по объектам, навскидку. Думать было некогда. В момент стрельбы объекты видел отчетливо».
     В составе комиссии были два молчаливых гражданских лица в одинаково дорогих костюмах. Они куда-то увезли Нику на черной «Волге», и для сослуживцев он навсегда исчез. Потом говорили, что Иванова перевели в другую часть, за тысячи километров от Закавказья. Но что это была за часть? И почему Иванов прибыл домой не через два года, как это положено, а через восемь лет? Где Ника пропадал? Бог его знает. После возвращения из армии Ника опять куда-то уехал. Кто-то говорил, что он подался в старатели на Колыму, кто-то слышал, что Иванов ловит рыбу в океане. Это звучало романтично, но слухи не подтверждались.
     Одноклассники разъехались, обзавелись семьями и окончательно увязли в большом и бестолковом деле под названием «жизнь». О Нике прочно забыли. А он поселился у матери, но постоянно уезжал по делам. Она радовалась его подаркам, его добротной одежде, и даже тому, что он умеет пользоваться каким-то сверхсовременным ноутбуком, похожим на огромный портсигар. Она не спрашивала Нику о работе, знала, что он вроде бы занимается снабжением в какой-то фирме. Он не пил и не курил, и уж одно это было великим счастьем для матери. Она только переживала, что Ника в свои сорок лет так и не женился, и не подарил ей хотя бы одного внучонка.
     С личной жизнью у Иванова не получилось с самого начала. Пылкая влюбленность Ники в самую красивую девочку в классе оказалась незамеченной никем, в том числе и самим объектом его терпеливой любви. Девочка даже не подозревала, что каждый шаг, каждый миг её жизни отслеживается парой серых и в то время еще ничего не выражающих глаз. Однажды весной она стояла около подъезда своего дома, жмурясь от яркого солнца. Она не услышала шороха ледяной глыбы, сползающей с крыши, потому что кто-то выбежал из подъезда и очень грубо толкнул её в спину. Девочка упала на грязный снег и испачкала новое пальто. Она долго кричала вслед убегающему хулигану самые обидные слова, какие только знала. На том месте, где она только что стояла, валялись огромные куски льда, но девочка ничего не видела и плакала от обиды, от неожиданного толчка, от боли в разбитом колене, от невозможности догнать этого трусливого пацана, который бежал не оглядываясь. Ника скрылся за сараями и сразу перешел на спокойный шаг. Он даже не подумал о том, чтобы вернуться.
     На следующий день он стоял, прислонившись к шведской лестнице в спортзале, и вдруг услышал разговор:
     — …стою, на солнышке греюсь, и вдруг сзади кто-то ка-а-а-к толкнет! Я рюхнулась прямо в грязь, в новом пальто, а он мимо пробежал и даже не оглянулся. Я валяюсь в грязи, реву, а тут сосед с первого этажа выходит и говорит: «Ты чё ревешь, дура? Тебе человек жись спас, а ты ревешь!» Ну и показал мне то место, где я стояла.
     — А что там?
     — Ты слушай, не перебивай. Я и посмотрела, а там ледышки в-о-о-от такие, с мою голову. Ну, с крыши упали. Точно ведь спас! И убежал.
     — Может, кто-то из наших?
     — Нет, наши все мелкие, а тот был высокий, плечи широкие, я лицо толком не разглядела, но вроде усики у него были. В общем, взрослый парень, лет восемнадцать, а может, и двадцать. Волосы такие длинные, темные, почти до плеч. Ты чё, наши пацаны… Куда им до него…
     Может быть, Ника и хотел что-нибудь сказать в этот момент, но как обычно выбрал привычное молчание. Только ухмыльнулся довольно и отошел в дальний угол спортзала. С девчонкой той он все-таки встретился, правда, через двадцать пять лет после окончания школы. Но уж было поздно огород городить: она в другом городе, у нее муж, дочка и сын, а у него — работа. А работа для мужика — это святое. Вот и сейчас, прямо на рабочем месте, он вспоминал эту встречу…

