Читальный зал
На первую страницуВниз


Наш Конкурс

Виктор Булычёв  родился в 1948 году в г. Калинине (Тверь). В 1971 г. окончил Рязанское Высшее воздушно-десантное командное училище и служил в Черниговской дивизии ВДВ – командир взвода разведки. С 1981 – боевые действия в Афганистане, командир десантно-штурмового батальона. Демобилизован в 1983 году по ранению. Работал в Кустанайской геофизической экспедиции, заочно окончил геолого-разведочный техникум и затем работал геологом в Читинской и Амурской областях.
     Пробовать перо начал в 2010 году. Это его первая публикация.

 

ВИКТОР  БУЛЫЧЁВ


Задержавшийся дембель
Хроники осени 68-го года

     Рота построилась перед казармой в тени деревьев. Лучи солнца, пробиваясь сквозь листву старых лип, играли в пятнашки на выгоревших за лето гимнастёрках и пилотках солдат, а ротный заканчивал свои цэу. Я слушал его вполуха и думал, что сейчас возьмём мяч и пойдём на волейбольную площадку. Не получилось…
     На здании штаба батальона завыла сирена. Что тревога была не учебная, мы поняли через секунду — проходивший мимо казармы заместитель командира части по строевой, придерживая одной рукой фуражку, а другой держась то ли за сердце, то ли за колышущийся живот, трусцой побежал к штабу…
     Шел 68-й год, вызвавший много вопросов, недоразумений, посеявший много обид в солдатской среде. Осенью 67-го вышел Указ Президиума Верховного Совета о двухгодичной службе в сухопутных войсках и о трёх годах службы на флоте. И уже в мае 68-го три четверти нашего призыва, прослужив два с половиной года, похлопывая по плечу остающихся дослуживать третий год, собирали чемоданы и уезжали домой, не веря своей удаче. Мало того, уезжали прослужившие всего полтора года — немногие, но уезжали. Как кадровики решали вопрос с увольнением в запас, было непонятно.
     Всё это миновало, и наступил тёплый и ласковый август, обещая близкий, и теперь уже неизбежный дембель. Первогодки смотрели на нас снизу вверх, как на чудом сохранившийся реликт. А мы ходили по территории части, демонстрируя красные подворотнички — и так выражая несогласие со своей судьбой. Застёгивали воротник только по требованию офицеров…
     Через несколько минут от казармы уходили команды для действий во время тревоги. Я уже два года числился в группе регулировщиков движения автотранспорта, и сейчас вёл свою группу к месту сбора.
     Расселись под липами рядом с дорогой в автопарк. Минут через десять, немного запыхавшись, подошёл наш командир, старшина Баценков:
     — Все на месте?
     — Все…
     Он тоже опустился на траву и закурил. А солдаты строили предположения по поводу неожиданной тревоги.
     — А тревога настоящая...
     — Наверное, во Вьетнаме непорядок…
     — Может быть, и во Вьетнаме… Завтра скажут…
     Мы со старшиной предположений не высказывали. Бесполезное занятие. В ожидании приказа сидели уже часа два.
     — Пойду в штаб, может, что и узнаю…
     Старшина одёрнул гимнастёрку и прямиком через молодой сад направился к штабу. Вернулся довольно быстро.
     — Воронин, в столовую — ужинать, и возвращаемся. Ночь будем здесь коротать.

     Начинало смеркаться.
     — Доставайте плащ-палатки и спать. Завтра отдыхать времени не будет.
     — Воронин, я тоже прилягу…
     — Давай, старшина, мне не уснуть.
     Накинув плащ-палатку, я долго шагал между липами, стараясь не наступить на спящих солдат, съёжившихся, прижавшихся друг к другу. Потом присел, прислонившись к дереву, и задремал. Разбудил старшина:
     — Вставай — светает…
     Подняли свою команду. Солдаты, поёживаясь спросонья, пили запасённую с вечера заварку. Всё было спокойно еще с полчаса, потом из ворот автопарка с небольшим интервалом двинулись машины. Рядом с нами остановился «ГАЗ-66» с брезентовым верхом, подошёл посыльный и протянул пакет.
     — Товарищ старшина, развозите регулировщиков по точкам. Маршрут движения техники в пакете.
     Баценков вскрыл пакет, минут пять читал.
     — Все точки прежние. Грузимся.
     Моим напарником был Парамошкин, солдат первого года службы. Его призвали после окончания пединститута на один год, и он заканчивал службу вместе со мной. Парень воспитанный — за год службы я не слышал от него ни одного бранного слова и даже сомневался, знал ли он их вообще. Служить таким нелегко по многим причинам, но Парамошкин держался молодцом.
     Старшина высадил нас на пересечении шоссе и грунтовой дороги, буквально в чистом поле, а день обещал быть жарким.
     — Заеду — навещу, — крикнул он, выглядывая из кабины.
     — Про завтрак и воду не забудьте. Без воды засохнем.
     Ничего не ответив, старшина махнул рукой, и «газончик» укатил.
     — Снимай «сидор», — приказал я Парамошкину. — Всё лишнее — в вещмешок: магазины из подсумка, фильтр от противогаза, флягу с чаем. Нечего на себе таскать, за день и без того намучаемся. Садись, закуривай. Машины еще не скоро пойдут.
     По пустынному шоссе изредка проносились легковушки — «Волги», «Москвичи», «Запорожцы», старые «Победы». «Москвич-412» — моя мечта, правда, пока несбыточная. Пока курили, Парамошкин пару раз ронял голову на грудь.
     — Спишь, Парамошкин?
     — Товарищ сержант, вы же знаете… Вчера на стрельбище ходили. Подъём в два ноль-ноль. Пришли — тревога. Ночью под плащ-палаткой никак не мог уснуть. Считай, две ночи не спал.
     — Выпей заварки — проснёшься…
     Мой напарник встал и начал ходить вдоль дороги — пять шагов вперёд, пять назад. Я достал пачку сигарет, но закурить не успел. Из-за далёкого поворота показалась голова колонны и быстро приближалась. Спецмашины мы благополучно пропустили, а за ними с интервалом метров двести выруливала чёрная командирская «Волга». Мобильная часть выдвигалась к месту развёртывания.
     — Парамошкин, держись, командир едет. Не забудь поприветствовать… А если остановится… Но это едва ли. Не остановится он сейчас. Парамошкин, не забудь поприветствовать командира. Слышишь, Парамошкин?
     — Слышу, товарищ сержант.
     «Волга» притормозила перед поворотом. Полковник Терентьев поднёс руку к козырьку фуражки, взглянув на вытянувшегося Парамошкина. Тот гляделся как на картинке в Уставе — пальцы у виска, точно у края пилотки, нос кверху, корпус чуть вперёд.
     — Вольно, Парамошкин, одеревенеешь. Командир проехал.
     Он не сразу расслабился, потом немного смущённо улыбнулся:
     — Как я вытянулся, даже в позвоночнике хрустнуло.
     — Теперь ждать некого, кроме старшины и полевой кухни. Приедет полевая кухня, и толстые повара привезут нам завтрак. Как ты думаешь, Парамошкин, почему у нас на кухне все повара — толстые?
     Я чувствовал, что он засыпает, и разговорами пытался как-то взбодрить его.
     — Товарищ сержант, и на гражданке толстых хватает…
     — Да я не об этом… Приходят на кухню нормальные ребята, а через год-полтора не узнать. Багатурия знаешь каким был? Голенища сапог болтались — три магазина от АКМ спрятать можно. А сейчас ремня не хватает, чтобы живот затянуть.
     Становилось всё жарче. Напарник клевал носом, вздрагивал, и опять упирался подбородком в грудь.
     — Встань, походи…
     А можно и на ходу заснуть. Мне это было знакомо. На первом году службы, после ночного дежурства, засыпал под размеренный шаг в строю. Ткнёшься в спину впереди идущего и просыпаешься.
     Я поднялся и шагал рядом с Парамошкиным, разговаривая с ним, лишь бы тот не молчал. Потом на пару минут отошёл в кустики, а когда вернулся, напарник лежал на обочине. Перевернул его, похлопал по щекам. Бесполезно. Парамошкин отключился. Подложив ему под голову «сидор», решил голосовать, остановить машину, которая довезёт его до части, а там разберутся.
     Вышел к дороге, проголосовал флажком проходящей легковушке, второй, третьей. Все, не сбавляя скорости, проносились мимо. Показался автобус, часто проезжающий мимо нашей части. Кажется, он возил ремонтную службу газовиков. Им я не делал отмашки флажком. Когда до автобуса оставалось метров пятьдесят-семьдесят, я вышел на асфальт, демонстративно, чтобы было видно шофёру, передёрнул затвор автомата и направил его на колёса машины. Один я знал, что магазин был пустым. Но сработало — автобус завизжал тормозами, оставляя на асфальте чёрные полосы, и остановился. Водитель выскочил на обочину.
     — Вы что, с ума все посходили, нигде не проедешь…
     Я не дал ему договорить.
     — Сержант Воронин, военная автоинспекция… — нахально врал я, но шофёр поверил. Красная повязка на рукаве, красные флажки в руке придавали правдоподобность моим словам.
     — Вы знаете, что в связи с чрезвычайными обстоятельствами я вправе использовать ваш автобус для нужд армии…
     Водитель неопределённо хмыкнул. Я для большей убедительности расстёгивал нагрудный карман гимнастёрки. Сидящие в салоне притихли…
     — Поедете мимо части?
     — Так ты же машину забираешь.
     — Могу забрать. Так поедете мимо части?
     — Поедем….
     — Тогда погрузим в салон солдата. Несчастный случай. Довезёте до КПП и сдадите дежурному. Там знают что делать.
     На сигаретной пачке написал короткую записку и положил в карман Парамошкину. Его документы оставил у себя. Вчетвером занесли напарника в автобус и уложили на сиденье.
     — Пьяный, наверное… — поделился со своими один из рабочих. Я разозлился.
     — Ты ему наливал? Нет… Тогда помалкивай… Дома будешь это обсуждать…
     Отправив Парамошкина, присел на траву, достал флягу, сделал несколько глотков. А кухня так и не появлялась. Вместо неё показался «66»-ой и затормозил совсем рядом. Наш командир вылез из кабины. Следом шофёр нёс завтрак. Старшина повертел головой.
     — Напарника твоего не вижу…
     — Сознание потерял напарник. Я его на попутке в часть отправил.
     Баценков молчал, видно, решая, правильно ли я поступил.
     — Старшина, ты сам-то завтракал? Садись, а то одному кусок в горло не лезет…
     — Подожди с завтраком. Рота с дежурства пришла… Новостей — выше крыши… Наши ночью вошли в Чехословакию. С союзниками по Варшавскому договору. Мировые информационные агентства без отдыха работают. АП, ЮПИ с ума сходят. Знаешь, как они любят броские заголовки. Вот и сейчас: «Русские танки на древних мостовых Праги», «Повсеместные зверства русских солдат», «Русский танк раздавил коляску с младенцем», «Русские взрывают Карлов мост», ну и всякую ерунду… Чехословацкая армия сидит в казармах. А люди уже выходят на улицы. Волнуются, протестуют… Заваривается каша. У нас в телетайпном зале не успевают рулоны бумаги менять… И во всём виноваты только русские. А про немцев, поляков, венгров — ни слова. И ТАСС молчит.
     Старшина волновался, перескакивал с одной новости на другую, путался… Его сын чуть больше года, как закончил танковое училище и служил командиром взвода в ГСВГ. И, возможно, сейчас вёл свой танк по дорогам Чехословакии.
     — Какого чёрта мы туда полезли. Я представляю, что сейчас чехи чувствуют…
     — Я, наверное, тоже представляю…
     — Да не представляешь ты, Воронин… Чтобы представить, нужно на их месте быть…
     — Ну успокойся, успокойся, Петрович. Давай всё-таки позавтракаем.
     С трудом, но уговорил старшину позавтракать.
     — А НАТО как реагирует?
     — Ребята рассказывают, там всё спокойно. Слишком неожиданно для них. Политики еще решения не приняли, не успели со всех сторон новость обсосать… А микрофонщики рассказывают, что Бундесвер уже на границе с Чехословакией стоял. А мы опередили… Где она, правда?
     — Значит, тревога неизвестно сколько продлится?
     — Воронин, я сейчас поеду к месту развёртывания. Может быть, что и узнаю.
     Баценков уехал и не появлялся, а часа через четыре, с командирской «Волгой» впереди, показалась колонна спецмашин. Видно, что-то изменилось там, наверху, и тревоге трубили отбой. Когда техника прошла, рядом остановился наш «газон». Я побросал хозяйство Парамошкина в кузов и забрался сам.
     
     Ночью рота заступала на боевое дежурство. Это означало ранний ужин и отбой в двадцать ноль-ноль. Сдав оружие и вещи Парамошкина старшине роты, пошёл в санчасть. Начальника санчасти не было, и фельдшер без проблем пропустил меня в лазарет.
     Летом болеть никому не хотелось. Две небольшие палаты пустовали, и только в третьей скучал мой напарник. На тумбочке стоял чайник с какао, на тарелке белый хлеб и подтаявший кусочек сливочного масла.
     — Как дела? Санаторный режим?
     — А, это вы, товарищ сержант. Нормально. Уже отошёл. А как это случилось, я и не помню… А подполковник что говорит?
     — Подполковник говорит, жить будешь. Худшее позади. Диета и прогулки на свежем воздухе. Желательно с девушками. И глубже дыши, носом.
     — Шутите, товарищ сержант…
     — Вполне серьёзно… Ты извини, что я ненадолго. Мы сегодня в ночь заступаем. А ты поправляйся.
     — Спасибо, что зашли…

     Перед дежурством приснился странный сон: я стою среди бескрайней снежной равнины с редкими островками карликовых деревьев. Над самым горизонтом висит пунцовое солнце, заставляя и снег, и небо вокруг себя светиться розовым светом. И вертолёт с неработающим двигателем и медленно вращающимися винтами приближается к земле… Что дальше? Я проснулся. Странный и интересный сон. Я никогда не был в тундре, но мечтаю работать на Севере.
     Мне и раньше снились необычные сны. Снились места, люди, которых до этого не видел, но впоследствии приходилось бывать в этих местах и встречаться с этими людьми. Ничего необычного в этих снах я не видел и никому о них не рассказывал.

