На первую страницуВниз

Ирина Стругова

Клуб любителей поэзии

 
Посвящается Рэчел Спивак
 
Пока это помнят, это живо.
Мы не можем изменить мир,
Но пока есть мы, мир не станет
окончательно вульгарным.

     Председатель клуба любителей поэзии города Сиэтла, что на западном берегу Соединенных Штатов Америки, по имени Рашель (в просторечии и в прошлой жизни просто Рита) обзвонила всех постоянных участников ежемесячных собраний. И напомнила им, что сегодня в три часа они собираются у «Розы-с-мамой». (Так звали  эту Розу, чтобы отличать от другой Розы, тоже члена клуба. Ту, другую Розу,  называли просто — «Роза-поэт».) У Розы-с-мамой была мама, которую эта Роза всюду таскала за собой, и которая, видимо, так и не поняла еще, что ее дочери уже за пятьдесят, и что та уже шестнадцать лет как сама мама. Однако мы можем допустить, что они просто любили друг друга.
     Розу-поэта звали так из уважения к ее неиссякаемому таланту сочинять стихи. Она сочиняла стихи везде и всюду, и на любую попавшуюся на глаза тему. Нельзя сказать, чтобы ее поэзия могла тронуть чье-либо сердце, не исключая ее собственного, но ведь этого теперь никто и не требует от поэзии. Наоборот, чем спокойней, тем лучше, как сказал знаменитый, но уже покойный поэт Иосиф Бродский. Она пишет спокойно и искусно, — добавил бы он, если бы ему представилась возможность судить о стихах Розы-поэта… Роза-поэт действительно сочиняла очень искусные стихи, интеллектуальные и витиеватые, с различными культурными намеками и иностранными словами. Последнее свойство в ее поэзии особенно понятно, так как по профессии Роза-поэт в прошлом была редактором очень популярного когда-то в Москве журнала «Иностранная литература» и до приезда в Штаты хорошо знала английский язык. По приезде, однако, пришлось переучиваться с британского академического на американский вульгарный, но она справилась и даже получила работу преподавателя этого самого американского языка в колледже для китайско-филиппинских студентов.
     Рашель, которая Рита-председатель, сама бы могла называться Ритой-с-мамой. Потому, что главным стержнем ее существования и ее любви, как и в случае с Розой-с-мамой, была ее мама. Ее маме было 92 года, и была она из местечковых жителей Молдавии, которые и составляли цвет тех мест, при этом не смешиваясь с молдаванами. Рита всю жизнь прожила в заботе о том, чтобы накормить свою семью, а также своих соседей, друзей и друзей своих друзей. Всю жизнь она готовила еду; к слову сказать, превосходную еду. Переехав в Америку — после того как молдаване решили, что они не нуждаются в тех, кто действительно составлял цвет их родимой Молдавии, и стали буквально побивать этот цвет камнями, благо ни одна нация не забывает как это делается, — Рита-Рашель довольно быстро смирилась с тем, что нет у нее здесь ни соседей, ни друзей, нет даже молдаван, которые когда-то и не думали побивать камнями цвет нации. А вот мама ее все продолжала говорить и говорить вслух: «Кушайте, кушайте! Хлеб! Не забывайте есть хлеб!»
     Вот из-за этих ее причитаний, странных и непонятных американцам не только из-за отсутствия знания маминого идиша, Рите-Рашель удалось получить работу, которая называется «по уходу». И, по счастливому (если так можно выразиться в столь драматической ситуации) стечению обстоятельств, Рите-Рашель дали работу в ее собственной квартире по уходу за ее собственной мамой.
     Квартиру они также получили именно благодаря маме. В Соединенных Штатах Америки к старикам относятся хорошо, но только к тем, кто приехал из стран, которые были успешно завоеваны этой самой сильной страной мира. До своих собственных стариков, как это часто бывает с любителями благотворительности, у Соединенных Штатов Америки руки не доходили. Но сейчас мы рассказываем про наших людей, из бывшего Советского Союза. Так вот, можете себе представить, что квартиру Рите-Рашель и ее маме выделили в государственном доме, в прекрасном районе и за мизерную квартплату.
     В такую же квартиру недавно переехала и Роза-с-мамой — с мамой и сыном Мишей. В этой вот новой квартире, в прекрасном районе города Сиэтла, что на западном берегу Соединенных Штатов, и должен был состояться очередной сбор любителей поэзии, сегодня в три часа пи-эм, как говорят здешние люди.

     Итак, Рашель-Рита-председатель обзвонила всех членов клуба и принялась кормить маму. Но прежде она «поменяла» ее и вымыла ей руки. («Поменять маму» — это значит то же самое, что поменять младенцу пеленки. Рита-Рашель делала это по нескольку раз в день и даже ночью. Это всегда трудно, и не только в силу неприятности процесса, но и в силу сопротивления, оказываемого мамой, и в 92 года сохранившей полную достоинства независимость элитарного сословия Молдавии.) Поменяв маму, Рита-председатель перетащила маму к обеденному столу, накрытому моющейся скатертью, присланной из Израиля, навесила на нее слюнявчик и вложила в дрожащую тонкую руку ложку, которой приходилось управлять ей самой. Жевала мама неплохо, благо зубы ей изготовили еще в Кишиневе. Свои люди изготовили. Особенно она любила хлеб, что доставляло Рите немало хлопот, потому что достать хлеб, к которому мама привыкла в Молдавии, в Сиэтле, что на западном берегу США, было совсем не просто.
     У Ритиной мамы, как говорится, крыша поехала. Грубо говорится, но как-то образно. Будто бы открылся череп, и стало все сразу ясно. Стало все ясно, как никогда прежде. Мама страдала по умершему пятьдесят лет назад мужу, по умершей в Израиле, совсем молодой, старшей дочери, по соседям, которых не удалось накормить хорошим хлебом. Но самое большое ее страдание состояло в том, что ее любимая дочка Рашель, бывшая стюардесса, так и не вышла замуж. Теперь ей стало ясно, что она чувствует свою некоторую вину за этот факт. Именно поэтому она теперь почти постоянно повторяла примерно такое: «Рашель, так ты не забудь подать хлеба мужу». Или: «Рита, твой муж приходил и оставил денег под окном. Пойди возьми». «Рита, а ты позвонила своей сестре Сарочке в Израиль?» Но самыми болезненными были слова: «Рашель, не забудь накормить детей. Они уже пришли из школы?» — эти слова мама почему-то произносила на идиш.