* * *

     На одной из обычных дорог России, в обыкновенном месте, где после затяжного спуска начинается долгий подъем, внутри снежного вала на обочине тихо лежал Ника Иванов. Он лежал здесь с ночи. Легкий полиуретановый чехол с каркасом и специальный костюм из «космических тканей» надежно предохраняли от медленно проникающего холода. Химические грелки позволяли лежать без движения долгие часы и даже дни в этой ледяной «могиле». Емкие памперсы были не очень приятным, но совершенно необходимым средством в ограниченном пространстве. Кончик глушителя винтовки чуть торчал из вала. Магазин пуст, единственный патрон калибра 7,62 мм — в патроннике.
     Ранним утром, когда ленивое солнце еще не поднялось над придорожными елями, а пряталось где-то в сугробах и непроходимых чащах, прошла снегоуборочная машина, которая запорошила грязным дорожным снегом едва заметные следы, оставшиеся после размещения Ники внутри огневой точки. Работа у него простая: неизвестный ему наблюдатель сообщал по рации о приближении кортежа или единичной машины и называл признаки цели. Единственная пуля должна была пробить и разорвать резину на переднем колесе нужного автомобиля, по касательной, под острым углом, не оставив никаких следов. Автомобиль терял управление и вылетал на полосу встречного движения. Дальнейшее от Иванова никак не зависело. Спусковой крючок винтовки был снабжен датчиком, и во время выстрела в эфир передавался условный радиосигнал.
     Завершали работу две многотонные автоцистерны с бензином, или панелевозы с тяжелыми бетонными плитами, или другая громоздкая техника. Эти тяжелые машины неслись с горы, к месту аварии, друг за дружкой с интервалом в десять секунд. Потом — море огня, или груда искореженного автожелеза. На месте происшествия оставались обычные следы автомобильной катастрофы с обгорелыми машинами, трупами, милицией, прокуратурой и ФСБ (ну как же без них, когда САМ погиб?). Всё и всегда выглядело естественно и трагично, а следов покушения никто и никогда не обнаруживал. Расчетами, схемами и компьютерным моделированием ситуаций занимались серьезные специалисты, а Ника получал оптимально выверенный угол для безопасного выстрела и точные координаты огневой точки, которую заранее готовили какие-то другие неведомые ему люди.
     Качественно выполнив свою работу, Ника исчезал, оставив на месте все свое оборудование. Ликвидация огневой точки — не его забота. На его сберкнижку поступала солидная премия от родного предприятия «по итогам прошедшего года», а через четыре-пять месяцев приходило очередное «заказное письмо» с музыкальной открыткой и дополнительным микрочипом, где и фотографии, и необходимые инструкции, и его индивидуальный план работы. Все привычно и обыденно, как на любой другой службе: скучные инструкции, секретные методики, техника безопасности, аккуратное обращение со специальным оборудованием, квартальная отчетность, ежегодная переподготовка, аттестация раз в три года, ну и так далее.