     Ночное дежурство проходило в штатном режиме. Сегодня сидел на родном посту, на котором начиналась моя служба, подменяя ушедшего дневальным Ваську Шуляка. Активности в работе натовских радиосетей не наблюдалось, не чувствовалось никакой реакции на наше вступление в Чехословакию. Командир отделения Витя Фукс следил, куда направляется транспортная авиация Соединённых Штатов. Стратегическая авиация США не поднималась в воздух, за исключением несущих постоянное дежурство самолётов, шестой американский флот оставался у берегов Италии, межконтинентальные баллистические ракеты не приводились в состояние повышенной боеготовности. Наверное, всё ограничится политическими демаршами.
     В ночное дежурство, когда оперативный дежурный уходил отдыхать, мы варили кофе. Кофе помогал перебороть сон в самое неблагоприятное время — в четыре, в пять утра, особенно, весной — в марте, апреле. Баранов — Хазет, прозванный так по названию радиосети, которую он контролировал, с трёхлитровой банкой пошёл за водой. Кофе, сахар, печенье были спрятаны у него на посту — с обыском не найдёшь.
     Сегодня после ужина роту построили в казарме. Замполит — старший лейтенант Брусникин — зачитал заявление. Чувствовалось, что ему неприятно было повторять избитые слова об интернациональной солидарности, о помощи братскому народу. Все понимали, что войска ввели, чтобы Чехословакия не выпала из сферы влияния Советского Союза. Сильных эмоций это событие не вызвало, эмоции — это недостаточность информации, а мы, помимо официальной, имели возможность пользоваться информацией со всего мира, хотя отделить правду от лжи было трудно.

     — Послезавтра Лёва Журкин из отпуска приезжает. Не забыл? — спросил Фукс.
     — Подожди, Витя…
     По моей сети давали предупреждение о готовящейся радиограмме: «All stations stand by for traffic…»
     — Натовцы, приготовились, — крикнул я и включил магнитофон. После прохождения по сети Верховного главнокомандующего объединёнными силами НАТО (она же являлась сетью Главнокомандующего вооружёнными силами США в Европе) радиограмма дублировалась по всем натовским радиосетям. Этой фразой я предупреждал контролирующих эти сети о скорой радиограмме. После минуты тишины в эфире, почти без помех, пошёл закодированный текст.
     — Что там? — поинтересовались с других постов.
     — White hotel — рядовая.
     — А команда?
     — Black Jack.
     В аппаратную вошёл Баранчик с банкой воды.
     — Хазет, радиограмма проходит…
     — У меня магнитофон включен…
     Записал тип радиограммы и время прохождения в книге у оперативного дежурного. Это была рядовая радиограмма для проверки готовности натовских штабов, КП и средств связи к нанесению ядерного удара. Для непосвящённых звучало устрашающе, но такие радиограммы проходили не один раз в сутки. Год назад за шесть часов дежурства прошло шесть таких радиограмм. Что это было вызвано необходимостью — маловероятно. Просто пытались давить на нервы. Почему не происходило такого сейчас? Может быть, не хотели еще больше накалять атмосферу в военном противостоянии… После отчётов о принятой радиограмме, в радиосетях всё успокоилось, и мы фиксировали короткие проверки связи.
     — Я говорю, Лёва приезжает из отпуска — напомнил Фукс.
     — Удачно приезжает — под выходной. Рота в наряд не заступает. Отдыхаем.
     — Откуда известно?
     — От взводного….
     Хотя до увольнения в запас оставалось два с небольшим месяца, Лёва поехал в отпуск. За последний год он несколько раз готовился к отъезду, но попадался на каких-то нарушениях, и отпуск в очередной раз откладывался. Он часто ходил в самоволку, а значит, и попадался. Ему везло — отделывался нарядами, и на губу попал лишь однажды, да и то на свою, а не гарнизонную, в Кузнечиках. А своя губа и гарнизонная — это, как говорят в Одессе, две большие разницы.
     В самоволку ходили в совхоз, недалеко от нашей части — кто к девчонкам, кто за самогоном. А Лёва ходил за тем и за другим к Оксане, молоденькой вдовушке. Не знаю, принимала ли она ещё кого, но Лёву привечала, и это продолжалось у них больше года. Его это устраивало, а какие виды на Лёву имела Оксана — неизвестно.
     Баранкин начал разносить кофе с печеньем. Обжигая губы, пил маленькими глотками — я любил горячий и очень сладкий.
     — Посуду мыть как следует. Вторая рота обижалась, что грязную оставляем.
     В семь утра из своей комнатушки появился оперативный дежурный и открыл книгу приёма и сдачи дежурств.
     — Воронин, ничего серьёзного не было?
     — Кроме «White Hotel», ничего — иначе бы разбудили.
     Смена заканчивалась. За окнами — новый и опять жаркий день. Через открытые окна было слышно, как к ЦРП подходила вторая рота — наши сменщики.

     А перед выходным, после дежурства, нас встречал в казарме Журкин. Без кителя, в белой майке, отглаженных брюках и начищенных сапогах. Чистенький, подстриженный, брюки держались на подтяжках.
     — Генерал… Только без лампасов. И одеколоном генеральским благоухает… Здравствуй, Лёва.
     — Привет, ребята. Как домой приехал. Сердце успокоилось.
     — А было как, Лёва?
     — После расскажу…
     — Переодевайся, а мы на обед…

     Лёва, усевшись на койку, рассказывал:
     — Половина отпуска прошла — лучше не придумаешь. Встречи, поцелуи… А как отпуск под горку покатился, тревога непонятная за сердце берёт. С утра ещё терпимо, а днём начинается. И понять не могу, отчего. От безделья, что ли… Или от одиночества, — подумав, сказал Лёва.
     — Наш Лёва был одинок в отпуске…
     — Ты лучше слушай. В шесть вечера недалеко от дома «гадюшник» открывается. В начале седьмого я уже там. Сто граммов и кружка пива. Вроде отпускает. Через час повторишь, и весь вечер спокоен. А на другой день — то же самое.
     — И у меня в отпуске было похожее…
     — Матюша, у тебя так было?
     — Не было у меня ничего. Толстокожий я…
     — Здесь трудно возразить.
     — Олег, а у тебя как?
     — Мне жена скучать не давала.
     — Как же мы про Людочку забыли. Ай-я-яй.
     — Давайте про Лёву. Он у нас сегодня главный. Лёва, ты со старшиной рассчитался?
     — Всё, порядок…
     — А-а-а?
     — Ребята, я ничего не забываю.
     — Только после отбоя. Это приказ.
     — Ну, это само собой…

     — Рота, на ужин. Выходи строиться.
     За ужином без аппетита ковыряли «шрапнель», выпили чаю.
     — Ребята, не мешало бы хлеба взять.
     — Я бумагу взял — заворачивайте.
     — А дежурным по роте кто сегодня?
     — Ваня Мельцаев.
     — Ну тогда всё нормально. Может, и его пригласим на сто граммов.
     — Ты что, Лёва, сдурел? Он на службе. Вот Хомутова придётся пригласить, а не то завтра же всё будет известно ротному. А это вызовы в канцелярию, воспитательные беседы. Не хочу.
     — Ну и пригласим.
     О болезни Хомутова «закладывать» всех нарушителей, которых он не мог наказать своей властью, знала вся рота. В число таких нарушителей входил и свой брат-сержант, незамеченным вернувшийся из самоволки, и командир взвода — молодой лейтенант, пришедший на службу с запахом, после вчерашней пирушки холостой.
     Я считал это состоянием души, сродни добровольному предательству. Как у Ремарка в «Чёрном обелиске»:
     — Мне необходима хоть капля предательства… Предательство даёт мне душевное равновесие…
     Предательство есть предательство, в какие бы одежды оно ни рядилось, и капитан Плесконос — наш прежний командир роты, выставлял за дверь Хомутова с его докладами. А в феврале у нас сменился ротный. Вот при новом командире появился заказ на предательство, и порок нашёл свою питательную среду. Такого вот Хомутова приглашали мы посидеть вместе пару часов. Никому от его присутствия веселее не станет, но мы связывали его на этот вечер круговой порукой.

     Вечернюю прогулку пришлось проводить мне. Замкомвзвода первого взвода в отсутствие старшины роты официально исполнял его обязанности. И когда рота, после команды «Запевай» начала нашу ротную: «Эх, махорочка, махорка, породнились мы с тобой», — у меня по спине пробежал холодок.
     Грохот солдатских сапог, простота и мужественность слов песни, вбиваемая в асфальт подкованным каблуком, рождали чувство сплочённости и силы. Трава пригибалась, листья осыпались с деревьев от звуков этой песни. Она превращала роту в единое целое, сжимала в кулак. И этого не понять людям, не бывавшим в такой момент в строю, не чувствовавшим слева и справа плечо товарища.
     Перед сном — перекур. Сотня огоньков мелькала в начинающейся августовской ночи, подёргиваясь пеплом и снова разгораясь. Рассыпая искры, выкуренные сигареты летели в железные бочки, вкопанные рядом с курилкой. Тихие разговоры, приглушённый смех…

     В десять тридцать собрались в канцелярии роты. Хомутов сидел вместе с нами.
     — Не больше ста граммов на один сапог. Сидим, самое большое, два часа. Чтобы завтра все как огурчики, понятно?
     Я подошёл к дневальному:
     — Малахов, не в службу а в дружбу, поглядывай на лестницу. Если проверяющий — бегом к нам.
     — Олег, ну где ты бродишь. Тебя ждём.
     — За что пьём? За Лёву? за дембель?
     — Пусть Витя скажет, он самый красноречивый.
     — Баранчик тоже Цицерон, только местного розлива…
     Витя Фукс встал.
     — Не буду я много говорить. За дембель, который уже никто не задержит, и чтобы дослужить без приключений.
     — Ни прибавить, ни отнять…
     Закусывая бутербродами с ветчиной Хазет пошутил:
     — Ну вот, один сапог обули…
     — Там и на третий хватит, — сообщил Лёва.
     Я пересел к Фуксу.
     — Ты мне про Лёвкин приезд напоминал из-за возможности вместе посидеть, поговорить…
     — Конечно, Олег. Больше повода не будет. Проводы с застольем нам не устроят. Простимся в Москве и разъедемся… И сейчас сказал не то, что хотел сказать. Хомутов не к месту здесь…
     Я был согласен с Виктором.
     — Когда второй сапог обувать будем? — спросил Баранкин.
     — Наливай… Интересно, застанем «Fallex» или раньше дембельнёмся?
     — Я бы не хотел ещё раз работать на этих учениях. Особенно, если в дополнение попадёшь.
     «Fallex» — крупные натовские командно-штабные учения. Проводились раз в два года по чётным годам.
     — Последний «Fallex» когда начинался? Может быть, и успеем уехать.
     — Учения с территории Чехословакии хорошо прослушиваются. Там совсем рядом...
     Почему-то после этих слов все замолчали.
     — И люди, и страны становятся заложниками в руках политиков, — сказал Фукс.
     — Ты прямо пацифист…
     — Не пацифист, но сейчас еще не ясно, выиграли мы или проиграли.
     И опять тишина…
     — Приятных воспоминаний «Fallex» у меня не оставил.
     — А у кого оставил? Я на посту не столько работал, сколько старался не заснуть. И ущипнёшь себя, и по аппаратной пройдёшься, и холодной водой умоешься, а сядешь на стул — тут же засыпаешь. Через шесть часов по шесть — приятного мало, зато дополнительные посты разворачивают…
     — А вот этого я не понимаю…
     — Ну, видишь… Есть спящие, дремлющие радиосети, которые «просыпаются» только на время больших учений. И материал по ним проходит более ценный. А в обычное время прогуливаются по этим частотам… Лабендзский на таком посту сидит.
     — Ну, это известно…
     — А если известно, давай посуду сполоснём, приберёмся и спать. Хотя завтра и выходной, до десяти нам поспать не дадут.
     — А я в отпуске раньше десяти и не вставал… — вспомнил Матюша.
     — Командир, ещё по пятьдесят граммов осталось. В раковину выливать? Зачем же я её, отраву, вёз, старался…
     — Уважим Лёву, командир?
     — Только быстро, не рассиживаться…
     — За дембель…
     — За скорый дембель…
     — За поступление в институт…
     — За сверхсрочную…
     — Баранкин, сейчас в окно выбросим…
     — Шучу, шучу…
     Когда курили на лестничной площадке, я подошёл к Журкину.
     — Не вздумай сегодня в совхоз… После долгой разлуки.
     — Ну, что ты, Олег. И в мыслях такого нет.