     От всех этих «откровений» Рита-председатель не так страдала сама, как ее случайные знакомые, которым приходилось это слышать. Рашель, достойная дочь страны, на склонах гор которой растут ливанские кедры, привыкла. Она очень походила по характеру на свою маму, и после того как они приехали в этот город на западном берегу Соединенных Штатов, Рита-председатель обзавелась множеством знакомых, которых теперь в любое время и в любом количестве принимала в своей государственной, за мизерную плату, квартире. Одни из этих знакомых были ей благодарны и полюбили и ее, и ее маму; другие, и их было большинство, удивлялись и не доверяли. Стюардесса — да еще из элитного народа Молдавии! Непостижимо! Кстати, то же самое было и в той самой Молдавии. Соседи по двору часто допекали ее маму: «Мадам Шпак, и как это ви можете допустить, чтобы ваша дочка била какой-то там стиардессой?» Однако все пользовались добротой Риты-Рашель. Молдавские соседи охотно принимали от Риты-«стиардессы» увесистые кульки с конфетами «Аэрофлота», из которых получалось хорошее варенье, если добавить каких-нибудь фруктов. Недоверчивые же переселенцы из бывшего Советского Союза, которым всюду мерещилась рука КГБ, не доверяя, все-таки с удовольствием поедали все, что Рита-Рашель научилась готовить, поскольку всю жизнь сама вкусно ела и еще не забыла что такое вкусно.
     Рита-предесдатель докормила маму и начала собираться на собрание любителей поэзии. Смотреть за мамой должна была другая работница по уходу, по имени Лида, Лида была родом из уральской деревни и когда-то закончила в Ижевске сельскохозяйственный техникум. Когда проходили собрания клуба, она сидела с мамой Риты-председателя и поэтому не могла на них присутствовать, хотя не только неплохо знала русскую поэзию, но и сама сочиняла стихи на трогавшие ее сердце темы. Однажды она даже позвонила на собрание и прочитала по телефонному автоответчику, включенному так, чтобы все могли слышать, весьма трогательное стихотворение о такой «редкой» среди женщин участи, как одиночество. Это было эффектно. Все хлопали, некоторые даже прослезились. Лида, правда, всего этого не слышала, так как автоответчик работает только в одну сторону.
     Рашель-Рита-председатель любила одеваться и тратила много денег на наряды. Вот и сейчас она надела новенькую кофточку, черную с алыми маками на груди, недавно купленную на распродаже в весьма престижном магазине. Рита-Рашель любила этот престижный магазин и часто в разговоре намекала на то, что, мол, не все русские из бывших республик Советского Союза, могут себе позволить покупать там вещи. Вещи она обычно покупала броские, яркие, блестящие. К кофточке с маками на груди подошли золотистого цвета шикарные брюки «капри», черные лаковые туфельки с модными перепоночками на подъеме и прозрачные чулки, усыпанные бархатными черными мушками.
     Рита-Рашель подкрасила блестящие полные щеки и губы одним и тем же ярко-розовым цветом и надушилась французскими духами «Клима». Она не переставала радоваться, что у нее еще сохранилось немного замечательной парфюмерии, поскольку в этой стране, что находится в центральной части Северного Американского континента, вместо парфюмерии продают простую воду. В первый момент, когда вы наносите ее (немножко за ушами, как нас учили в бывшем Советском Союзе) или на кофточку, она пахнет, и довольно сильно. Но не более пяти минут. Есть, правда, в США долго и омерзительно пахнущие ароматические вещества, которыми местное население иногда так злоупотребляет, что их присутствие обнаруживается за целую милю. Но уж русские-то, в чем в чем, а в духах разбираются. Советская власть, приучая людей отвергать все материальное во имя духовного, самым неожиданным образом привила им дорогие, прямо-таки «аристократические» манеры, хотя и проявляющиеся иногда в неприглядной пролетарской форме.
     Нарядившись и надушившись, Рашель-Рита-председатель пошла к выходу, где ее должна была подобрать Диора с машиной. Нет, ее никто не называл Диора-с-машиной, называли просто Диорой. У Диоры была машина, доставшаяся ей по наследству от недавно умершего супруга Рафика. «Тойота», белая, совсем новая. Рафик, как только купил эту машину, можно сказать, машину своей мечты, так сразу и умер. В этом было что-то мистическое. Диора теперь переживала только за сына и за дочь, а за Рафика, который так и не смог смириться с этой страной, перестала переживать. Он ушел, как говорится, покинул поле боя… Вот так и случилось, что она ездила на машине, — только не по скоростному шоссе, называемому «фривей» и не в ночное время. А так, всюду ездила и часто подбирала Риту-председателя. Они обе были из одного города, из Кишинева, и дружили. Диора была по внешности и манерам полная противоположность Рите-Рашель. Высокая, очень худая, с тонкими, всегда холодными и розоватыми руками, совершавшими чрезвычайно элегантные движения. Она задумчиво подносила руку к усталым, полным библейской мудрости и грусти глазам, как бы снимая этим изящным жестом и эту усталость, и эту грусть. В ней все было традиционно, значительно и красиво.
     Диора и Рашель-председатель не только были из одного города, Кишинева, по мостовым которого когда-то прогуливался знаменитый русский поэт, и за судьбу памятников которому в современной Молдавии многим любителям поэзии приходилось теперь волноваться. Они обе понимали идиш (хотя и не вполне). В Молдавии это приходилось скрывать, а здесь, в Сиэтле, даже стало предметом маленькой тайной гордости. Еще бы! Кто кроме Диоры мог так понимать тонкий юмор бывших русских, передаваемый по сети Интернета из Израиля. Или кто, кроме Рашель-Риты, мог так уморительно рассказывать истории кишиневских дворов?!

     Итак, Диора благополучно подобрала подругу, и они поехали к Розе-с-мамой. Они ехали по узким улочкам Сиэтла с прилепленными друг к другу дощатыми домиками, типа дачных построек на приусадебных участках в бывшем Советском Союзе. Улицы Сиэтла имеют мистическую особенность: они совершенно неожиданно в каком-то месте меняют свое название. Например, вы едете по улице, которая называется 46-я Авеню Северо-Восточного направления. Вдруг, без всяких на то причин и без предупреждения, эта улица начинает называться Базарной. Хотя базара нет и не было. Почему, вдруг, улица стала Базарной?! Непосвященный водитель теряется, до истерики, становится опасным — как для себя, так и для окружающих, — но понять, куда подевалась 46-я Авеню Северо-Восточного направления, он не может. Кому-то помогает врожденное чувство ориентации, кому-то – компас; многим, в ясную погоду, — гора Рейнир, а вот остальные находятся в плачевной ситуации. Отличить один домик от другого (или супермаркет, или бензоколонку), чтобы иметь их за ориентиры, невозможно не родившемуся в этой самой богатой стране мира, которая находится в центре Северной части Американского континента. Что-то мистическое и запутанное есть на этой земле. Недаром Колумба занесло сюда по ошибке.
     Диора ориентируется плохо, как и следует ожидать от женщины с такими изящными и задумчивыми манерами. Рита-предеседатель, никогда не водившая машину, справляется с этим лучше, за что Диора ей весьма благодарна. Таким образом и сегодня они без особого труда нашли домик, который недавно получила Роза-с-мамой. Маленький, из серых щепочек, домик, расположен за общим забором среди других таких же сереньких дощатых домиков. Этот «дачный» (на московском жаргоне) участок называется (на местном жаргоне) государственным проектом для бедных. Ничего не поделаешь, но это лучше, чем снимать за бешеные деньги квартиру в таком же сереньком дощатом домике, но расположенном не за общим, а за индивидуальным забором.