* * *

     Они встретились прошлым летом. Она по-прежнему была волнующе красива, но за прошедшие десятилетия вся его робость куда-то исчезла. С грустной усмешкой он рассказывал о своей бесплотной любви, о дикой тайге, о золотых самородках и чудовищных волнах океана. В общем, говорил Ника все то, о чем ему можно было рассказывать. Женщина внимательно его слушала. Её голубые глаза в неожиданных сумерках стали сначала темно-синими, а потом почти черными. Они гуляли по городу. Им казалось, что не было между ними этих лет, и они давно вместе. Ника осторожно подумал об этом, а она произнесла его мысли вслух и замолчала. И после долгих минут сказала: «Что же ты наделал…»
     Они долго, до боли в губах, прощались в подъезде дома, где по-прежнему жили её старенькие родители. Она просила его остаться: «Мы же скоро станем совсем старыми, и нам уже ничего не будет нужно, дурачок. Вот это всё, нет, ты не убирай руки, ты потрогай, слышишь, как бьется? Это все обвиснет и станет дряблым. И вот здесь, потрогай, чувствуешь? Пока это все крепко и упруго, а что будет через пять лет? А через десять? Коленька, пойдем ко мне, родители давно спят, нам совсем мало осталось быть мужчиной и женщиной. Я же чувствую, что ты тоже…»
     Да, она была зрелой и опытной женщиной и уже могла позволить себе роскошь давать волю чувствам. А у Ники в «таких» делах опыта не было, зато имелись инструкции, и они действовали сильнее того, что безрассудно рвалось наружу. А еще его тревожил… запах ее духов. Однажды, в те кровавые времена, когда Контора не заботилась о чистоте и опрятности своей работы и допускала прямой контакт специалиста с объектом, ему пришлось выполнить одно малоприятное задание. В машине его коллеги Петрова, менее ценного для Конторы, чем Ника, после контрольного выстрела, он почувствовал запах женских духов, смешавшийся с приторным ароматом крови. И теперь Ника внезапно понял, что насквозь пропитан именно тем, навсегда въевшимся в память запахом любви и смерти. И ему стало страшно до липкого и противного пота.
     Да, самым главным препятствием для Ники был все-таки обыкновенный страх, имеющий, впрочем, очень веские и убедительные основания. Сотрудникам Конторы, нарушившим некоторые правила, конечно же, только из уважения к их прежним заслугам, давалось нормативное время на приведение в порядок всех личных дел и добровольный (хоть внешне и очень естественный) уход из жизни. Но иногда некоторым из них приходилось бережно, но все-таки помогать уйти вовремя, без срыва утвержденного графика и лишних эксцессов. Однажды Ника в таком деле уже участвовал.
     Ника в последний раз поцеловал женщину и побежал по темной лестнице вниз, стараясь не слышать нежного голоса из недоступной для него жизни. Он шел по утреннему городу и пытался чувствовать себя по-прежнему свободным. Получалось плохо, и он хотел поскорее попасть под горячий душ, чтобы раз и навсегда смыть с себя всё, что было связано с прошлой и совсем нереальной жизнью обычных людей.
     Может, он и оскорбил женщину своим бегством, может быть, даже унизил её достоинство необъяснимым отказом от предлагаемого жаркого тела? Все может быть. Ника чувствовал, что он чист перед Конторой. Он справился с собой и уже ничего не желал замечать вокруг, кроме прелестного мягкого утра. Конечно же, он автоматически отметил пьяного мужика, который еще с вечера храпел под кустом отцветшей сирени у того самого подъезда, из которого они вышли в 22:37, куда вернулись в 02:48, и откуда он заставил себя бежать в 04:13.
     Но Ника не видел, как «алкаш» чуть приоткрыл глаза и проводил его очень внимательным и трезвым взглядом. Потом он почесал седую щетину на подбородке, достал из кармана грязного пиджака аккуратный мобильный телефон и тихим голосом доложил «куда следует всё, что положено»: адрес, время прибытия, убытия и так далее. Контора по-своему заботилась о моральной чистоте своих рядов.
     Контора во все времена работала бесперебойно, как хорошо отлаженная машина. Уже через три часа в тихий кабинет по старинной пневматической почте поступило некое распоряжение, упакованное в пластмассовую гильзу. Старенький бухгалтер Моисей Матвеевич поправил черные сатиновые нарукавники, тщательно протер очки огромным носовым платком, шумно высморкался, нацепил очки и внимательно изучил документ. Потом он достал замусоленную папку исходящих документов, нашел нужные бумаги и аккуратно, с помощью карандаша и деревянной линейки, вычеркнул Иванова Н.И. из предварительной ведомости планируемых премиальных по итогам года текущего в связи… с внеплановой смертью означенного сотрудника в феврале-марте следующего календарного года.
     Бухгалтер прикурил потухшую «беломорину», сдул пепел со стола и грустно сказал: «М-да, вот такие дела… Сальдо-бульдо, дебит-кредит…» Старик, не торопясь, выкурил еще одну папиросу, и в соответствии всё с тем же распоряжением и тремя листами приложений к нему, принялся за составление сметы необходимых расходов, раздраженно щелкая костяшками счет и удивляясь в очередной раз иезуитской фантазии начальника Отдела Зачистки. Закончив черновой вариант сметы, Моисей Матвеевич открыл форточку, чтобы в прокуренный кабинет поступило хоть немного свежего воздуха. «М-да, но? Хотя маловероятно…» — сказал сам себе опытный бухгалтер и с присущей ему осторожностью, на всякий случай, стер мягкой резинкой карандашную линию, перечеркнувшую тайную жизнь Николая Ивановича Иванова в её бухгалтерской части.