     Дневальный разбудил меня в пять тридцать. Без старшины утренний осмотр придётся проводить мне. Умылся, побрился, почистил зубы и выкурил сигарету. Все три года службы пытался отвыкнуть курить натощак, и ничего не получилось.
     Когда рота отдыхает, почему-то весь офицерский состав собирается в казарме, и даже в выходной найдётся солдату занятие. Пока я перелистывал в Ленинской комнате подшивку «Советского спорта» и думал, куда бы уйти, чтобы не мозолить глаза начальству, меня похлопал по плечу наш взводный, лейтенант Гуляев.
     — Чем занят, сержант?
     — Да вот, голы, очки, секунды…
     — Ну и как?
     — Пока ничья…
     — Послушай, Воронин. Позанимался бы ты с Шурухиным. Парень строевым шагом совсем ходить не может. Цирк какой-то…
     — А зачем вы такого из учебной роты брали? — пошутил я. — Оставили бы на второй год. Каждый день — строевой шаг…
     — Ладно, юморист… Нас тоже не спрашивают. Зачислили во взвод, и отвечай за его подготовку.
     — А Фукс, товарищ лейтенант? Он командир отделения, пусть и занимается с двоечником.
     — Фукс сейчас занят.
     — Товарищ лейтенант, а увольнительная до Москвы будет? Панораму Бородинской битвы ещё не видел.
     — Всё зависит от ваших успехов.
     — Ну, тогда иду, товарищ лейтенант.
     — Дневальный, Шурухина на выход.
     Через минуту подошёл Шурухин.
     — Товарищ сержант, рядовой Шурухин в ваше распоряжение прибыл.
     — Ну, если ты в моём распоряжении, пойдём строевой подготовкой заниматься.
     Я чувствовал, что особого желания заниматься строевой, да ещё в выходной, у него не было. На плац не пошли — плац прямо перед штабом, а остановились на дороге в автопарк. С одной стороны бетонный забор, с другой — яблоневый сад.
     — Давай, Шурухин, показывай, чему тебя в учебке научили. Выходи на асфальт, лицом ко мне. Сми-ирно! Нале-во! Шаго-ом марш!
     И Шурухин пошёл. С левой ноги, на нужную высоту поднимая ногу, тянул носок, только левая нога вперёд и левая рука к груди, левая нога печатает асфальт и левая рука делает отмашку… У меня и специально не получилось бы так…
     — Стой, вольно. Ко мне, Шурухин. Садись, покурим… Ты и на гражданке так ходил?
     — Шутите, товарищ сержант? На гражданке строевым не ходят.
     — Да, не ходят… А ну, пройдись нормальным шагом, как на гражданке…
     У него была семенящая походка опаздывающего человека — короткий шаг, руки почти не двигались. До полного совпадения не хватало время от времени брошенного взгляда на часы.
     — Ладно, садись.
     — На сегодня всё, товарищ сержант?
     — Какой ты быстрый. Сиди, кури… Выкурил? Пойдём на асфальт. Снимай ремень… Немного ослабь. Руки по швам. Правую поднять.
     Я затянул ему ремень, прихватив левую руку к туловищу.
     — Теперь слушай… Сми-ирно! Шаго-ом марш!
     И начал медленно считать.
     — Раз, два. Раз, два. Не думай о левой руке. Считай, что у тебя её нет. Всё внимание на левую ногу и правую руку. Пошла левая нога вверх и правая рука к груди. Левая нога печатает шаг, правая рука — отмашку. И не думай о левой руке. Считай, что у тебя её нет. Я буду медленно считать. Раз, два. Раз, два. Раз, два.
     Вначале Шурухин как-то сгибался, подпрыгивал — до того ему хотелось высвободить левую руку. А потом дело пошло…
     — Раз, два. Раз, два. Вот недельку-другую так походим, и другой рукой займёмся… Садись, кури… Неплохо мы придумали?
     — Неплохо, товарищ сержант…
     — Ну, на сегодня хватит. Всё-таки выходной.

     В казарме дверь в каптёрку была приоткрыта, и оттуда доносился голос Баранчика. Хазет в очередной раз устраивал бесплатный концерт.
     — Товарищ старшина, ну вы замените мне сапоги?
     — Тебе служить два месяца осталось — и в этих проходишь.
     — Товарищ старшина, вы же видите, как проносились на голенищах… Я в них, можно сказать, до Берлина дошёл…
     Баранкин зашевелил губами, будто на самом деле что-то подсчитывая.
     — Да, за год как раз до Берлина.
     — Ну, что ты мелешь, Баранов, что ты мелешь.
     — Как же я домой в таких поеду, мне же за ворота части стыдно в них выйти.
     — А домой ты поедешь в парадных сапогах.
     — Парадные у меня давно развалились. Я докладывал. Так замените сапоги, товарищ старшина?
     Старшина Твердохлеб сдался.
     — Баранов, зайдёшь через два дня. Поищем.
     — Есть, товарищ старшина.
     Из каптёрки появился улыбающийся Хазет, плотно прикрыл за собой дверь и победно поднял большой палец.
     Почему-то никто не любил солдатские парадные сапоги с дерматиновыми голенищами, а дембеля старались уехать домой в кирзовых, были бы приличные. Ремонтировали их в хозроте, у своего сапожника — ставили набойки на каблуки, драили до зеркального блеска и в последний раз выходили в них за ворота части.
     Из ротной канцелярии вышел недовольный Витя Фукс
     — Что у вас там? — я кивнул на дверь.
     Он только махнул рукой.
     — Сегодня ротный в семнадцать ноль-ноль собирается объяснять личному составу сложившуюся обстановку в Чехословакии.
     Я заступал дежурным по роте, и меня это не касалось, да и заранее было понятно, что скажет ротный. Перед нарядом прилёг на пару часов отдохнуть, и мне приснился уже знакомый сон…
     …Вокруг зимняя тундра. Красный шар солнца катится по самому горизонту, окрашивая небольшие возвышенности кровавым цветом и погружая низины в мрачную синеву, и «МИ-8» на режиме авторотации пытается совершить аварийную посадку. Странно, но я знаю, как называется выполняемый приём, и нетерпеливо жду, чем всё закончится. А расстояние до земли неумолимо сокращается. Просыпаюсь. Опять тот же сон, а вернее, продолжение. Что будет дальше? Почему он мне снится?

     На разводе заступающий дежурным по части капитан Якушев сделал замечание нашему наряду по форме одежды — не поглажены гимнастёрки. Хотя это было не так, возражать бесполезно.
     Перед ночным дежурством рота завтракала. Это был лёгкий завтрак — чай и хлеб с маслом. Приказал дневальному:
     — Роту будить в час, я в столовой.
     Перед дверью в обеденный зал темно — забыли включить свет. Под ногами заверещала Люська — кошка, великая охотница на крыс и мышей, которых она приносила к дверям солдатской чайной. Здесь её часто поили молоком, и это был своего рода натуральный обмен. Голубые пластиковые столы накрыты. Тишина, нарушаемая пением сверчков, не кончавшимся ни зимой, ни летом. На кухне сегодня дежурил Батя — старшина Баценков.
     — Здравия желаю, Петрович…
     — Здравствуй, Воронин…
     — Как жизнь, Петрович, какие новости?
     — Какие уж тут новости…
     — А сын пишет?
     — Пишет помаленьку…
     — Где они сейчас?
     — Недалеко от Праги стоят… Хорошего мало. Нас в сорок пятом цветами встречали… Было же так… — вспоминая прошлое, старшина замолчал. — Было, было… А их — камнями…
     Проводив роту на дежурство, опять заглянул к старшине.
     — Петрович, не угостишь чаем?
     — А чего не спишь?
     — Да я уже часа четыре придавил. Больше не уснуть.
     Прихлёбывая крепкий чай, вернулся к прерванному разговору.
     — Значит, никакой любви с чехами…
     — Откуда она возьмётся, эта любовь… Да и сам «голоса» на дежурстве слушаешь, знаешь, как там дела…
     — Полностью верить им тоже нельзя. Чего только не услышишь… А у тебя информация из первых рук.
     — Ну, у них тоже цензура. Читаешь между строк… Вот мы с тобой простые мужики, а думаем, наверное, более здраво, чем… — Петрович, подняв руку, пошевелил пальцами…
     — Выходит, так, Петрович. Я тоже не думал, что всё это закончится вводом войск. А теперь оттуда просто так не уйдут. Небольшой контингент, но оставят…
     — Ты так думаешь?
     — Газеты читаю, Петрович. «Голоса», как ты говоришь, слушаю… Ладно, передавай своему Женьке привет от связистов… Пойду я в роту, а то дежурный по части заявится, а меня нет.
     В роте всё было спокойно. Вышел в тёплую ночь, присел на скамейку, закурил. А ведь уже первое сентября. Не поймёшь, быстро или медленно течёт время. Наверное, всегда, как захочет. А точнее, всегда вопреки нашему желанию…
     В штабе батальона бухнула дверь. Шаги вышедшего удалялись от казармы. Можно спокойно курить… Лёгкий ночной ветерок прошелестел листьями и затих. Ночь кончается. На востоке чуть зазеленел край неба. Такой оттенок не всякий художник «схватит». Где-то я видел очень похожий… Видел, видел… Есть. У Николая Рериха в гималайском цикле. В «Огоньке» печатались репродукции — вот я и запомнил…
     Брата с началом учебного года забыл поздравить, и маму тоже. И у неё новый учебный год начинается. Преподаёт русский язык иностранным слушателям военной академии.
     А Сашка в десятый класс пошёл. Через год будет поступать на филологический. Мама всё-таки привела его в свой храм. Ну, пусть пока только на порог. И никаких сомнений и колебаний…
     А у меня не было безусловного «приоритета». Где-то читал: если не можешь сделать выбор, о котором никогда не будешь жалеть, или разрываешься между равными влечениями, желаниями — ищи, пробуй себя в искусстве… Но это не каждому дано. Меня вот судьба не обделила, и мама до сих пор хранит мои акварели, видя в них зачатки несостоявшегося таланта, и до сих пор пытается убедить меня в этом. А две попытки до армии поступить в Москве во Второй медицинский сейчас мне кажутся ошибкой. Это было желание прыгнуть выше Людмилы, и всего лишь. Но и преподавать всю жизнь русский язык, как это делает мама, тоже не для меня…
     Из-за угла казармы показался Якушев. Я бросил сигарету в урну и поднялся в роту. Зашёл в Ленинскую комнату, уселся за подшивку «Советского спорта». Мировой рекорд… Европейский… Новые имена в фигурном катании — Ирина Роднина и Алексей Уланов… Вот интересное сообщение. Авторалли по Австралии. Наши «Москвичи» идут первыми в своём классе машин. Значит, не зря я мечтаю о «четыреста двенадцатом».
     Время пять тридцать.
     — Корзин, буди сменщика и начинайте уборку.

     Мы идём на дежурство, а вечернее солнце катится по неровной гребёнке елей, обгоняет нас и скрывается за горизонтом. И сразу же сумасшедшим светом вспыхивает восток. Выше перистой синевы засветились ярко-розовым высокие кучевые облака, оплетённые паутиной проводов антенного поля. Загорались и быстро гасли волшебные сентябрьские сумерки. Рота подходила к Центру радиоперехвата.
     В аппаратной подошёл к своему бывшему посту.
     — Вася, погуляй полчасика, я посижу.
     Накинул на шею дугу телефонов и просто слушал живущий своей жизнью эфир. Хрипело, свистело, шуршало, скрипело… Что-то неспокойно я себя чувствовал весь сегодняшний день. С поста впереди обернулся Баранкин:
     — Хочешь музыку послушать? Концерт Джо Дассена, прямо из Парижа.
     — Не хочу, Сашка…
     — Зря, много новых песен…
     Пошли проверки связи. Василий сел на своё место, а я перебрался к Фуксу.
     — Что ты как неприкаянный, с места на место прыгаешь? Оставайся у меня.
     — Ты тоже музыку слушаешь?
     — Я на вражеские «голоса» настроился.
     — Ну и что сегодня говорят?
     — Те же ужасы про нас рассказывают: людей давим танками, расстреливаем, как фашисты в войну расстреливали, целыми деревнями…
     — И ты веришь?
     — Слушай, Олег, ты сам мог бы сделать то, о чём они говорят? — стрелять в женщин, детей, давить танками, сжигать в домах?
     — Под приказом не стал бы….
     — Ну, а меня зачем спрашиваешь?

     Прошла ёще одна непонятная и тревожная неделя… Едва расселись по боевым постам:
     — Воронин, к телефону…
     Звонил старшина роты.
     — Воронин, твоя супруга приехала. Увольнительной для тебя не просит, ожидает на КПП. Можешь подойти?
     — Подойду, товарищ старшина.
     Зашёл в комнату оперативного дежурного….
     — Если в роте знают, можешь идти.
     Предупредил Фукса:
     — Людмила неожиданно приехала. Может, что случилось. Не знаю… Я пошёл, Виктор. Ты — за старшего. Постараюсь вернуться побыстрей.