     В это же самое время к серенькому домику за общим забором начали подтягиваться и другие члены клуба любителей поэзии.
     Эсфирь, в просторечии Элла, бывшая преподавательница электротехники из Минска, и Екатерина, в просторечии Катя, в прошлом имевшая никому не понятную, как в США, так и в бывшем СССР, профессию — она была когда-то патентным работником. Эта Екатерина, вечно сожалеющая о том, что она не принадлежит к Богом избранному народу, вообще была мало кому понятна, прежде всего самой себе. Иногда кое-кому она нравилась за необычность, но чаще ее считали простушкой и «дурочкой». Так все было в этих любителях поэзии: традиционно и красиво.
     Жили Элла и Катя в другом доме-проекте для бедных. Это был так называемый «красный дом». В красном доме для бедных, что в городе Сиэтле, на западном берегу Соединенных Штатов Америки, бок о бок проживали бывшие преподаватели, музыканты и инженеры, говорящие между собой на хорошем русском языке и упорно не желавшие знать никакого другого. В этом же доме проживали и аборигены Северной части Соединенных Штатов, «американцы», говорящие между собой исключительно на вульгарном американском языке и так же упорно не желавшие знать другой. Первые, в основном почтенного возраста люди, всегда чисто одевались, вкусно готовили. Они рыбачили, или просто прохаживались вдоль улиц, усыпанных, будто жуками или клопами, автомобилями. Кроме русских по этим улицам никто никогда не ходит, так что наших всегда можно узнать. Аборигены же одеваются чрезвычайно неряшливо и безвкусно, а также бедно, потому что не умеют готовить и последние деньги тратят в забегаловках с жареным в канцерогенном масле картофелем.
     Еще одна особенность, замеченная в «красном доме». У менеджеров этого дома, государственных служащих, особенным уважением пользуются жильцы, занимающиеся торговлей двумя самыми любимыми всем человечеством, а следовательно, прибыльными товарами. Это наркотики и проституция. Такова извечная традиция. Русских же жильцов красного дома эти менеджеры недолюбливают, справедливо считая их пленными, доставшимися США после победы в войне против Советского Союза и несправедливо получившими такие прекрасные и дешевые квартиры.
     Элла и Катя добирались на заседание клуба весьма нетрадиционным для этой страны транспортом — автобусом. Как эти автобусы только пробираются в узких проездах между длинными рядами автомобилей, припаркованных бампер в бампер вдоль дачных домиков, просто удивительно. Однако в автобусах ездить интересно. Каких только людей не встретишь! Когда наши любители поэзии вскарабкались в автобус и заплатили за проезд презрительно оглядевшему их водителю, то с удивлением, за многие годы проживания в США превратившемся в радостное, увидели, как всегда, много интересных, прямо-таки выдающихся людей. Вот сидит пожилой мужчина довольно плотного телосложения, со смелым выражением лица рабочего или солдата. В шортах (а на улице февраль месяц, дождь и чуть выше нуля по Цельсию), в кроссовках без носок (носки здесь, как и в Арабских странах, редко кто носит), в свитере и в шляпе. Вот эта шляпа и явилась предметом особого внимания наших поэтов. Все остальные пассажиры, в основном сами такие же немного сдвинутые по фазе, не обращают на него никакого внимания. А обратить бы стоило. Вся его шляпа покрыта значками и бляшками с разного рода призывами и лозунгами: «Да здравствует Буш!» «Долой Буша!» «Да! Войне в Ираке!» «Нет мясу из Канады!»… Над шляпой возвышается антенна, композицию дополняют наушники. Он весь погружен в слушание радио.
     А вот еще экземпляр. Невообразимо толстая дама (тоже в шляпе, но широкополой и украшенной цветами и перьями) все время повторяет как бы про себя, но достаточно громко: «Ну что за город? Негде выпить кофе!»
     Напротив нее сидит другая, совсем молодая и красивая. Свежее лицо, тонкие черты лица, прекрасные волнистые волосы. Она сняла с ноги носок (она нарушает принципы благополучной части американского населения, презирающего носки) и внимательно рассматривает сей предмет туалета. Она пристально смотрит на носок, щупает его грязные наросты, нюхает. Потом надевает его. Вынимает из мешка, брошенного в проход автобуса, щетку для волос и начинает водить ею по своим чудным волосам. В первой сцене она вызывает у наших поэтов омерзение, и Элла, привыкшая к некоторой электротехнической правильности во всем, не может удержаться и не шепнуть Кате: «Ну как же так можно? Почему ей никто не объяснит, что так нельзя вести себя на публике?» Вторая сцена тоже ей не нравится, но нравится Кате, и она говорит, как всегда непонятно: «Какая красивая! Ну прямо Лорелейн!» Когда Элла спрашивает недоуменно, что такое Лорелейн, Катя начинает долго и путано рассказывать, как ее мать читала по-немецки какую-то поэму про девушку с золотыми волосами. Эта девушка имела обыкновение расчесывать свои красивые волосы, сидя на берегу Рейна. После такого странного и маловероятного объяснения, Элла резонно замечает, что девушку из германского фольклора, видимо, следует называть Лоре Рейн. Послушать их, так можно подумать, вы на собрании литературоведов. А если они начнут говорить о политике, то вы обнаружите себя в Британском парламенте. Если же пойдет речь о воспитании детей, то тут вам просто следует как можно скорей ретироваться, чтобы не присутствовать при кровопролитной битве великих умов великих педагогов. И так во всем. Русские действительно много знают, но не умеют держаться в рамках темы и правил обычного светского разговора.

     А тем временем Роза-с-мамой готовилась к приему членов клуба, которые в данном случае должны были одновременно быть и гостями на новоселье. Прием предстоял непростой. Ожидалось много народу. Поэтому уже несколько дней Роза-с-мамой сама и ее мама не отходили от плиты. Пирожки, жареная и вареная курица, салаты, соленая рыба собственного приготовления, пончики, торты. И вот теперь все благополучно расставлено на длинном столе в главной комнате, которая называется «ливинг рум», что переводится примерно так: «комната, где живут». (Остальные комнаты, малюсенькие, в размер кровати, совершенно справедливо, называются спальнями. Там только спят.)