* * *

     Ника лежал неподвижно уже шестнадцать часов тридцать четыре минуты. Он терпеливо ждал привычной команды наблюдателя. Смеркалось. Перебирать свою жизнь почему-то не хотелось. Некоторые моменты лучше бы вообще стереть из памяти. Они мешают нормально работать. Наконец пуговка наушника шепнула прямо в ухо: «Ноль шестая, без сопровождения, дистанция двести, скорость шестьдесят три, работай». Видеокамера зафиксировала цель и выдала Нике крупный план водителя. В голове Ники в течение томительно долгой секунды гремела очередь из одного единственного слова: «Проверка?» И только в конце этой секунды щелкнул правильный ответ: «Для вас она — НИКТО».
     Машина приближалась к сектору обстрела. Иванов бережно прицелился и мягонько, почти нежно, нажал на спусковой крючок. Старую «шестерку» бросило на встречную полосу, несколько раз крутануло, она остановилась. Через секунду после выстрела наушник шепнул: «Отбой. Проверка готовности». Панелевозы синхронно сбросили скорость. Через пять секунд, с интервалом в десять, они аккуратно объехали место аварии и, прибавив газа, медленно поползли на затяжной подъем, отчаянно дымя выхлопными трубами и кряхтя уставшим железом.
     Дорога опустела, а в морозном воздухе над местом аварии некоторое время витал легкий запах странных духов, перебивающий чадный смрад сгоревшего дизельного топлива. Но Ника Иванов ничего этого уже не слышал и не видел, и не чувствовал. Химические грелки еще долго согревали его живое тело.

* * *

     Обыкновенная больница. Объект лежит передо мной, под капельницей. Обычный инфаркт. Ничего страшного. Он уже давно пришел в сознание, но дисциплинированно молчит, исполняя требования инструкции № 016/1. Я знаю почти всю историю жизни Ника Иванова из личного дела. Я изучила все отчеты о его работе. Он — ценная машина. Ни одной ошибки, он всегда аккуратен и точен. Во мне он видит обычную, скажем прямо, очень немолодую медицинскую сестру. Он слабо улыбается, прежде чем закрыть глаза. Я тоже улыбаюсь.
     У меня есть несколько часов для принятия решения. Он должен молчать. Инструкция гласит: «Сотрудник, попавший в медицинское учреждение в бессознательном состоянии, придя в себя не должен задавать вопросов персоналу и отвечать на вопросы представителей правоохранительных органов. В течение 48 часов он собирает информацию для определения своего состояния и приводит в действие подкожный радиомаяк. Нарушение данной инструкции является основанием для ликвидации сотрудника в соответствии с п. 2 ст.13 Правил ликвидации».
     Я — незнакомый ему человек. Если я услышу хоть одно слово, то буду вынуждена помочь ему уйти безболезненно и быстро. Инструкции нельзя нарушать, и он это знает. Как говорит наш главбух: «Вот такие дела…» Господи, как трудно принимать рациональные решения.
     Вдруг я слышу его голос: «Она жива?»
     Ну, вот и всё. «Жива, милый, жива. Спи спокойно…»
 

На первую страницу Верх

Copyright © 2008   ЭРФОЛЬГ-АСТ
 e-mailinfo@erfolg.ru