     Вышел из здания ЦРП и направился к части.
     Ну что могло случиться? Если что серьёзное с близкими — дали бы телеграмму. Может, проездом в Москве, и решила ко мне заехать. Не писала, что куда-то собирается.
     Уже видны большие металлические ворота, выкрашенные серебрянкой. Ещё сотня быстрых, нетерпеливых шагов и я у дверей КПП.
     — Дежурный, меня ожидают в комнате для посетителей.
     В небольшой комнате два маленьких кресла, два стула, низенький столик с графином воды и пустой пепельницей, пара репродукций на стене. На кресле, глядя в окно, сидела Людмила.
     — Здравствуй, милая. Что случилось?
     Она быстро обернулась, но вставать не спешила. Потом, что-то решив, поднялась и пошла навстречу.
     — Здравствуй, Олег.
     Мы поцеловались, но её поцелуй был холодным и равнодушным. Я удивлённо взглянул на неё и опять привлёк к себе, но Людмила аккуратно высвободилась и вернулась в кресло.
     — Садись, — предложила она.
     Передвинул кресло и поставил между нами столик. Людмила извлекла из сумочки пачку «БТ» и взяла сигарету. Я поднёс спичку и закурил сам.
     — И давно ты куришь? — поинтересовался я.
     — Наверное, год…
     Я вспомнил её приезд летом прошлого года… Капитан Плесконос без всякой волокиты оформил мне отпуск. Мы с Людмилой накупили фруктов, конфет, печенья, шампанского, сняли номер в гостинице нашего маленького городка, и почти двое суток из него не выходили. Всё смешалось — ночь и день, занавешенный тёмными шторами, короткое забытьё, нарушаемое требовательным поцелуем, слова любви и благодарности, горячие, ласковые руки — и уже вновь ищешь любимые запёкшиеся губы и прижимаешь гибкое послушное тело.
     Потом пили чай, угощали друг друга дольками апельсина и смотрели влюблёнными глазами.
     — Я тебя ни-ко-му не отдам…
     — И я тебя, милая…
     А когда провожал Людмилу на электричку, забрели на пшеничное поле. Лежали посреди него, единственные во всём свете, соединённые голубизной неба и золотом созревших колосьев. И всё повторилось…
     Плесконос пошутил, когда я вернулся в казарму:
     — Больше не буду с жёнами в увольнение отпускать. Возвращаетесь почти инвалидами; хорошо, без переломов.
     Люда тоже, наверное, вспоминала прошлое лето. Делая вид, что отгоняет дым, что-то смахнула с ресниц. Я ожидающе смотрел на неё, а она не спешила расставаться с воспоминаниями.
     — Что случилось, Люда?
     — Успокойся, Олег, дома всё в порядке.
     — А ты здесь проездом?
     — Да, проездом… Хотя нет, каким проездом.
     Жена разглядывала меня.
     — Ты возмужал. Стал сильным, уверенным. А я — слабая женщина…
     Я понимал, что она не хочет сразу говорить о цели своего приезда и затягивает разговор.
     — Ты не понимаешь, Олег, что женщина счастлива, когда она живёт для кого-то, когда каждый день отдаёт частичку себя. Жертвенность — это тоже счастье…
     — Да, женщин трудно понять. Ещё труднее объяснить некоторые их поступки. Я до сих пор не понял, почему ты приехала. Что ты хочешь мне сказать? Что всё же случилось?
     Тот недолгий срок, что мы прожили в браке до моего призыва в армию, мы понимали друг друга с полуслова. Невысказанные, но угаданные и исполненные желания доставляли обоим неподдельную радость. Нам казалось, мы созданы друг для друга. А сейчас я не понимал, зачем этот кажущийся душевным, но обтекаемый разговор.
     — Люда, я правда не понимаю, зачем ты приехала. Ты уже дождалась меня. Полтора месяца — и я дома.
     — Он появился раньше, чем ты вернулся из армии.
     Появился ОН и этим всё сказано. Что ещё объяснять…
     — Так… И кто же он?
     — Веденеев. Помнишь его?
     Я представил Юрку и невольно улыбнулся. В любом другом случае у меня не было бы вопросов… Но Юрка… И причём здесь «появился». Мы все уже тысячу лет знакомы. С детского сада. Из одного дома, из одного класса… Мальчишки, девчонки… Девчонки, мальчишки…
     — Ну как же, помню… Ты с ним в одной группе учишься? И распределяться вместе будете? В нашем городе остаётесь. Здорово… У Юрки родители — чиновники от медицины?
     — Да, в облздраве работают.
     — Ясно…
     — Что тебе ясно, Олег?
     — Люда, а перекрасилась зачем? Юрке так нравится? Тебе идёт блондинкой. Поздравляю. Правильный выбор… Во всех отношениях.
     — Зачем ты так больно кусаешь?
     — Извини, родился под знаком Скорпиона… Дома всё нормально? У твоих, у моих.
     Люда пожала плечами.
     — Мама знает, что ты уходишь?
     — Наверное, догадывается.
     — Что ты наделала, Людмила. Как в игрушки играешь…
     Она опять потянулась за сигаретой.
     — Нет, я тебя провожу до автобуса. У меня мало времени…
     — И всё же…
     — Никаких «всё же».
     Не обращая внимания на мои слова, она открыла сумочку, достала вложенный в журнал лист стандартной бумаги с напечатанным текстом и протянула мне.
     — Что это?
     — Заявление о разводе.
     Не ожидая такого развития событий, я опустился в кресло.
     — Оперативно ты всё проворачиваешь. Можно считать, что всё обдумала и взвесила? Решение окончательное? А мне кажется, ты приняла решение, не продумав… Впрочем, тебе виднее. Ты живёшь сейчас в более интересном мире, чем я. Сегодня разубедить тебя мне не удастся, а после будет уже поздно. Откровенно, мне жаль, но выбираешь ты.
     Людмила молчала. Повертев в руках лист бумаги, не читая, я поставил подпись.
     — Это последнее, что я сделал для родного человека. Теперь мы чужие… Ведь ты за этим и приехала…
     Она удивлённо глядела на меня. Я кивнул.
     — Всё, Люда, пойдём на автобус.
     Шли по узкой асфальтированной дорожке. Людмила всё-таки взяла меня под руку.
     — Как всё быстро меняется. Вошёл на КПП женатым, а выхожу уже разведённым. Через пять минут ты навсегда уйдёшь из моей жизни, а была единственной… Я скоро уеду отсюда, потом уеду из нашего города. Тебя совсем не забыть, но буду стараться это сделать. Женюсь, обязательно на блондинке, но долго буду копаться, чтобы не ошибиться, как с тобой… Надеюсь, второй раз не ошибусь.
     Людмила остановилась и стала колотить меня сжатыми кулачками.
     — Перестань, замолчи, перестань…
     Я не ожидал такого.
     — Успокойся, Люда, автобус подходит.
     А она молча продолжала дубасить меня, пока я не перехватил её руки. Уткнувшись в гимнастёрку, она тихо заплакала.
     — Не надо, Люда. Ты сделала свой выбор. Прощай.
     Двери автобуса зашипели, хлопнули, снова открылись, опять захлопнулись, и он покатил по кольцу. Люда стояла на задней площадке у окна и повторяла одно-единственное слово. Не разобрав, я кивнул и зашагал к проходной. Взглянул на часы. Большая стрелка успела сделать два круга, как жизнь покатилась по новой колее.
     Оперативный дежурный лишь спросил:
     — Что так быстро, Воронин?
     — Всё уладил, товарищ капитан.
     Подошел к Фуксу, протянул ему сигареты и закурил сам. Захотелось пить. В графине у оперативного дежурного плавала муха. Пошёл за свежей водой. Умылся, напился прямо из-под крана, наполнил графин.
     Фукс ждал, покачиваясь на стуле.
     — Что не спрашиваешь?
     — Жду, когда сам расскажешь…
     — Лучше спрашивай…
     — Ну, ладно… Людмила проездом была, или случилось что?
     — Случилось… Привезла заявление о разводе.
     — Но почему? — видимо, Фукс не нашёлся, что спросить.
     — Пожаловалась, что некого любить и заботиться, что встретила человека, который стал для неё всем.
     — И не пытался разубедить?
     — Она с готовым решением приехала… Чего уж тут разубеждать. Пока мы в армии служим, разной жизнью с ними живём. Их другой мир окружает. Думаем по-разному. Мы далеко, и они нас не видят, не слышат, не чувствуют, и благополучно забывают.
     — И ты подписал?
     — Не читая.
     — А кто он?
     — Наш бывший одноклассник, теперь её однокурсник… И знаешь, Виктор, давай закончим. После поговорим… Ты гляди-ка, мне сегодня пачки на день не хватило.
     Я смял пустую пачку и швырнул в корзинку:
     — Смена заканчивается.
     — Значит, ещё день прожили.
     Я прошёлся по аппаратной. Лёва сидел, опершись на руку, и дремал. Телефоны висели на шее. Но я знал, что если «прошелестит» что-то нештатное, он моментально встрепенётся. Опыт.
     — Кончай ночевать. Смена-то дневная.
     Я тронул его за плечо.
     — Всё, командир. Уже не сплю.
     — В совхоз сегодня не ходи, пасти буду — у меня бессонница.
     Возвращались со смены в тёплых сумерках. В ДОСе пацаны ещё носились по улице, девчонки лет по пятнадцать-шестнадцать спешили к автобусной остановке, хихикая и смущённо отворачиваясь от проходящих солдат. Из открытых окон слышалась музыка, знакомые офицеры возвращались со службы… Всё как всегда.
     Загудел электродвигатель, открывая ворота.
     — Рота, правое плечо вперёд… Прямо.

     На ужин была рыба, но не было аппетита. Кусочек жареного хека отдал крутившейся рядом Люське. Та, аккуратно взяв его зубами, понесла котятам.

     В двадцать два тридцать, когда прекратились хождения по казарме, я тоже нырнул в койку и, как ни странно, быстро заснул. И опять тот же сон…
     …Приближается ровное снежное поле. То, что нужно. Я за штурвалом вертолёта. Непривычная тишина. Слева красное солнце и малиновый снег. И рядом голос: «Пора менять угол атаки». — Я знаю, что рано… Ещё… Ещё… Я помню, чему нас учили… — и опять просыпаюсь. А в голове: «Я помню, чему нас учили». Я уже не пытаюсь понять, почему мне снится этот сон, меня больше интересует, чем всё это закончится, хотя и почему — знать тоже бы не мешало.
     Одеваюсь и иду на улицу — курить. Так к чему мне снится этот сон? И эти слова — «Я помню, чему нас учили…» Ещё бы немного информации — и что-нибудь понял.
     По лестнице застучали сапоги — наверное, Витя Фукс.
     — Ну, что ты не спишь, Виктор? Не нужно меня пасти. У меня крепкая нервная организация. Ничего со мной не случится. Просто бессонница. Закуришь? Надел бы гимнастёрку — сентябрь.
     — И мне, Олег, что-то не спится…
     — Ну, давай посидим — покурим, помёрзнем…

     Во рту горько от выкуренных сигарет, а сна ни в глазу.
     — Давай ещё по сигаретке и всё… Уснём, не уснём, а в койку нужно. Я спокоен, голова у меня на месте. Докурил? Пойдём.
     Тихо прошли в казарму и легли в койки. Но сон не приходил. Ворочался, сбрасывал с себя одеяло, закрывал голову подушкой, считал до тысячи, сбивался, опять начинал считать. Казалось, бесконечно будет тянуться эта бессонная темнота.
     Уже утренний ветерок раскачивал ветки рябины, а у меня не было ответов на вопросы, которыми, как облетевшими листьями, забросала меня бессонная ночь. Качались от ветра деревья для меня и Людмилы, листья медленно кружились для Людмилы и для меня. Подкрадывался серый рассвет — по бледному небу мчались синие лошади с всадниками на спине. Был виден нарождающийся день, первый день, когда я думал о Людмиле совсем не так, как раньше. Но разве моя здесь вина? Разве не я гнал прочь все недостойные мысли, касающиеся её, и было это в совсем недавние дни, теперь безвозвратно сгоревшие в пламени сентябрьских закатов. А сейчас моя любовь к Людмиле выходит из меня с дыханием, сочится, как кровь из раны. А может прорваться и хлынуть потоком, и останется пустота и, не дай бог, цинизм. А вдруг всё наладится? Нет, я уже сам этого не хочу. К прежнему уже не вернёшься. Ложь и недоверие будут прятаться за каждым поступком. Постараюсь каждый день забывать частичку Людмилы, жить, не боясь пустоты — не навсегда же она, и уберегусь от цинизма…
     Пошёл к летнему умывальнику, облился холодной водой, в роте привёл себя в порядок. До подъёма ещё полчаса.

     После обеда столкнулся с командиром взвода.
     — Товарищ лейтенант, принимайте экзамен у Шурухина.
     Он посмотрел на часы
     — Давай, время есть…
     Втроём вышли на плац.
     — Тебя, Шурухин, не стыдно теперь и на плацу показать. Держись, Шурухин.
     Шурухин шагал строевым шагом, делал повороты в движении, останавливался, опять шагал. И когда поравнялся с нами:
     — Стой! Раз, два! Нале-ево! Вольно!
     — Ни одной ошибки, товарищ лейтенант.
     — Свободен, Шурухин. Можешь идти в роту.

     И когда тот удалился на приличное расстояние, Гуляев спросил:
     — Открой секрет, Воронин.
     — Изуверские методы, товарищ лейтенант. Лучше промолчу.
     — Давай-давай, выкладывай. Мне самому интересно.
     — Я ему руки к туловищу привязывал. Ремнём прихватывал. И уже с первого раза было видно, что угадал. Конечно, смотреть на это смешно, но главное — результат. А он — налицо. Ведь так, товарищ лейтенант?
     — Верно, Воронин. Про увольнительную я помню.
     — И Фуксу, товарищ лейтенант. Он же командир отделения.
     — Купил ты меня, сержант…
     — Ну, что вам стоит…
     — Я слышал, у тебя на семейном фронте непорядок. Если отпуск на пару суток нужен — сделаем.
     — Ничего он не решит. Спасибо.
     — Ну, смотри, Воронин.
     Гуляев взглянул на часы:
     — У-у… Мне пора.

     В наряд попал начальником караула. Служба заканчивается, а ротный не даёт поблажек. Не пропускаю ни одного наряда.
     Не успел принять дежурство — звонок с третьего поста. Нападение на пост.
     — Караул, в ружьё!
     С разводящим и двумя караульными бегом на третий пост, полтора километра… Вызов оказался ложным — подвела сигнализация...
     Ночь прошла спокойно, а под утро, когда очередная смена разряжала оружие, выяснилось, что первогодок Лянгасов потерял снаряжённый магазин. Это уже ЧП. Не теряя времени, вместе с разводящим и Лянгасовым побежали искать «драгоценный» рожок.
     На асфальте смотреть бесполезно — было бы слышно, как упал магазин. Искать нужно на дороге в роще — мягкий ковёр опавших листьев скроет любые негромкие звуки. Медленно пошли, подсвечивая фонариками, стараясь держаться того пути, которым возвращалась смена, — и ближе к опушке рощи, недалеко от поста разводящий первым увидел тёмный рожок магазина.
     — Лянгасов, считай патроны. Ну, что смотришь? Расстели шинель и разряжай магазин. Один патрон вполне мог вылететь из магазина при падении… Ну…
     Лянгасов усердно считал патроны.
     — Все тридцать…
     — Точно тридцать?
     — Два раза пересчитал…
     — Тогда снаряжай.
     Я отозвал в сторону разводящего:
     — Слушай, Редникин, не буду я об этом происшествии ротному докладывать. Обошлось и обошлось. Дембель скоро. Не будем никому настроение портить. Молчим. И ты, Лянгасов, молчи, а то ротный на всю катушку отмотает. Усёк? Ну, пошли…

     Я проводил вечернюю проверку. Взводный сидел в канцелярии роты. Дал команду отбой и, проследив за отходом роты ко сну, направился к Гуляеву.
     — Разрешите?
     — Заходи, присаживайся.
     Взводный что-то писал. Захлопнув тетрадь, посмотрел на меня.
     — Сержант, завтра к девяти ноль-ноль мы должны быть на станции. Ваши увольнительные у старшины. У меня выходной, и я еду вместе с вами. Надеюсь, что не буду вас стеснять.
     — Что вы, наоборот. В восемь сорок пять мы на месте.
     — Ну вот и договорились.
     Растормошил Фукса:
     — На завтра готовы увольнительные. Едем на девятичасовой электричке. Гуляев с нами. Бужу в пять часов. Всё.
     И уже под утро, как старый знакомый — сон…
     …Вертолёт у самой земли приподнимает нос. Через мгновение касается хвостом сугроба и, оставляя в нём глубокую борозду, скользит, замедляясь, потом чувствительно прикладывается к снегу всем корпусом и продолжает скользить на брюхе, закидывая хвост то влево, то вправо. Я вижу это со стороны и мысленно аплодирую пилоту. Аварийная посадка выполнена на «пять».
     Дневальный трясёт меня за плечо. Я просыпаюсь, сажусь на койке, натягиваю брюки, вбиваю ноги в сапоги, а мыслями в зимней заснеженной тундре. Теперь я знаю, чем всё закончилось, и начинаю понимать, к чему этот сон.
     Север, тундра… Я мечтаю работать на Севере. Людмила уже не сдерживает меня, и попаду я туда пилотом вертолёта. Мыслями я в будущем. Всё решилось, нашлось то, что я искал после школы. Лучше поздно, чем никогда. Да и не так уж и поздно. Умываюсь, бужу Фукса, делаю всё как запрограммированный. Я согласен с таким развитием событий, но чувствую, что сны не закончились, будет продолжение.