     Стол буквально завораживает своей красотой и запахами. Тарелки с яйцами, сваренными вкрутую, разрезанными аккуратно на половинки и щедро посыпанными красной икрой, буквально поражают воображение. Впечатление особенно усиливается советскими воспоминаниями о невозможности такого блюда в доме не работника торговли или ЦК КПСС. Эти тарелки с красной икрой очень гармонируют с красными бумажными тарелками для гостей и такими же красными и такими же бумажными салфетками, аккуратно сложенными около мельхиоровых вилок и ножей, удачно привезенных из Москвы и вызывающих неустанное восхищение богатых американцев. Они, американцы, увидев у русских иммигрантов такие столовые приборы, обычно начинают причитать по поводу красоты этих предметов. Подобные причитания не есть восторг, а есть прямое недовольство по поводу того, что бедные иммигранты посмели иметь то, что хоть и без труда, но довольно дорого, можно было бы купить и им самим. Бумажное снаряжение стола никого из бывших русских теперь не смущает: так удобно, и по любому поводу можно подобрать соответствующие тарелки и салфетки, и скатерти, и даже стаканчики для вина и воды. Кстати заметить, что безусловным преимуществом Соединенных Штатов Америки перед бывшим Советским Союзом является именно то, что здесь все бумажное, все блестящее, все яркое. Против этого никто не может и не мог устоять. Так и распался Советский Союз с его неуклюжими дубовыми столами и тяжелыми мельхиоровыми ложками.
     Короче, стол пылал всеми красками — овощей, соков, мясных и рыбных продуктов. Запахи свежей выпечки и маринадов делали любителей поэзии весьма нетерпеливыми. Их нетерпение было так традиционно для поэтов всех времен, что объяснять не нужно. Выдержать этот запах почти никто не может, даже предположительно сытый американский туземец. Мы называем американцев туземцами, хотя прекрасно понимаем (в советских школах обучались), что не эти пришельцы из разных стран мира являются туземным населением. Мы называем их так только потому, что настоящего туземного населения здесь, в этой стране в центральной части Северного Американского континента, уже давно не существует.
     К тому времени, когда две описанные нами пары прибыли к домику из сереньких щепочек, там уже была Роза-поэт. Она-то и показала прибывшим все помещения, начиная от кухни за низенькой перегородкой и комнаты для жилья до малюсеньких спален на втором этаже. Пусть малюсенькие, но уютные. Особенно уютной оказалась спаленка Миши, сына Розы-с-мамой. До потолка он спокойно достает рукой. Он может достать все, что ему нужно, когда сидит за компьютером, почти вплотную придвинутому к кровати, на которой он спит, видимо, не разгибая ног. Все действительно уютно и красиво. Занавески, картинки на стенах, даже в туалете. Роза-с-мамой долго сомневалась, повесить ли ей в туалете вырезанную из журнала «Обнаженную» Рубенса: все-таки мальчик в доме. Но ее мама, в прошлом педагог, сказала, что не только можно, но и нужно, чтобы мальчик привыкал отличать искусство от чего-нибудь непотребного. Много книг, привезенных вместе с мельхиоровыми вилками и ложками из Москвы. Пока есть еще эти пережитки бывшего советского строя, пока еще не все бумажное.
     Осмотрев домик, женщины уселись в жилой комнате в стороне от пылающего красным стола — из новенького набора мебели, недавно купленного Розой-с-мамой. Мебель также наводила на воспоминания о работниках торговли в СССР. Прекрасные, возможно даже настоящей кожи, приспособления для лежания и сидения — диван и два огромных кресла нежно-кремовой окраски.
     Только расселись, поохали какая прекрасная квартира (не вспоминать же было о том, что у Розы-с-мамой в Москве была квартира на Кутузовском из трех огромных комнат, с прихожей и отдельной кухней, паркетными полами и двумя лоджиями), как появились мужчины. Пришел недавний знакомый Риты-Рашель-председателя — Иосиф. Он привел с собой приятеля, представившегося Артуром. Рита-председатель подобрала Иосифа, как она сама выразилась, на встрече в клубе для одиноких богатых, что в Белавью. Он ей не нравился, и она даже не пожелала приставить к его имени традиционного эпитета «прекрасный», она просто пожалела его, вот и все. И действительно, он вызывал некоторое чувство жалости, сходное с чувством, которое вызывает новорожденный младенец. Иосиф был весь красный и будто бы в пене, которую не успели смыть акушерки. Вся его фигура, тонкая и скрюченная, говорила о каком-то странном смирении, которое даже пугало, так как могло ведь оказаться и дьявольской гордыней. На мысль об этом наводили маленькие льдистые глазки, этакие голубенькие буравчики на розовой физиономии Иосифа. Рита-Рашель дала Иосифу прозвище: Есик-Пусик. Как всегда, не в бровь, а в глаз. Такая уж неистощимая на юмор и выдумки Рашель-Рита, наш председатель.
     Артур же представлял собой полную противоположность Иосифу Есику-Пусику. Глаза огромные, два горящих угля на пергаментном лице. Благородный орлиный нос и вольтеровские тонкие, как бы искривленные в постоянной саркастической улыбке губы. Неопределенного возраста, очень худой. Красивый, но как после Освенцима.
     Оба мужчины, проходя мимо пылавшего красной икрой и красными бумажными тарелками стола, так низко склонили головы над салатами и мясными изделиями, что казалось — они проходят мимо иконостаса в православной церкви. «Чего только человек не сделает ради вкусной еды!» — подумалось Розе-поэту. И она присоединилась к Кате на новом, возможно даже кожаном, диване. Катю она, в силу всеобщего духовного голода в этой стране, готова была считать своей подругой, тем более что Катя, некоторым образом, тоже писала стихи.
     Рашель-Рита-председатель, блистая ярко-розовыми щеками и новыми лаковыми туфельками, предложила вновь прибывшим мужчинам присесть на стулья: мест на диване и креслах уже не было. К этому времени подошли еще две любительницы поэзии. Одну звали Руфь, в просторечии Кира, и была она из Москвы. Так же, как и Роза-поэт, она родилась в этом замечательном мегаполисе и отличалась признаками настоящей москвички — рафинированной интеллигентностью. Эта интеллигентность, настоящая, московская, в среде иммигрантов или провинциалов обычно все время подкрепляется воспоминаниями по поводу того, где и как в Москве продавали в прошлом бублики с маком, и тем, кого из знаменитостей мегаполиса «я знала лично».
     Другая дама была из Киева, и звали ее Нелли, в просторечии Нина. В данном случае совершенно не понятно, зачем ей понадобилось переименовывать себя. Хотя, в этой стране забвения было так принято: забывать не только свою Родину, но и имя, данное при рождении. В бывшем СССР это делали представители элитных прослоек населения, дабы затеряться в среде неэлитных масс. А вот почему это делают в стране всеобщего благоденствия — непонятно. Тем не менее, Нелли-Нина в прошлом была научным сотрудником, так же как и Руфь-Кира. Обе они трудились на ниве науки из области химии. И хотя область была одна, но разница и колорит их бывших мест жительства отразились и на внешности, и на манерах обеих. От Киры Нелли-Нина отличалась пышным телом и глухим произношением буквы «гэ». Было еще одно, и весьма существенное, отличие Нины-Нелли от остальных любителей поэзии: она не была иммигранткой в полном смысле слова. Она приехала с мужем-профессором, получившим работу в Америке за свои заслуги в развитии советской украинской науки. Советский Союз ничего для него не сделал, кроме того, что дал ему высшее образование. Ему, выходцу из глухого украинского села, из семьи колхозного сторожа, Советский Союз ничего не дал за его замечательные работы в области теории сверхпроводимости текучих металлов. Поэтому он не чувствовал никаких угрызений совести по поводу того, что в настоящее время решал довольно сложные проблемы по применению этих текучих металлов в США. Да и о какой совести можно было говорить в те годы, когда этому профессору его родная Украина не могла вообще платить даже мизерную зарплату. Ни копейки не могла дать ему Украина. А терпеть, как это было принято среди мечтателей и «идиотов» прошлого, теперь никто не хотел. Так что теперь муж Нины-Нелли работал в университете города Сиэтла, что на северо-западе Соединенных Штатов и вроде бы был доволен. Однако Нелли-Нина не совсем разделяла довольство супруга. Вернее, она вполне разделяла его скрытое недовольство. «Ну, что? Что хорошего? Ему за шестьдесят, мне под шестьдесят. Ему платят в десять раз меньше, чем любому американскому дебилу. Я вынуждена работать по уходу. Сами понимаете, какие это деньги. Мы купили дом. А как расплачиваться будем?»
     Руфь-Кира тоже работала по уходу, так что совершенно естественным образом села рядом с Нелли-Ниной, и между ними завязался профессиональный разговор. «Эта дама, у которой я работаю — не будем называть имени, она меня просто изводит своими заказами. То ей капусты нашинкуй на год вперед, то потолки помой. Я буквально больше не в силах», — негромко говорила Кира-Руфь. Ее речь была настолько интеллигентна и изысканна, что, слушая ее, могло показаться, будто она играет роль служанки в комедии Бомарше, будучи на самом деле графиней. «Не ховорите, — вторила ей Нина-Нелли, — это просто возмутительно. Они думают мы ихние слухи».
     Рита-Рашель, хотя и делала ту же работу, однако не жаловалась. Она меняла маму, кормила маму, не спала ночами из-за мамы, — и то, что это была ее мама, в корне меняло дело. А может быть, и характер Рашель-Риты был проще и веселей, поскольку она в этой компании была единственным человеком, не получившим высшего образования при советской власти. Она могла бы быть замечательной комедийной актрисой, но… «Кто бы меня принял? Я ведь по пункту не могла бы пройти». Это было ее единственное замечание подобного рода, сделанное всего один раз, в присутствии Екатерины-Кати-патентного работника. Последняя, в силу своего вредного характера, не могла удержаться, чтобы не заметить: «А может быть, ты просто плохо в школе училась?» — «Да, это правда», — легко согласилась Рашель-Рита и загрустила. Она редко грустила, но когда это случалось, она вспоминала, что «пятый пункт», по которому якобы ее не приняли бы в театральный институт, сыграл роковую роль и в ее личной жизни. Когда-то она полюбила русского мальчика, но ее мама не разрешила им встречаться. С тех пор прошло сорок лет, а Рита-председатель все еще помнит этого русского мальчика и наряжается исключительно для него. С тех пор она не жалуется ни на отсутствие мужа и детей, ни на тяжелую жизнь с мамой.
     Катя-патентный работник всегда считала своим долгом поддерживать разговор в компании. Ей казалось, что сидеть и молчать можно и нужно только вдвоем с любимым человеком. Когда же сидят на диванах и на креслах и на стульях люди, собравшиеся на вечер поэзии и новоселья, — надо разговаривать. «Знаете, я тут прочитала в одной популярной иммигрантской книге забавный анекдот, — смело начала она, обращаясь в основном к уставленным на нее гипнотическим глазам Артура. — Берлинский совет по литературе присудил высшую награду израильскому писателю за книгу под названием “Интеллектуальная неполноценность арийской расы”. Можете себе представить? Немецкий совет — израильскому писателю!» — Катя-патентный работник громко и одиноко рассмеялась в полнейшей тишине. Все молчали, и было не ясно, поняли они что-нибудь или нет. Или, возможно, они поняли гораздо больше, чем могла вообще понять сама Катя, просто по недоразумению попавшая в эту иммигрантскую компанию с определенным национальным уклоном. Надо сказать, что эта Катя-патентный работник всю свою долгую жизнь (в СССР ее, как и всех присутствующих, уже давным-давно называли бы по имени-отчеству) попадала в различные национально или религиозно-философски окрашенные компании, поначалу принимавшие ее за свою, и почти всегда — ошибочно. Но, надо отдать им должное, только из компаний, подобной вот этой, из компаний с «пятым пунктом», ее никогда не просили уйти. И только в таких компаниях ей было хорошо и тепло.
     Одиноко отсмеявшись, Катя-Екатерина православная христианка, прямо и смело глядя в горящие глаза «бывшего узника Дахау», в которого она без сомнения влюбилась бы с первого взгляда, если бы была моложе, спросила: «Артур, а вам не смешно? Подумайте, израильскому писателю немецкий совет по литературе выдал высшую награду за книгу под названием “Интеллектуальная неполноценность арийской расы”!»
     Артур, не мигая и не меняя выражения лица, все так же прямо и смело глядя на эту пожилую женщину, ответил: «Простите, но я не знаю таких слов “арийская раса”. Что это значит — арийская раса
     От такого ответа у всех перехватило дыхание. Было даже слышно, как все внутренне ахнули. «Как, вы не знаете таких слов?» — медленно и почти с угрозой произнесла Роза-поэт. «Нет, не знаю, я слишком долго прожил в Америке», — невозмутимо ответил Артур, опять же не мигая и не меняя выражения лица. Он только медленно повернул голову на худой пергаментной шее в сторону Розы-поэта. «Ну, это, знаете ли!» — опять медленно и с усилившейся скрытой угрозой произнесла Роза-поэт и принялась внимательно рассматривать свои ярко накрашенные ногти на холеных белых руках.
     «Ну, хватит о политике!» — жизнеутверждающе провозгласила наконец покинувшая кухню хозяйка нового дощатого домика для бедных Роза-с-мамой. Тут же появилась и сама мама, женщина былой красоты, на которую очень походила ее дочь. Они обе, большие, дородные, пышущие московским кустодиевским здоровьем, встали между заставленным яствами столом и компанией на диванах и стульях — и почти загородили и стол, и яства.