     Девятичасовая электричка шла полупустой. Для работяг время уже позднее, да и белые воротнички уехали на предыдущих. Гуляев оделся в гражданское.
     — Что это вы, товарищ лейтенант, сегодня в цивильном?
     — У меня выходной, и потом, я по нему скучаю. Сегодня я гражданский, так что можно без званий.
     Он протянул руку:
     — Владимир.
     — Виктор.
     — Олег.
     — Ну вот, заново познакомились…
     — А вы не боитесь, Владимир, что это даст нам повод для панибратства?
     — Нет, не боюсь. Мне кажется, что я немного разбираюсь в людях, а потом, я просто не допущу такого, если и будет попытка.
     — Исчерпывающий ответ. Мы бы и сами никогда такой попытки не предприняли.
     Гуляев пересел к окошку. Смотрел на проносившееся мимо Подмосковье.

     — …А я Панораму тоже не видел. Учился далеко от Москвы, а как начал служить — всё некогда.
     — А я и не помню, почему здесь не были. В Третьяковке были, в Пушкинском тоже, в Историческом были, а здесь нет…
     В это солнечное утро Москва была великолепна. Не верилось, что заканчивается сентябрь. Воздух прозрачен, как весной, и только низкие места огромного города затянуты синеватой дымкой. Но и она к полудню рассеется.
     После осмотра Панорамы времени оставалось с избытком, и мы направились на ВДНХ. Там можно и посидеть в тени, и найдётся, где перекусить, и нет той толчеи, что в центре. Странно, но с утра в Москве нам не встретилось ни одного патруля. Когда шли по центральной аллее, Фукс обернулся, провожая кого-то взглядом, потом ещё и ещё раз.
     — Знакомых встретил, Витя?
     — Мужчина мимо нас прошёл — причёска, как у генерала Ермолова…
     — Как тебя панорама забрала — не можешь забыть, у кого какая причёска… Барклай, кстати, лысым был…
     Фукс опять оглянулся
     — Не об этом я. Плакат у того мужчины на груди висел… Что-то про Чехословакию… Не разобрал я толком…
     — А я и внимания не обратил, — обернувшись, сказал Гуляев.
     — И я не заметил…
     — Да, поспешили мы туда влезть.
     — Командир, а вы как думаете?
     — Мы — армия, мы в любом случае должны выполнить приказ.
     — Политика, всё политика… И нет политиков умных и честных. А были бы — не пришлось бы и армию вводить.
     — А мне мама написала, знакомый мой погиб в Чехословакии. Женька Зарайский. Счёт уже открыт.
     — Будем надеяться, что никогда таких акций больше не будет.
     — Это всё мечты, Владимир.
     — Неуютно жить, когда чего-то не понимаешь.
     Долго шли молча. Свернули с центральной аллеи к заметной за деревьями деревянной веранде. Продавали чешское пиво, и можно было перекусить.
     — А чешское пиво продают…
     Наступало время обеда. Взглянули на командира. Тот молчал.
     — Владимир, пиво относят к алкогольным напиткам.
     — Вот и первые результаты моей открытости… Ладно, по одной кружке. Мне тоже возьмите, а покушать — люля-кебаб, двойную порцию.
     Через десять минут стояли за высокими столиками. Ели быстро, по-армейски, и вскоре курили на скамье рядом с деревянной решёткой, сплошь заросшей багряным вьюном.
     — Ну, как вам чешское пиво? — поинтересовался Фукс.
     — Жигулёвское, кажется, не хуже.
     Витя согласно кивнул.
     — Какая погода стоит! Даже не верится, что сентябрь.
     — Да, погода изумительная….
     — Пойдём в павильон Космонавтики. Времени свободного у нас много, — настаивал Фукс.
     — Да не работает он. Отсюда видно.
     — Ну, и куда? — спросил Владимир.
     Мы с Фуксом пожали плечами. Много свободного времени, и не знаем, что с ним делать.
     — Можно в Останкино махнуть, на новую телебашню посмотреть.
     — Как ты считаешь, командир?
     — Вот если бы вы пробежались со мной по магазинам, здесь, на выставке… Нужно полуботинки для свадьбы купить. Ведь у меня скоро свадьба.
     Мы с Фуксом изумлённо смотрели на Гуляева.
     — Да, свадьба…Чего тут удивительного…
     — Да всё нормально, командир. Поздравляем. Счастья вам и любви на всю жизнь.
     — Олег, ты извини, если я как-то…
     — Насчёт меня не беспокойтесь. Случилось, и удаляется с каждым днём. Теперь живу настоящим. А туфли купим. Если здесь не найдём, я знаю хороший обувной магазин.
     — Тогда вперёд.
     К счастью, ехать никуда не пришлось. Обувь, которая устраивала жениха, купили в первом же магазине.
     — А теперь по паре порций мороженого.
     Я принёс шесть порций пломбира, и мы уселись на скамейку под огромным клёном. Фукс сообщил:
     — Я быстро не могу — горло заболит.
     — А мы никуда не торопимся, Виктор.
     С клёна срывались и, плавно раскачиваясь, осторожно опускались на асфальт большие жёлтые листья. Резной лист спланировал мне на фуражку и, не удержавшись, упал на колени. Я успел подхватить его. Смотрел на бурые прожилки и крутил в пальцах черенок.
     — Это тебе Людмила весточку прислала.
     — Нет, командир. С Людмилой я попрощался. Людмила теперь далеко. Наверное, кто-то другой, пока незнакомый… Витя, ты расправился с пломбиром?
     — Всё, всё, Олег. Только руки вытру.
     Я незаметно положил кленовый лист меж страниц и свернул журнал трубочкой.
     — Ну что, двигаем?
     — Куда, Олег?
     — Командир скажет.
     — Давайте ближе к вокзалу… Красотами Кремля любоваться не пойдём. Вам же в ночь на дежурство. Выспаться надо.

     Вечером электричка шла переполненной. Протиснулись из тамбура в вагон и остановились. Дальше не протолкнёшься. Рядом пьяненький мужичок пытался нам что-то объяснить, но понять его было невозможно. Он недовольно поворчал и притих.
     Выбравшись из электрички, решили идти пешком до части, тем более что ног в Москве не натрудили. Улицы городка медленно заполняла прохладная синева осенних сумерек. Пахло дымом. Когда миновали окраину города и дорога пошла вдоль полей и перелесков, начали догонять воспоминания.
     — Когда ремонтировали дорогу до части, здесь был временный КПП, стоял шлагбаум, — показал я Гуляеву на сосновую рощицу из трёх десятков деревьев.
     — Ходили сюда в наряд, палили костёр — прохладно уже было, пекли картошку. Девчонки из ДОСа в гости приходили, картошку с нами ели, а теперь ни одной из них не встречаю. Все разъехались. Учатся, а может, замуж вышли… А где сейчас пахота, прошлым летом пшеничное поле колосилось. Там мы с Людмилой прощались…
     — У тебя вечер воспоминаний, Олег.
     — Просто я для себя многое решил. Именно, сегодня. Вот и освобождаюсь от воспоминаний, хотя они и не в тягость.
     К КПП подходили молча. На остановке девушки ждали автобуса. Переглядывались, улыбались.
     — Командир, вот наши потенциальные жёны. И все прехорошенькие. Вот… Уехали.
     Девчата сели в подошедший автобус, не обращая на нас никакого внимания, и растаяли в густеющей синеве. Только алели, как огоньки сигарет, удаляющиеся габаритные огни, пока не исчезли из вида. А мы миновали проходную и пошли по главной «улице» части. У поворота к штабу расстались: Гуляеву в офицерское общежитие, нам — отмечать увольнительные.
     В казарме переоделись в хэбэ и вышли покурить на улицу.
     — Пойдём к Багатурии, покормит…
     — Ты как хочешь, Олег, а я от голода не страдаю.
     — Тогда не пойдём…
     От казармы учебной роты донёсся дикий рёв, через секунду повторился и затих. Было слышно, как от штаба к «ученикам» побежал дежурный по части.
     — Что они там, стенка на стенку? — удивился Фукс.
     — Скорее соревнование какое-нибудь устроили…

     Лейтенант Гуляев собрал военные билеты у увольняющихся в запас, а это уже указывало на реальные сроки отъезда. Неделя, десять дней — и прощай родной батальон. Потом попросил сержантов остаться и высказать свои предложения о будущем замкомвзвода.
     — Введенского…
     — Медянкина…
     — Сиднева…
     — Медянкин неспособен с первой попытки в писсуар струёй попасть…
     — И Сиднев немногим лучше…
     — Отставить смешки, мне нужен сёрьёзный совет. Воронин?
     — Введенского — думаю, потянет.

     Проснулся до подъёма. За окном до боли знакомая рябина с красными гроздьями приветливо заглядывает в казарму. Тяжело с ней расставаться.
     Опять приснился тот же сон. Хорошо, что сны владеют человеком до пробуждения. Проснулся, а сон ушёл одному ему ведомой дорогой в зазеркалье, где будет выбирать новое зеркало, чтобы в следующий раз показать человеку другую грань его «я».
     Не глаза зеркало души, глаза могут и солгать, а сон, показывающий только правду, представляющий тебя во всём многообразии поступков: в бесстрашии и трусости, в правде и лжи, в любви и вражде. Гляди на себя, извлекай уроки, исправляйся… Но сон настолько корректен, что открывает правду только тебе…
     …Знакомая зимняя тундра, вертолёт, лежащий на брюхе, и люди, выбирающиеся из люков машины, и среди них — я. Все радуются — смеются, обнимаются, а я радуюсь, наверное, больше всех, — если это судьба, то ничего плохого она мне не сулит.

     На политзанятиях сообщили, что союзники по Варшавскому договору помогли народу Чехословакии в восстановлении конституционного порядка и в ближайшее время покинут страну. Советские войска остаются на неопределённый срок. Я слушал, а перед глазами, как картинка на старом слайде — живой факел на старинной площади… Показалась и исчезла.

     А через три дня рвёт и мечет командир роты. Лёва Журкин ходил в самоволку и попался дежурному по части. Всё закончилось десятью сутками ареста на гауптвахте. Домой едем без Лёвы.

     В девять ноль-ноль увольняемые в запас выстроились на плацу. Комбат произнёс короткую речь, поблагодарил за службу и начал вручать документы. Когда очередь дошла до меня, выяснилось, что мне забыли поставить одну из печатей в военном билете. Мне придётся задержаться, а отъезжающих ждал автобус.
     Командиры рот, взводные прощались с дембелями:
     — Спасибо за службу…
     — Спасибо за службу…
     — Спасибо за службу, Хазет…
     Все негромко засмеялись… И последний марш по плацу под «Прощание славянки»…
     Серые шинели толпились у автобуса. Меня ждать не будут. Если задержатся, опоздают к электричке
     — Да не волнуйтесь вы за меня. Сам доберусь. Не в первый раз…
     И начал прощаться со своими.
     — Пиши, Хазет. Обязательно сообщи, когда свадьба. Приехать не обещаю, а поздравления будут. Пиши. Ну, прощай, Саня.
     — Прощай, Матюша. Приезжай к нам учиться — не пожалеешь. Пиши, толстокожий…
     — Витя, звони сразу же, как узнаешь про Лёвку. Я уверен, с тобой ещё встретимся. Пиши обязательно. До встречи…
     Однополчане уселись в автобус, и он покатил к КПП. Я постоял с поднятой рукой, прощаясь с частичкой своей жизни, и пошёл к штабу — ждать свой военный билет. Присел на скамейку и закурил. Проходивший мимо старший лейтенант Николаев пошутил:
     — Все уехали, а ты здесь. На сверхсрочную остаёшься?
     — С военным билетом непорядок.
     Из штаба вышел взводный, протягивая красную книжечку.
     — Всё. Можешь ехать. Прощай, Воронин.
     — Ну зачем прощаться, командир. Я к вам ещё не раз заеду. Я серьёзно, Владимир.
     Пожали друг другу руки и… обнялись. Николаев не уходил…
     — Воронин, могу до Москвы подбросить. До Каланчёвки устраивает?
     — Мне туда и нужно…
     Я поднял руку, ещё раз прощаясь со взводным, и последний раз пошёл по дороге, где всего три дня назад проводил вечернюю прогулку. «Эх, махорочка, махорка…»
     Николаев шагал чуть впереди.
     