     Роза-с-мамой приехала из Москвы, где не родилась, но прожила всю сознательную жизнь. Так как она не родилась в столице, то не могла считаться настоящей москвичкой, такой настоящей, какими были Роза-поэт и Руфь-Кира-химик. Однако она не хуже них знала русскую поэзию, поэзию народов бывшего Союза, а также живопись и музыку. В Страну Американского континента она приехала из-за сына Миши, так как боялась призыва в армию своей Родины. Кроме того ей казалось, что Мише лучше жить там, где все компьютерное, и где его явные компьютерные способности найдут себе достойное развитие и применение. Роза-с-мамой потеряла мужа, так же, как и Диора, не совсем естественным для наших времен образом. Они не развелись, просто он умер еще до их отъезда из Москвы. В настоящее время она надеялась найти работу, а возможно и мужа, в Сиэтле, что на северо-западе страны, не совсем правильно называемой Америкой. Ей недавно стукнуло 55 лет, она плохо понимала варварский язык своей новой Родины, но не переставала надеяться на лучшее. Благо, надежды в США поддерживаются постоянно и неустанно. Здесь люди рождаются под звуки обещаний, и умирают под те же звуки, даже не успев понять, что они так и не жили, а только надеялись. Совсем как при советской власти с ее обещаниями коммунизма. Только русские всегда быстрее соображали и быстрее разочаровывались, и приходили к неизбежному выводу, что лучше всего иметь над собой барина, и хорошо бы хорошего барина. Ивана Грозного при жизни называли Грозным и людоедом, все Бироны и Анны Иоанновны клеймились и свергались, Сталина так же при жизни, хоть и шепотом, называли людоедом, да и вся попытка построить мир противу человеческого инстинкта оказалась мыльным пузырем. Посмотрим, как долго продержится «ихняя демократия». Если русские не перестанут быть русскими, то и демократия долго у них не продержится. А может быть, будет как с монгольским игом: триста лет целовали ханскую туфлю, но от православия не ушли.
     «Итак, хватит о политике!» — сказала Роза-с-мамой и отодвинулась в сторону, отодвинув и маму и открыв доступ к столу. Все оживились и быстро переместились за стол. Стали молча накладывать в тарелки все подряд. Только Роза-поэт продолжала повторять: «Как же так, не знать, что такое арийская раса…» Этот же вопрос вертелся и в уме дошлой до всего социального Кати-патентного работника. Она механически жевала пирожок и думала: «Возможно, он не знает этих слов, потому что долго жил в этой стране забвения. Ведь так называл Америку, кажется, Гарибальди, как я где-то читала. Или он вообще забыл русский язык. Хотя говорит без акцента. Странно. А еще похож на узника Дахау!»
     Прошли первые минуты ненасытного поедания. Начались минуты беседы. Говорили, как всегда поначалу, о еде, о способах приготовления этой еды, а также о том, как, мол, мы, русские, хорошо и экономно живем — именно потому, что умеем готовить.
     В промежутках между жеванием и глотанием Рашель-председатель зачитывает  анекдоты из отрывного календаря, буквально сегодня купленного в русском магазине всего за доллар. В последние годы в России на смену анекдотам про Чапаева, Ленина и евреев, пришли анекдоты про Вовочку. Вот один из них. «Вовочка приходит из школы. Мама: Что получил? — Четыре — А почему не “пять”? — А четыре урока было». Смешно, хотя для того чтобы рассмеяться, нашим любителям поэзии приходится напрячь математические способности, некогда так успешно развиваемые советской школой. А вот шутка, которую может сразу понять только Диора. «Объявление в одесском трамвае: “Граждане пассажиры! Щоб ви так доехали, как прокомпостировали билеты”». И еще одна шутка. Очень даже понятная всем присутствующим, всем проживающим в этой, самой богатой стране мира. «Чем тяжелее работа, тем легче на нее устроиться». И еще: «Если в вашей жизни нет счастья, то у кого-то их два».
     Когда почти все, что было на столе, съели и немного посмеялись и поплакали над шутками из отрывного календаря, Рита-Рашель-председатель объявила, что надо начинать поэтическую часть вечера. «Извините, не только хлебом единым сыт человек», — сказала она и сама засмеялась: так несвойственно было ей столь высокопарное замечание. Однако все притихли и стали ждать дальнейших указаний председателя. «Начинаем, как всегда, по часовой стрелке», — Рита-Рашель махнула рукой и почти попала в нос, сидящему рядом с ней, строго по часовой стрелке, Есику-Пусику. Тот покраснел так сильно, что даже тарелки на столе потускнели, и твердо отказался выступать с какой бы то ни было поэзией. При этом его малюсенькие глазки сверкнули неприятной холодной голубизной. «Ну, хорошо! Мы никого не заставляем», — проговорила председатель, в тоне которой послышалось вполне различимое презрение. Есик-Пусик опустил голову, и казалось, что сейчас из его глазок потекут водяные слезки, а некий внутренний голосок громко и пискляво произнесет: «Мама! Папа! Мама! Папа!» Возможно, вот на примере таких человеческих существ Зигмунд Фрейд и сделал свои, мимолетные и полушутливые, но далеко идущие, умозаключения по поводу разного рода комплексов.
     «Следующий», — жизнеутверждающе прокричала Рашель-Рита-председатель, чтобы как-то разрядить неловкую тишину, возникшую за столом. Следующим, строго по часовой стрелке, сидел друг Пусика, Артур. Уставившись прямо перед собой, как бы на Екатерину-патентного работника, и абсолютно не мигая, он достал из заднего кармана маленькую черную книжечку. Подняв ее над столом и над пустыми тарелками жестом оратора времен пролетарской революции, он несколько вызывающе спросил: «А Александра Галича можно?» Книжечка, видимо, досталась ему от родителей, которые сорок лет назад читали и пели этого поэта по подъездам Москвы, откуда тогда же и уехали, увозя с собой бывшего тогда ребенком Артура. «Москвич?» — с надеждой в голосе и нараспев спросила Роза-поэт и скрестила над красной тарелкой свои белоснежные руки с красными ногтями. «Нет. Может быть, я и родился физически в Москве, но мне бы не хотелось называть Россию своей Родиной. Мои родители слишком много выстрадали там, чтобы мне нравилось называть Россию родиной». Ух-ты! — внутренне воскликнули присутствующие. Этот Артур явно вносил некий дискомфорт в души любителей поэзии.
     «Не надо о политике, прошу вас», — голосом дореволюционной сестры милосердия умоляюще произнесла хозяйка дома Роза-с-мамой. Ее мама, бывший педагог, одобрительно закивала. «Ну, читайте, что вы там принесли», — приказала Рита-председатель. Она много слышала обо всех этих диссидентах, и в частности о Галиче, в бытие свое стюардессой. С некоторыми из них ей даже доводилось летать. С некоторыми — выпивать.
     Артур открыл книжечку и начал монотонно читать какое-то стихотворение, которое, против ожидания всех этих немолодых, но опытных, любителей поэзии, было им совершенно не знакомо. Читал он без акцента, но будто бы не понимал смысла слов и, тем более, намеков обличительной поэзии Александра Галича. Это было антисоветское стихотворение, явно антисоветское. Но все эти антисоветские иммигранты, собравшиеся сегодня почтить память русской поэзии, как-то вяло прореагировали на него, хотя прекрасно понимали и слова, и смысл намеков. Просто, пожив в этой самой богатой стране мира, что находится в центре Северной части огромного Американского континента, эти практически бездомные и неустроенные люди, потеряли свою антисоветскую прыть, как ее потеряли почти все люди мира по окончании холодной войны. Антисоветское перестало звучать актуально, особенно на фоне столь жестокого капитализма. Все они уже начали понимать, что и «американскому Галичу», вдруг вздумавшему писать такие прыткие стихи против капитализма и против священной собственности, пришлось бы доживать свои дни в картонной коробке на улице. И никто и никогда даже не узнал бы о его существовании и протесте.
     Следующей, строго по часовой стрелке, была Диора. Она не зря носит такое изысканное и пахнущее хорошими духами имя. Диора обвела всех томными, полными грусти глазами, в которых отражалось неполное понимание как кишиневского идиша, так и местного наречия, называемого английским языком. Это неполное понимание всего, так похожее на отрешенность, придавало ей загадочный и привлекательный вид. Екатерина, в просторечии Катя, которая все время пишет стихи, песни, дневники, письма президентам и телевизионным ведущим, еще к тому же и увлекается живописью. Она не коллекционирует живопись — она живописует. Однажды, вот на таком же заседании клуба, она имела видение. Как она утверждала потом, это было видение Диоры: ее странное грустное лицо и тонкие розовые руки — правая прижата к виску  в жесте, снимающем боль. Придерживаясь примитивного убеждения, что подобные видения ей посылаются свыше, она тут же проживописала видение. Получился портрет Диоры в духе Модильяни, как Катя старалась убедить окружающих. Однако окружающие не признали в этом портрете ни Диоры, ни Модильяни. Сама же Диора, принимая в подарок портрет и задумчиво глядя на странное лицо в фиолетово-розовых тонах, сказала Кате, видимо, чтобы не обидеть: «Зато у меня есть теперь авторская работа».
     И вот теперь Диора нервными розовыми пальцами перебирает страницы маленькой книжечки. «Я прочту вам стихи итальянской поэтессы тринадцатого века. Мне показалось, что это красиво». И она читает замечательное стихотворение под названием «Хризантема». Стихотворение о любви — героиня его предлагает возлюбленному проникнуть к ней в комнату под покровом ночи. В духе смеси японского изыска и итальянской чувственности, возлюбленный должен проникнуть в ее комнату не во плоти. Он должен стать просто видением, образом, но — способным почувствовать и понять запах осенней хризантемы. «Понять запах осенней хризантемы! Не правда ли прекрасно!?» — вопрошает любителей поэзии Диора, и несколько человек сразу же отвечают: — «О да!» Вот в такие минуты все понимают, что пришли сюда не только поесть. Понять запах хризантемы! Не почувствовать, не услышать, а понять! Понимание, а не ощущение запаха! Диора всегда привносит в жизнь любителей поэзии утонченную бестелесность компьютерного мира.
     Наступает очередь Розы-поэта. Все с нетерпением ждут ее выступления. Ее стихи всегда остроумные, блестящие и на весьма злободневные темы. Но сегодня она немного не в себе. Она долго молчит, поглаживая веки белыми холеными руками с ярко накрашенными ногтями. Она вспоминает, она вся погружена в память. Урожденная, как уже было сказано, москвичка, уволенная из редакции «Иностранной литературы», возможно из-за «пятого пункта», а возможно просто по сокращению штатов, Роза преподавала английский язык в физкультурном институте. Приехав в страну осуществления всех надежд, она думала, что сможет забыть смерти своих близких, так зло и безжалостно преследовавшие ее в последние годы жизни в Москве. Она надеялась забыть и свой ненавистный «пятый пункт». «Пятый пункт» она здесь не забыла. Наоборот, он вдруг превратился в ее настоящее бытие, в ее гордость. Она вдруг осознала все величие и избранность народа, к которому принадлежала по воле случая рождения. Однако это не прибавило ей успокоенности и счастья. Наоборот, все ее прошлое, с институтом, журналом и учениками-физкультурниками, вдруг обернулось для нее сплошной обидой, которую она почти поминутно высказывала. Будучи человеком, свято верующим в медицину с ее могущественными средствами подавления меланхолии, депрессии и иных нервных расстройств, она теперь полностью зависела от всяческих лекарств, которые, как известно, только усугубляют симптомы и загоняют пациента в порочный круг. Не удалось забыть и смерти близких. Она помнила все, будто эти ужасные события произошли только вчера. Сначала умер отец, которого она безумно любила и по образу которого старалась найти, но так и не нашла мужа. Потом погиб муж, так непохожий на ее отца. Так вот просто разбился в машине, в командировке в Риге. Потом умер брат. Это было особенно тяжело, потому что именно его она любила даже больше, чем отца и мужа. Не выдержав всех этих потрясений, умерла мать. В Америку Роза-поэт приехала со вторым мужем, опять же даже близко не походившим на ее отца. Муж ушел от нее через год проживания и переживания иммиграции, которая так часто разводит людей.
     Роза-поэт оказалась удачливей остальных любителей поэзии, хотя бы в том, что почти сразу получила работу преподавателя английского. (По уровню интеллекта филиппинские студенты, большинство которых составляло контингент колледжа, где она работала, не слишком отличались от московских физкультурников.) Она сочиняла стихи легко и быстро, записывала их на разных бумажных, если они были белыми, — на салфетках и даже на белых бумажных тарелках, если случалось, что стихи приходили во время принятия пищи в общественных местах. Она любила повторять слова Андрея Вознесенского: «Стихи не пишутся. Случаются...» Сегодня же она решила читать что-нибудь по памяти, и не свое. В ее памяти всегда была Марина Цветаева. Марина терзала ее душу до крови, до страшной боли, до безумия и до желания забыть страшные стихи: «Мой милый, что тебе я сделала?.. Детоубийцей на суду Стою — немилая, несмелая. Я и в аду тебе скажу: Мой милый, что тебе я сделала?»
     Когда Роза-поэт закончила читать Марину, все долго молчали. Страшное стихотворение. Страшная правда. Поэтому, возможно, многие одновременно и любят и не любят Марину Цветаеву, предпочитая ей величавую Анну Ахматову. «Цветаеву читать — все равно, что соль на раны сыпать», — сказала сама Роза, как бы извиняясь за прочитанное. Артур смотрел на Розу-поэта с восторгом. Может быть, уйдя с этого вечера, он что-нибудь да и вспомнит из того, что так старательно забыли его родители.
     Следующая — преподаватель электротехники Эсфирь-Элла из Минска. Она очень похожа на звезду экрана бывшего Советского Союза — на Целиковскую. Прекрасные, огромные, ярко-голубые глаза. Они хранят ангельское тепло и безмятежность, широко воспеваемые поэтами. Глаза — вот, собственно, и все сходство. Но этого достаточно, чтобы Артур перевел свой восторженный взгляд с Розы-поэта и с ее белых рук на довольно полную и довольно пожилую преподавательницу электротехники из Минска. Вообще Артур, по мере развития вечера, все больше и больше оживает, но все больше напоминает узника Дахау. Ему странны и непонятны эти старые люди. Они толстые, в морщинах, и некрасивые. Но то, как они читают по бумажке или по памяти стихи, как они их слушают, вдруг совершенно непонятным образом делает их красивыми и молодыми. Каждую из этих женщин можно полюбить только за ее любовь к чему-то, чего он никогда не знал и не понимал.