     Он подвёз меня до билетных касс.
     — Приятно было служить с тобой, Воронин. Следующий призыв — жиже. Ну, прощай.
     Я дошёл до железнодорожного моста и под ним вышел на Комсомольскую площадь, повернул направо и решил зайти на Казанский вокзал. Но, сделав шаг на пешеходный переход, услышал слева визг тормозов и машинально вытянул туда руку… Я стоял в шаге от края тротуара, упираясь левой рукой в тёплый радиатор ЗИЛа. Шофёр, наверное, лишился дара речи — высунувшись из окошка, он молча смотрел на меня. А я качал рукой, будто от чего-то отстраняясь, и вслух повторял:
     — Спокойно, спокойно. Сегодня я туда не пойду… Больше такого не будет…
     Шофёр, раздумав ругаться, уехал. Я медленно пошёл к Ленинградскому вокзалу, уселся на каменный парапет и закурил. Внизу стояли такси.
     — Эй, служивый, тебе куда?
     — Ребята, я уже прибыл…
     До пригородных касс — три минуты ходьбы. Посмотрел расписание, купил билет и пошёл занимать место в электричке, отходящей через пять минут, навстречу неизвестности, навстречу новой жизни. От прежней почти ничего не осталось.
     Всё впереди… И блондинка, которая меня всё же дождётся, и Вацлавская площадь, как продолжение августа, и мой самый главный полёт, о котором я знал задолго до того, как он состоялся… А катафалк подождёт. Еще поживём.


Новоселье

     Сергей Михайлович Кушнарев после смерти жены впал в депрессию. Оставшись один, он не понимал, зачем продолжать жить: не оставалось ничего, что могло бы привязывать к нашей убогой, безрадостной жизни, к полуреальному существованию. Жить было «нечем», но он продолжал жить благодаря своему нравственному и физическому здоровью, хотя было в этом что-то от жизни по привычке.
     Как законопослушный гражданин, он выполнял все свои обязанности перед ежедневно меняющим облик государством, не вспоминая о своих правах, не представляя себе, как ими можно воспользоваться.
     Когда в конце восьмидесятых в Афганистане погибли два сына-близнеца, оба офицеры, было тяжело, но не было пустоты. Рядом была жена Ниночка. Она поддерживала Сергея, а он старался быть сильным за двоих, только бы пережить свалившееся на них горе. Ведь противоестественно это и страшно, когда дети уходят из жизни раньше родителей.
     Так длилось больше двух лет, и боль утраты понемногу притупилась, но пришли запоздалые посмертные награды сыновей. Этого Нина уже не могла вынести, и слегла. Теперь уход за любимой женщиной не оставлял времени предаваться горьким воспоминаниям. Он чувствовал, что Нина ценила его заботы, но сама в любую минуту дня и ночи мыслями была вместе со своими мальчиками. Это было видно по вещам и фотографиям, которые её окружали, по вопросам, которые она задавала Сергею, стараясь вспомнить любые мелочи из жизни ребят. Жизнь Нины превратилась в медленное угасание, и Михалыч чувствовал, что это был ее сознательный выбор.
     Нина умерла, когда «новая жизнь» разливалась по ларькам и вокзалам, а хозяева этой, народившейся и приобретающей звериные черты, жизни обитали и в панельных девятиэтажках с замусоренными и заплеванными подъездами, с обожженными и облепленными «жвачкой» кабинами лифтов, и во вновь отстроенных особняках. Было тяжело: ни цели, ни ориентиров, ни понимания времени. Почти всё в столь знакомом мире поменяло знак — с плюса на минус… Было тяжело материально, но пока еще не умирал голодной смертью. Поступить же как Нина он всё равно не мог. Его натура была более устойчивой, более развернутой к жизни.
     …Мелкий осенний дождик застал Михалыча сидящим на скамейке перед прудом. О чем-то шептали ивы опустившим голову лебедям, роняя дождевые капли вместе с неуспевшими потемнеть листьями, а лебеди, не расслышав шепота, прятали головы под крыло.
     Настоящих, старых друзей у него не осталось. Все поспешили покинуть этот мир, не дожидаясь эпохи перемен. Спиться Кушнарев не боялся: смолоду не было привычки обращаться к водке в тяжелые моменты жизни. Оставалось тоскливое, как дождливый осенний день, наполненное грустными воспоминаниями одиночество. Приходила мысль уйти в дом престарелых, но, рассмотрев со всех сторон свою будущую жизнь там, забраковал и этот вариант. Он лишался своих почти ежедневных поездок на кладбище.
     Приезжая туда, он направлялся на могилу жены. «Сдув пылинки» с памятника, садился на скамеечку и начинал тихо рассказывать, как он прожил последний день или два. Здесь же, рядом с вечностью, появилось у Михалыча желание навести порядок в своих делах: распорядиться единственным, что он имел, — приватизированной двухкомнатной квартирой, обменять ее с доплатой на однокомнатную и завещать родне. Посидев еще немного и вздохнув, шел к сыновьям, похороненным недалеко на Аллее Славы.
     Кушнарев всегда просил у них прощения. За что? Трудный вопрос. Много лет назад Михалыч считал, что когда сыновья подрастут достаточно, чтобы понять его, у них должен состояться настоящий мужской разговор. Но когда они были рядом, то казались совсем мальчишками, когда учились в военном училище, оказалось, что и сам он не готов к такому разговору, у самого куча комплексов, и беседа, как он считал, откровенная и дружеская откладывалась на неопределенное время. А когда ребята были уже в Афгане, Кушнарев, сам не воевавший, не считал себя вправе вести с ними назидательные беседы. Ох уж эта интеллигентская неуверенность! Когда же он поборол свои душевные колебания, был готов к такому разговору, разговаривать-то оказалось уже и не с кем. И получилось, что за всю их короткую мальчишескую жизнь Михалыч ни разу не поговорил с ними по душам. А два старлея улыбались ему с черных гранитных стел: «Отец, мы всё понимаем». Как хотелось Кушнареву, чтобы из своих заоблачных далей ребята всё видели и не осуждали его. Еще раз попросив прощения, Михалыч, сгорбившись, тихо уходил к автобусной остановке.
     Тяжелее всего приходилось ему в непогожие дни: и на кладбище не поехать, и у пруда не посидеть. В такой вот ненастный день искал он по полкам и ящикам нужный ему, но запропастившийся куда-то журнал. Разуверившись найти нужный номер «Вокруг света», он захлопнул дверцу шкафа и увидел на полу выпавшую фотографию. Взяв в руки, он сразу узнал её: он с Ниной в туристической поездке по Югославии в семьдесят втором году. Должен быть полный конверт фотографий, привезенных оттуда, но ему хватило и одной. Присел на диван и надолго погрузился в октябрьский вечер на берегу Адриатического моря в городке Апатия, в тогда еще счастливой и благополучной Югославии.
     Это был их последний вечер в стране, и хозяева устроили всей группе прощальный ужин. Обыкновенный ужин, только побольше вина и немного изысканнее блюда, подаваемые к столу. Сергей с Ниной танцевали, присаживаясь к столу, чтобы сделать глоток вина, и опять возвращались танцевать. За нашими столиками громче и веселей становились разговоры, кто-то пытался затянуть песню, но его одергивали. Недалеко ужинала группа немцев из Федеративной республики и англичане. Там только стук ножей и вилок, звон бокалов и тихие разговоры.
     Сергей с Ниной смотрели на темное море, на ярко освещенную набережную с редкими прохожими. А завтра уже автобус до Белграда, поезд и Москва. Ужасно хочется увидеть Димку с Игорем и всех своих, но и здесь еще не наскучило, и отсюда уезжать вроде рановато.
     За нашими столиками все-таки запели песню, и такую, что подхватила вся группа:

Заботится сердце, сердце волнуется,
Почтовый пакуется груз,
Мой адрес — не дом и не улица,
Мой адрес — Советский Союз.

     Сергей с Ниной наблюдали за происходящим от окна. Оркестр начал подыгрывать, за соседними столиками стали подпевать. Немцы и даже чопорные англичане, обернувшись к поющим, ладонями отбивали такт, наверное, весь зал принимал участие.
     Песня закончилась, и раздались аплодисменты: аплодировали югославы, немцы, англичане. Кушнарев забыл многие смешные и курьёзные истории, произошедшие во время той поездки, но этого не мог забыть и до конца понять.
     Аплодировали не исполнителям, аплодировали не песне — аплодировали стране. Значит, было что-то в том государстве, в том времени, что заставляет память туда возвращаться. Не симпатичная и удачливая молодость, хотя и она заслуживает этого, а что-то хорошее и непонятое до сих пор… Воспоминания растворились в наступающих ненастных сумерках. Сергей пошел на кухню готовить чай.
     Возвращая фотографию в шкаф, он заметил старый почтовый конверт. Еще одна неожиданная встреча. Конверт с письмом был от ныне уже покойной сестры Ниночки…
     Все ушли, а пятнадцать лет назад жили, мечтали, надеялись на лучшее, что-то их интересовало, что-то тревожило. Извлек письмо и прочитал. Вера, посреди обычных женских секретов, писала о дочери Светлане. Теперь и Михалыч вспомнил этого «вождя краснокожих» в девичьем обличье. Странно, что он забыл о ней. Светлана окончила институт в Питере и по распределению попала в Вышний Волочок. Работала инженером на фабрике. Ниночке она не писала, но жена была в курсе, что Светлана вышла замуж, через два года развелась — жизнь не сложилась. Детей от неудачного брака не было.
     Михалыч почувствовал даже некоторую радость, что не один он остался на этом свете. Пусть Света и не кровная родня, а племянница жены, но единственная, кому можно завещать квартиру. По такому случаю Кушнарев отыскал Светлану в соседнем городе и пригласил для разговора к себе. Делать это как-то иначе он не хотел. В назначенный день он ждал ее. После полудня раздался звонок — Кушнарев зашаркал тапками к двери. На пороге стояла молодая симпатичная женщина, скромно и со вкусом одетая. Единственное, что не понравилось Михалычу — это избыток косметики на лице вновь обретенной родственницы.
     — Проходите, Светлана... Если бы не старое письмо, ни за что бы не вспомнил о вас. Вот ведь как бывает.
     — Дядя Сережа, и я не надеялась, что у меня кто-то остался… О Димке с Игорем я знаю, простите, дядя Сережа. Про тетю Нину тоже известие дошло, а про вас ничего не знала…
     — Давайте к столу, Света. Проголодались, наверное, с дороги.
     — Ну, разве так родственники встречаются… — и, взглянув на стол, Светлана извлекла из дорожной сумки бутылку водки.
     — Равнодушен я к ней, Света… Если только за встречу… — Кушнарев поставил на стол две рюмки.
     Выпили за встречу — Михалыч только пригубил. Скованность первых минут понемногу исчезала, и пошёл довольно непринуждённый разговор. Разговаривали, пока не начало смеркаться, и рассказывала больше Света.
     Коммуналка после смерти Веры отошла государству. Кроме нескольких подруг, никого в Питере у нее не осталось, да и у них жизнь по-разному складывается: кто в «челноки» переквалифицировался — на базарах шмотками торгует, кто по два месяца ждёт зарплату, кто совсем без работы сидит. Не получилось из ее друзей удачливых «бизнесменов». Кто-то хорошо начинал, но развернуться не дали.
     Сама она живет в однокомнатной квартире. Детей нет, замуж — как получится. Работа пока есть, зарплату, хотя и с задержками, платят. По сравнению с другими живет неплохо, обижаться грех.
     — Ну, а я вот так живу, как видите. Часто хожу к своим на кладбище… Пойдемте на кухню, чайку приготовим…
     За чаем Сергей Михайлович и рассказал Светлане о своих планах в отношении квартиры. Она долго молчала.
     — Ну, что я могу сказать, дядя Сережа… Живите долго… Туда всегда рано…
     Сказала так, будто она и старше, и мудрее Михалыча. А про квартиру и словом не обмолвилась.
     Утром, до завтрака Светлана сбегала в магазин: принесла торт, конфет и бутылку вина.
     — А вам не повредит, Света? Все-таки в дорогу, — Михалыч кивнул на наполненный бокал.
     — Ничего, дядя Сережа… Все нормально будет… В следующий раз приеду — обязательно на кладбище сходим, хорошо? Я ведь братишек отлично помню. Вместе по Питеру бродили, тогда еще Ленинграду, на Неве купались. Смотрели, как мосты разводят. Димке очень хотелось увидеть, как механизмы эти работают… Сходим, дядя Сережа?
     — Сходим, Света, обязательно сходим…
     Заканчивался короткий декабрьский день. Незаметно приближалось время отъезда, а улицу медленно заполняла необычная для декабря синева вечерних сумерек. Присели на дорожку…
     — Пиши, Света, не забывай старика… Я буду отвечать, и новости для тебя будут. Ну, что же, пора…

     Светлана уехала, а деятельная натура Кушнарева торопила его, подталкивала, не давая откладывать решение вопроса с квартирой в долгий ящик. Пройдя через кабинеты чиновников и потеряв там уйму времени, он собрал необходимые документы.
     Михалыч решил обратиться в риэлторскую фирму «Новоселье». Почему именно в эту? Он не знал. Расположена недалеко, да и название не последнюю роль играет. А здесь всё просто и понятно: новоселье!
     И уже через месяц после визита Светланы он открывал дверь фирмы с таким заманчивым названием. Усевшись на предложенный стул, молча оглядывал помещение: стол, несколько стульев, несгораемый шкаф, радиоприёмник на подоконнике. Худощавый молодой человек, заглянув в какие-то списки, сказал:
     — На ловца и зверь бежит... А мы уже сами собирались к вам…
     — Кощей, умолкни. Я сам побеседую с гражданином, — перебил человек, появившийся из соседней комнаты.
     Тощий парень уступил место полноватому мужчине, со вкусом одетому, далеко за тридцать.
     — Мурашкин Никита Антонович, генеральный директор фирмы. К вашим услугам.
     — Кушнарев Сергей Михайлович, пенсионер.
     — И что же привело вас к нам, дорогой Сергей Михайлович? Извините ради бога, если я несколько фамильярно…
     Задумавшись на минуту, Кушнарев кратко и понятно изложил цель своего визита.
     — А этот молодой человек какими-то загадками говорит…
     Мурашкин рассмеялся.
     — Ничего загадочного… К нам многие пожилые люди, кстати, тоже одинокие, приходят с таким же вопросом. Ну а мы начали работать, так сказать, на опережение. Беседуем с теми, кто желает совершить обмен, но не решается. Предлагаем выгодные условия… А у нас выполнение «плана» на полторы сотни процентов… — опять засмеялся Мурашкин.
     Чем-то он был неприятен Кушнареву. Может, своей манерой говорить, делая паузы и подыскивая нужные слова, и любоваться сказанным.
     — А вам мы обязательно что-нибудь подыщем… Что я говорю? Не что-нибудь, а квартиру, полностью вас устраивающую. Необходимые документы вы принесли… — Никита Антонович листал бумаги Кушнарёва. — И постараемся сделать это как можно быстрее. О подходящем варианте сразу же известим. Все заботы ложатся на нас. Не беспокойтесь, отдыхайте… Всего хорошего, дорогой Сергей Михайлович!
     Не торопясь, Кушнарев стал готовиться к переезду. Разобрался с бумагами, с библиотекой. Продал лишнюю мебель. Приезжали потенциальные покупатели его квартиры.
     Больше двух недель провел Михалыч в ожидании, прежде чем извлек из почтового ящика открытку с приглашением зайти в офис фирмы. Сотрудники «Новоселья» отвезли его знакомиться с будущим жильем. Квартира ему понравилась: светлая, чистая, при желании можно обойтись без ремонта. Прикинул, как будет расставлять мебель. Квартира нравилась Михалычу всё больше.
     — Если вас устраивает этот вариант, Сергей Михайлович, можем прямо сейчас ехать в офис и подписать нужные бумаги. И нотариус там, и будущие хозяева вашей квартиры...
     — Что же, поедем. Мне здесь нравится... Да, печка в вашей «шестерке» не греет. Замерз я, пока сюда ехали.
     — Могу предложить кружку чая на травках. Помогает от простуды...
     Кушнарев выпил стаканчик горячего напитка, мало напоминающего чай, и нахохлился на заднем сиденье.
     А потом только смутные воспоминания, как заходили в офис, как подписывали бумаги, как его поздравляли, хлопая по плечу, что-то разливали по стаканам, и ясно запомнившиеся слова Мурашкина: «Ну, дед, если доживешь до завтра, то и меня переживешь».
     
     Никита Антонович не уходил из офиса, дожидаясь сотрудников. Когда те возвратились, поинтересовался:
     — Всё нормально? Когда выгружали, уже спал?
     — Нет. Крепкий попался. Бузить начал, не хотел из машины выходить. Пришлось монтажкой приласкать.
     — Вы что, идиоты? Одно дело — замерз и замерз мужик, а теперь — следы криминала… Не дай бог, копать начнут. Это вы понимаете? Ну, как в первый раз… Ничему не научились.

     Кушнарев пошевелился. Лежал за мусорными баками, укрытый картонными коробками. Нашлись добрые люди — не дали замёрзнуть. Рядом с помойкой проходила теплотрасса. Всё это — да еще мягкая зима с частыми оттепелями — и спасло Михалыча.
     Совсем рядом раздался женский голос: «Сашка, посмотри, жив мужик-то?»
     Михалыч открыл глаза и увидел обросшее редкой рыжей бородой нестарое лицо. Посмотрело на него и пропало.
     Теперь женщина светила электрическим фонариком и долго разглядывала, а он загораживался рукой от яркого света…
     В стороне от баков женщина разговаривала с рыжебородым.
     — Да на черта он нам сдался?.. — уперся Сашка.
     — А вот это не твое дело…
     И дальше разговор у них пошел на малой громкости. Михалыч попробовал пошевелиться: руки, ноги двигались, немного болела голова. Он уже вспомнил, что произошло вчера, но тут подошли спорившие, и женщина сказала:
     — Вставай, Сергей, пойдешь с нами.
     Кушнарев хотел спросить, куда они пойдут, и почему женщине известно его имя, но передумал. Не все ли равно, ведь ему идти уже некуда. Пойду, куда поведут. Пожалевшие его люди помогли подняться, и, поддерживая с двух сторон, в скупом свете январского утра повели прочь от этого места.
     Женщина что-то говорила, ее голос действовал успокаивающе и казался знакомым. Идти оказалось не так уж и далеко: прошли частный сектор и вдали от домов спустились в люк камеры теплотрассы.
     — Придется тебе, Сашка, одному сегодня поработать, а я новым жильцом займусь. Лечить его надо, не то заболеет.
     «Вот, значит, моё новое обиталище, — подумал Михалыч, но всё это не вызвало ужаса, который вместе с тошнотой подкатывает к горлу, готовый свести с ума. — Просто жизнь моя изменилась. Вчера была одна — сегодня другая».
     Сашка безропотно полез на четвереньках по трубам к следующему люку.
     — Оставь приоткрытым, я огонь разведу… — вслед ему сказала женщина.
     Она раздула тлеющие угли в выложенном из кирпичей очаге, поставила воду для чая и налила Михалычу граммов полтораста водки.
     — Надя, а я узнал вас…
     — Ну и слава богу, не придется знакомиться… А сейчас выпей…
     Выцедив водку, Кушнарев погружался в благостное состояние. «…Просто была одна жизнь — теперь другая», — возвращался он к посетившей его мысли. И только в самом уголке души теплилась надежда: приключение всё это, закончится оно — и всё будет по-прежнему. А здравый смысл, насколько он мог быть сейчас здравым, твердил: «Если то, что ждёт впереди неминуемо, смело иди навстречу».
     Когда-то в молодости Кушнарев вывел для себя правило: всегда нужно спешить навстречу жизни, навстречу любви с ее радостями и печалями, навстречу друзьям и приключениям, но и, не убавляя шага, идти навстречу опасностям, бедам и невзгодам. От этой спешки жизнь не становится короче. Наоборот.
     — Надя, как же вы-то здесь оказались?
     — Не ломай голову, Сергей… А впрочем, как и ты… А сейчас пей чай. — Надя что-то размешала в кружке и протянула ему.
     Выпив чаю, Михалыч уснул. Ему снилось, как казалось, совсем недавнее прошлое: работа в проектном институте, коллеги, о судьбе которых сейчас ничего не знал, и среди них милейшая Надежда Николаевна — самая очаровательная женщина в их отделе.
     Когда Кушнарев проснулся, обитателей подземелья еще не было. Одна Надя сидела у маленького огня и помешивала угли.
     — Проснулся… Не заболел?
     — Вроде бы нет… — пошевелил плечами и стал шарить по карманам куртки. Документов не было.
     — Бумаги ищешь? Нет бумаг. Я уже посмотрела. Кинули тебя, Сережа… Кинули… Обменивал квартиру? Здесь у всех похожая история. Доверчивые. И я — не исключение… Гос-по-ди!… — протянула Надя. Видно, то, что произошло с Сергеем, разбередило и её не совсем затянувшуюся рану.
     — Надя, я завтра же пойду в милицию…
     — Ну куда ты пойдешь? Ты уже стопроцентный бомж, только без стажа. И документов у тебя никаких. И в квартире твоей живут новые жильцы, а у них с документами все в порядке… Успокойся. Завтра еще посидишь здесь, а потом пойдем пропитание добывать. Ну, вот… — она поднялась от очага, — картошки своим я напекла, хлеб обжарила. Скоро начнут возвращаться.
     — Надя, неужели вы все смирились с этим?..
     — Смирились или нет — вопрос риторический… Никто не может с этим смириться, только сделать ничего не могут. А постоянно думать об этом — сойдешь с ума.
     Обитатели «чертогов» возвращались сегодня вместе. Видно, Сашка подготовил их, и никто не удивился появлению «новосела». Михалыч знакомился с ними, а они тем временем выгружали добытое по мусорным бакам: куски хлеба, банку с плавающими в маринаде огурцами, несколько кусков колбасы, помятые помидоры, проросший репчатый лук, сморщенную картошку в пакете, такую же свеклу, капустные кочерыжки со щедро оставленными листьями, недопитые бутылки пива, просроченные пакетики йогурта…
     Сашка сегодня выцарапал в контейнере почти половину бутылки водки. Горячительные напитки Надя забирала у мужчин, и где она их хранила, никто не знал.
     Михалыч ужинал только печеной картошкой и хлебом. Надя, сидевшая рядом и всё понимающая, тихо сказала:
     — Привыкнешь, Сергей…

     Через день добывать хлеб насущный пошли вместе с Надей. Сергей вздохнул, наверное, вспомнив своё правило, и ступил на ту дорогу, с которой уже не свернуть. Кушнарев всё же упросил Надю зайти в его бывшую квартиру, но всё оказалось, как она и предполагала.
     — Ты в «Новоселье» документы сдавала? Название-то какое придумали… Прямо запах краски чувствуешь, запах стружек, запах нового жилья…
     — Нет, я в «Рубикон» обращалась.
     — А я в «Новоселье». Гендиректор Никита Антонович Мурашкин.
     — Как ты сказал?
     — Мурашкин Никита Антонович…
     — И в «Рубиконе» он был гендиректором…

     Прошел месяц, как Кушнарёв жил со своими собратьями по несчастью. На промысел ходил вместе с Надей и уже не стыдился ковырять крючьями в мусорных баках. Вера в лучшее завтра никогда не покидает человека, только на виду она или глубоко запрятана — от него зависит. И даже когда знаешь, что ничего не изменится, что некому изменить это завтра, кроме тебя самого, а ты не в состоянии этого сделать, продолжаешь, как в сказке, верить в чудо. Временами Михалычу казалось: что-то меняется, но это он привыкал к своей новой жизни. Он не спрашивал соседей по «коммуналке», почему для обитания они выбрали такое место, где очень часто передвигаться приходилось на четвереньках, уподобляясь «братьям нашим меньшим». Он был благодарен, что они не отвергли его. И среди них были такие, кто оставался человеком, когда это было невероятно трудно. И они не давали остальным опуститься ниже той планки, до которой опустила их жизнь.
     Наденька, поначалу не очень разговорчивая, рассказала, какая судьба привела сюда их соседей.
     Рыжий Сашка работал токарем.
     — Единственный представитель рабочего класса среди нас, — пошутила она.
     Токарь — золотые руки. И пил, как говорят, не больше других. Как потерял контроль над собой — не заметил. По настоянию жены лечился, но без результата, вероятно потому, что у самого не было твёрдого желания бросить пить. Жалко, конечно, но кончилось тем, что жена с дочкой ушла к родителям и подала на развод, а у Сашки начался тотальный запой.
     Потерял работу, вынесли, вывезли из квартиры всё, что можно пропить. Появились, непонятно откуда, новые дружки, которые поили, предложили обменять квартиру. И обменял… на спальное место в камере теплотрассы. Ни жены, ни дочери, ни квартиры, и… бросил пить.
     — И сейчас ни грамма и ни при каких обстоятельствах, — закончила Надя.
     Помолчав, Михалыч спросил про Волопаса.
     — А Михаил Петрович — бывший преподаватель математики в университете… и астрономию хорошо знает. Про звёзды много рассказывал… Вот и приклеилось — Волопас. Это при тебе он менее разговорчивым стал, а привыкнет — увидишь, что за человек.
     А еще мне кажется, он и на «дно» добровольно опустился. Может, конфликт какой в семье, на работе, и как реакция на это — «пошёл в народ». И здесь он себя лучше чувствует… Впрочем, это я так думаю. В нашем любезном Отечестве каждый волен по-своему с ума сходить. А государству до нас, как щуке до моста через речку. Нас нет, не существует. Меньше пенсий выплачивать. А придет время — будут вместе с бродячими собаками отлавливать.
     Это Земляной часто твердит. А он у нас и кликуша, и резонёр, и правдолюб — все в одном лице. Иногда так скажет, и, главное, справедливо, — не найдешь, что и возразить. Но он — больше молчун. А если разговорится, остановить трудно. Но это редко бывает. Когда выпьет немного... Но ты не думай, что во всех обиталищах бомжей так же, как у нас. И пьянь сплошная есть, и, даже не знаю, как назвать, полукриминал, что ли? Люди после «зоны», нигде не прописаны, нигде не работают — куда им податься? Наркоманы тоже бомжуют. Эти хуже всех, за сотню человека убьют — не задумаются. И у всех свои порядки… Мы с ними не конфликтуем, стараемся не пересекаться. Да и они нас не достают. Был однажды «разговор» — так Земляной сказал им что-то, и с тех пор спокойно живём.
     — А как получилось, что тебя все слушают?
     — Не знаю… Может, народ такой подобрался… А потом, кому хочется заботы на свою шею вешать? Это только кажется, что всё само собой идет, а на самом деле мелочей миллион. Так вот и получилось…

     Для остального мира, мира в ярких огнях со сверкающими автомобилями их просто не существовало, а они жили. Кушнарев радовался, что здесь тепло, можно разжечь огонь, чтобы разогреть банку с консервами, чтобы замерзшую жидкость в бумажном пакете превратить в синюшную воду, называемую молоком, чтобы оттаять для себя и соседей остатки пива в пластиковых бутылках, обжарить хлеб и кусок колбасы. И всё реже посещали Михалыча сожаления о той жизни, которой он жил полтора месяца назад. Всё дальше и дальше уходила она, а вокруг вырастала другая — дикая, но оставшаяся единственной, последней, за которую он стал бы драться.
     Когда еще лежал снег, Кушнарев нашел между баками для отходов заточенный пруток арматуры. Спроси тогда, зачем он его подобрал и положил в сумку, Михалыч бы не ответил. Но он принёс его в своё жилище, спрятал под трубами и вскоре забыл.
     А потом наступил март с веточками мимозы, подобранными на базаре, связанными в букетик и поднесенными Наде к Восьмому Марта. А на следующий день был очень ранний поход по бакам с отходами, чтобы первыми положить в свои сумки остатки того изобилия, которое «жило» за этими разноцветными и уютными окнами. А бывало, что по ошибке или с нетрезвых глаз изобилие это нетронутым попадало в мусорные баки. Обладатели его даже не замечали таких пропаж, а для жителей подземелья это была редкая удача, и Земляной в таких случаях приговаривал: «Да не оскудеет рука дающего!»
     Вечером еще раз поздравив Надю, выпив по полтораста грамм, мужчины увлеклись разговорами. Сашка сегодня подобрал свежий номер «Спорт-экспресс», и Волопас с жадностью читал всё про хоккей, всё, что можно найти по весне о футболе.
     — Я раньше все спортивные издания выписывал, по телевизору ни одного хоккейного или футбольного матча не пропускал, а потом всё это невозможным стало, — признался Михаил Петрович. — Да и как прожить на такие деньги, если профессор, кандидат наук, зарабатывал меньше «челнока» на базаре.
     — А ты бы нашёл другую работу, — посоветовал Сашка, так и не выпивший сегодня ни грамма.
     — А какую другую?.. Хотя, вот я и сменил работу, вот я и сижу среди вас… Лучше, Александр, ничего не нашёл.
     — Ох, аукнется ещё России девяносто первый год… — ни к кому отдельно не обращаясь, сказал Земляной. — Ох как аукнется… Не сразу, не скоро, и не с кого будет спросить за это. Потому как виноватых у нас не бывает.
     А Волопас продолжал:
     — Разделить всю страну на ваучеры, на паи — несложно. Гораздо сложнее из осколков цельное собрать. Эффективную экономику не создать, если за это дело взялись вчерашние жулики да менялы, недоучки и откровенные тупицы, которым на первых порах просто повезло. Они нормальный управленческий аппарат на производстве создать не в состоянии, потому что мыслят не в ту сторону, и будут давить на самое низшее звено, выжимать последние соки, потому что это большого ума не требует, да и денег тоже… Вкладывать не умеют… Меньше платить, больше заставлять работать. Мы единственные остались, кто ничего не понял, и продолжаем жить, как и век назад… Я…
     — А у нас был нормальный хозяин. И зарплата росла… Ерунда, все это…
     — Сашка, ерунда людей портит, — отозвался Земляной.
     — Я только одного не могу понять: от большого ума это делается или по глупости. Если по глупости, то еще не всё потеряно, а если это продумано, то тут только руками развести. Ну, оставайтесь богатыми, становитесь богатыми, а я не могу им стать. Не умею. Но я могу и умею многое, чего не можете вы: я могу решать интегральные уравнения, я могу делать операции на сердце, я сконструировал уникальный медицинский прибор, я могу рассчитать траекторию полета к Сириусу… Могу блоху подковать. Им это сейчас не надо? Но за это я должен иметь достойную зарплату, достойный уровень жизни, возможность научить своих детей делать то, что умею сам, качественно научить. И не в Оксфорде, и не в Сорбонне, а здесь, в России. Только, похоже, никому этого не нужно. Говорят, страна у нас неизлечимо больна. Нет, это у правительства раздвоение личности. Болванчики на верхней полке не всегда квартиру украшают, и зеркала выше человеческого роста не вешают…
     — Грядёт новый век, и идет он в черных одеждах, и больно, что не наш это век, а наших детей и внуков, а мы им от предыдущего ничего хорошего оставить не смогли.
     Последнее слово осталось за Земляным.

     Кажется, обо всём успели поговорить с Надей. Единственное, чего не захотела рассказать она — как лишилась квартиры.
     Надя, отвернувшись, плакала, когда Михалыч рассказывал про сыновей, а он, поглаживая ее по плечу, утешал:
     — Что ты, Наденька. Самая сильная среди нас и — слезы. Не надо.
     — Я ведь помню, когда это случилось. А сыновей твоих видела молодыми лейтенантами. Ведь это ужасно, Сережа… Им бы жить да жить. Ты на работе тогда сам не свой ходил. Я за тебя так боялась, — и Надя опять вытирала слёзы.
     Михалыч грустно помолчал.
     — Сейчас кажется — всё это ушло так далеко, что хочется спросить: а было ли? Все осталось где-то там, в другой жизни…
     — Да, в другой… — с горькой усмешкой согласилась Надя.
     Наступала весна. Она поднимала настроение, пробуждала к активной жизни. Жители подземелья не были исключением. Цвела черемуха, за ней — сирень, не нарушая заведенного в природе порядка. А весна незаметно накрывала мир светлой и тревожной, только ей подвластной аурой. Всем людям хочется любить и быть любимыми…

     Жизнь продолжалась. К зиме понадобятся деньги, а сдачей бутылок много не заработаешь. Надя предложила просить подаяние.
     — Подайте милостыню ей… — красивым голосом пропел из своего угла Волопас.
     — Господи, Собинов объявился… Я серьезно, Волопас.
     — Простите, Надя, простите…
     — Земляной, может, вы что-нибудь предложите, если другие не в состоянии.
     — Надя, я не экономист. Я экстрасенс. Экстрасенс улицы, экстрасенс толпы. Там моё призвание. И совет мой может быть на уровне чувств, ожиданий и надежд. А вы говорите о грубо материальном. Наденька, полагайтесь на себя и решайте, как вы решали до сих пор. Никто против не будет. Это я чувствую. Мы ждем и надеемся.
     — Нету мужиков…

     Летом обходили помойки рано. Жара диктовала условия. Но конкуренты всегда опережали. Из мусорных баков вылезали коты с наглыми мордами: грязные, одноглазые, с разорванным ухом, со шрамами, полученными в былых битвах, прихрамывающие, но толстые и ничего не боящиеся.
     Житейские воззрения этих котов были сродни человеческим, вот только желания поскромней, и люди копались в мусорных баках вместе с животными, не ссорясь с ними.
     Жарким июньским днем, когда возвратились с обхода контейнеров, Надя решила устроить стирку. Загрузив Сергея сумками с бельем, вместе пошли за город, на ее место, спрятавшееся за холмом, повитым венком ромашки, а у подножия густо заросшим кустарником и большим плоским камнем у самой воды.
     — Я всегда здесь стираю. Никто не видит и не мешает.
     Она расстелила на траве одеяло и протянула Михалычу кусок мыла.
     — Раздевайся и мойся.
     Надя стирала, а Сергей, помывшись, плавал недалеко от берега. Развесив белье по кустам, она, словно и не было здесь мужчины, сняла купальник, выстирала его и мылась у камня. Кушнарев старался не глядеть на ещё молодое тело рано овдовевшей и не рожавшей женщины. Окунувшись и немного поплавав, Надя выбралась на берег.
     — Выходи из воды, Сергей, замерзнешь.
     Он послушно вышел. Шли рядом, соприкасаясь обнаженными телами, прямые и натянутые, как тетива, и казались друг другу молодыми и красивыми. Легли навзничь на одеяло. Михалыч повернулся к Наде — она прятала лицо в ладонях, — осторожно приподнял её и привлек к себе, а она гладила его небритые щеки…
     — …Теперь я жена тебе перед Богом. Целуй меня. Долго целуй, Сережа…

     Когда закончили обход баков и присели на скамейку под цветущими липами, Михалыч взял Надину руку.
     — Как много я должен тебе сказать, и как мало у меня слов…
     — Я всё понимаю, Сережа… А слов нет потому, что сказать об этом невозможно. Всё перемешалось, всё запуталось. Это вся наша жизнь просит слова: и прошлая, и настоящая — страшная и нескладная. А она не уместится во все известные тебе слова. И мы совсем другие. Ты даже не представляешь, насколько мы другие. А мне иногда жутко становится. Ты понимаешь, что мы уже никогда не будем такими? — Надя кивнула в сторону редких прохожих. — Мы — на обочине настоящей жизни, и вернуться нам туда заказано. И закончим мы ее на досках, положенных на трубы, покрытые, дай бог, чистой ветошью… А наверху будет дождик моросить или метель свистеть… Всё равно. Но я буду с тобой, Сережа, буду до конца. Да, милый…
     Уткнувшись в плечо Михалычу, она горько заплакала.
     — Наденька, да не собираюсь я умирать…
     Они старались чаще бывать на их месте, на речке. Сергей, как и пятнадцать лет назад, откровенно любовался Надей, но оба понимали, что это было короткое, беззащитное счастье, свет предзакатный, тихо струящийся и исчезающий навсегда.

     В конце лета Надя вновь напомнила о деньгах. На этот раз все-таки решили просить милостыню. Михалыча, как самого старшего, уговорили отрастить бороду, чтобы выглядеть еще старше, соответствующе одели, и Надя отвела его на заранее проверенную «свободную» территорию, выбрали место рядом с большим продуктовым магазином, и Кушнарев приступил к «работе». Воистину, пути Господни неисповедимы!…
     Михалыч постепенно привыкал к своей новой роли. Это оказалось труднее, чем копаться в мусорных баках. Здесь приходилось быть психологом, чтобы понять человека, вызвать жалость, сострадание, заставить прохожего (или выходящего из магазина с покупками) стать на какой-то момент щедрым и не пожалеть червонца из своего тощего кошелька.
     Михалыч сидел с «кружкой» всегда на одном месте. Местные жители привыкли к нему, и сумма, собираемая за день, стабилизировалась. Были дни более удачные, были менее денежные, но это уже от него не зависело.
     Пришла настоящая осень — приходилось теплее одеваться и сидеть на сложенных стопкой картонных коробках. Ветер шелестел в ветках деревьев, поскрипывали, раскачиваясь, желтые шары фонарей на старых чугунных столбах, отражаясь в мокром асфальте.
     В один из вечеров что-то насторожило Михалыча в человеке, прошедшем мимо и свернувшем в проходной двор. Показалось ему, что это был Мурашкин.
     На следующий день Кушнарев всё-таки дождался этого человека. Сомнений не оставалось: мимо него прошел гендиректор уже не существующей риэлторской фирмы «Новоселье». Вот он — его обидчик, враг, а он ничего не может сделать.
     Теперь Михалыч не уходил, не дождавшись возвращения Мурашкина. Никиту Антоновича каждый вечер привозил серебристый «Фольксваген» и останавливался на противоположной стороне улицы. Мурашкин шел к пешеходному переходу, а автомобиль уезжал. Возвращался Никита Антонович всегда в одно время и заходил в подъезд старинного дома. Три недели наблюдал всё это Михалыч, а потом стал брать с собой пруток арматуры, про который вспомнил и извлек из-под трубы в своем подземелье. Опять же, если бы его спросили, зачем он это делает, Кушнарев бы не ответил.
     Он просил милостыню на прежнем месте, и каждый вечер видел возвращающегося Мурашкина. Тот не узнавал Михалыча, да и трудно было узнать в оборванном старике с пегой бородой бывшего клиента своей благополучно почившей фирмы. Хотя Кушнарев был уверен, что его обидчик и сейчас продолжает заниматься тем же «бизнесом». Тот, кто вкусил сладость обмана, уже не может остановиться. Но, в конце концов, обманет и себя. Несколько раз Никита Антонович бросал в жестяную банку нищего звонкую монету.
     И в тот вечер Михалыч больше смотрел на другую сторону улицы, чем в свою денежную «кружку». Ничто не предвещало беды. Показался автомобиль Мурашкина. Кушнарев на несколько мгновений отвел взгляд в сторону. И почти сразу же — визг тормозов, крик женщины, остановившийся «Фольксваген» и мальчик, лежащий на середине дороги. Пока он смотрел на мальчика, серебристый автомобиль скрылся, а Мурашкин смешался с толпой. Вот мелькнул его серый пуховик на пешеходном переходе и опять пропал.
     Выли милицейские сирены, сирены «Скорой помощи» — напротив царила суматоха, а Мурашкин с высоко поднятой головой приближался к Кушнареву.
     Гнев душил Михалыча, кровь приливала к лицу.
     — Ублюдки, вы будете убивать наших детей, внуков, лишать нас жилья, имущества, и всё будет сходить вам с рук? Нет!
     И когда Мурашкин миновал его, сидящего на картонных коробках, и скрылся под аркой проходного двора, Михалыч на удивление легко поднялся, настиг в темноте Мурашкина и воткнул отточенный пруток арматуры в спину бывшего генерального директора. Тот, издав негромкий крик-стон, стал заваливаться на спину и упал, поворачивая голову и силясь разглядеть, кто его ударил.
     Кушнарев, увидев окровавленный конец своего «штыка» и уже ничего не соображая, стал наносить удары в светло-серый пуховик: в грудь, в живот. Он убивал Мурашкина как виновника своей теперешней собачьей жизни, гибели своих любимых сыновей, смерти дорогой Нины, искореженной судьбы Нади, ставшей для него самым близким человеком, даже как виновника развала, казалось, могучего государства. Уже мертвый, Мурашкин был виноват во всем.
     Пуховик и торчащие из него перья потемнели от крови.
     Он вспомнил, что пора возвращаться в свою нору, где он и теперешние его «друзья» становились на ночь четвероногими.
     Михалыч закрыл банку с семью сотнями рублей металлической крышкой с яркой цветной картинкой, изображающей сказочную английскую жизнь, которой никогда не было ни у него с Ниной, ни у Димки с Игорем, ни у Наденьки, ни у всей великой страны, о развале которой он так жалел. Положил ее в клеенчатую сумку и не спеша пошел туда, где его даже сейчас кто-то с нетерпением ждал.
     Слезы текли по небритым щекам, он размазывал их грязным рукавом и никак не мог понять, о ком он плачет. А встречные люди обходили его, грязного, пропахшего костром, как неодушевленный предмет, не замечая ни человека, ни выпавшей ему судьбы.
     Ветерок обсушил влажные щеки Кушнарева, а на губах появилась чуть заметная улыбка. Он всё увереннее ступал по асфальту. У ярко освещенного кинотеатра остановился. По верху бежала строка: «Неделя итальянского кино. “Ночи Кабирии”. Неделя итальянского кино…»
     А с большой афиши, в легком, не по нашей погоде платьице, Джульетта Мазина сквозь слёзы улыбалась Михалычу…
 

На первую страницу Верх

Copyright © 2011   ЭРФОЛЬГ-АСТ
 e-mailinfo@erfolg.ru