     Артур смотрит на Эллу-Эсфирь черными глазами, а она начинает читать стихи Евгения Евтушенко про то, как этот русский поэт, который всю свою жизнь метался между правдой государственной и истинной правдой, приехал в Белоруссию, чтобы разыскать родню. В этом стихотворении, как и во всех его стихах, много истинной правды, много поиска истинной правды, много русского патриотизма. И, против ожидания, этому иммигранту нравится слышать слова о любви к Родине. И снова Артуру будет о чем задуматься, если, конечно, ему захочется задуматься. В стихотворении Евтушенко нет библейской тоски, нет беспредельного политического протеста Галича, но много чисто русской, очень традиционной тоски. Это стихотворение о русском бездорожье, о сборе картошки на грязном, слякотном поле, по которому ползают маленькие дети, у каждого из которых голубые евтушенковские глаза. И вот это описание слякоти и грязи на картофельном поле вызывает особое ностальгическое и очень болезненное чувство почти у всех присутствующих. Это странно, как странно и до боли желанно, выглядит грязная, раскисшая земля России в фильме Андрея Тарковского «Ностальгия». Элла заканчивает читать, и опять все молчат. И опять Артур не может отвести своих угольных глаз от этих прекрасных голубых...
     Потом подошла очередь патентного работника по имени Екатерина. В клубе ее называли просто Катя, и это было ей приятно. Имя Екатерина в стране Северо-Американского континента вызывало ненужные ассоциации с Екатериной Великой и с ее всевозможными сомнительными достоинствами, о которых в Советском Союзе никто ничего не знал. Наша же Катя была обычной русской, революционно настроенной и довольно взбалмошной особой. Таких в Москве в 60-е годы прошлого столетия было пруд пруди. Получая аттестаты зрелости по окончании средней школы, многие из них вдруг обнаруживали, что их отцы вовсе не были врагами народа, как им шепотом говорили их матери, и о чем громко кричали им вслед их соседи-доносчики. Многие из них так и не оправились от этой новости. Дети мнимых врагов народа превратились в настоящих врагов народа, сами того не понимая и не сознавая. Вот такой поворот судьбы случился и с Катей. После того как она узнала, что ее отец реабилитирован — посмертно. Ей тогда только исполнилось шестнадцать. И с тех пор и по сей день (а ей уже 64), она не могла и не хотела смириться даже с самой идей советского режима. С того самого дня, когда она узнала о сталинском терроре, она начала принимать активное участие во всех видах протеста. И только ее полная открытость и неправдоподобная смелость спасли ее от тюрьмы. Многие из ее окружения, активно клявшие советскую власть во время кухонных дебатов, по непонятным причинам получали высокие должности, вступали в коммунистическую партию (просто так, ради денег, — откровенно признавались кухонные революционеры). Катя же на каждом перекрестке громко и открыто произносила весьма странные слова: «Я не согласна с советской властью. Эта власть родит уродов и монстров». Разумеется, ее считали подсадной уткой и боялись. Боялись, видимо, и те, кто должен был бы сообщить о ней кое-куда. Когда же она захотела вступить в партию, ей отказали на том основании, что она не признает гегемонии пролетариата. Вся ее молодость прошла в подпольных кружках. Однако она не могла задержаться ни в одном из них. То это были буддисты, которые ненавидели едящих мясо и давящих при ходьбе букашек в траве. То это были армяне, ненавидевшие грузин. То это были русские, ярые антисемиты. Были, правда, и довольно удачные знакомства с отщепенцами советской системы. Первым был подпольный философ по фамилии Малюченко. Этот старик проповедовал в однокомнатной квартире на первом этаже в Медведково и много дал Кате в смысле веры в Бога. Он помог ей уложить в логическую систему подсознательное влечение к Высшему Началу.
     Вторым знакомством, в котором не было давления на Катину независимость, было знакомство с еврейскими «отказниками». Так тогда называли людей, которым отказывали в разрешении покинуть Советский Союз. Это были в основном высоко образованные и культурные евреи, которые, как водится, составляли цвет русской нации. С ними Кате было легко и свободно. Это общение и помогло ей вырваться на свободу, в Соединенные Штаты Америки. К сожалению, почти все ее соратники-отказники поехали в Израиль — строить там то общество, о котором им так мечталось в Стране Советов. А вот в стране неограниченных возможностей с Катей случился казус. Так как в СССР она в знак протеста постоянно поддерживала отношения со всякими миссионерами и «спасателями», приезжавшими с Запада Европы, из стран, жители которых считают всех, кто проживает восточней Рейна, дикарями, то естественно у Кати и была репутация врага советского народа. В связи с этим в аэропорту «Кеннеди» города Нью-Йорка Катю встречали журналисты местного телевидения. Казус же заключался в том, что когда ее во время незабываемого интервью, передаваемого на всю великую страну всевозможных благополучий, спросили, был ли запрещен в России Бог, — Катя (простота хуже воровства) наивно ответила: «Бога нельзя запретить». Все... С тех пор про нее никто в США даже не вспоминал. С тех пор она работала в разных отелях Сиэтла, куда, по неведению о казусе в аэропорту, ее пригласила одна из местных защитниц прав человека в СССР, посещавшая Катю в Москве во времена бытия Кати в отказе. Эта правозащитница оказалась злобной лесбиянкой и антисемиткой. Это, однако, не мешало ей занимать ведущую роль в американско-русской православной церкви.
     Екатерина не выдержала такого «окружения» и вообще перестала ходить в церковь. Зато, имея совершенно свободную голову во время чистки и уборки комнат отеля, она начала писать стихи. Причем, как она утверждала, на нее нисходило божественное вдохновение, особенно, когда она скребла полы туалетов или таскала тяжеленный пылесос по замызганным коврам. Работа в отеле отбила ее, бывшее постоянным и иссушающим, стремление к чистой любви. Более того, работа в отеле начисто лишила ее женственности и чувственности. Много она там навидалась грязи. И не столько грязи, которую можно убрать, сколько той, которую культивируют и которой живут многие люди на земле. Она утверждает, что стала настоящей монахиней и что теперь живет чистым духом, который каждый день нисходит к ней, как только она включает пылесос.
     Члены клуба любителей поэзии втайне считали Катю немного тронутой, с поехавшей крышей. Но так как, в свою очередь, они тоже были тронутыми поэзией, и тоже имели не наглухо закрытые крыши, уважали ее и любили слушать ее навеянные жужжанием пылесоса стихи. Правда, иногда ее стихи возбуждали не совсем приятные ассоциации. Например, пробуждали чувство вины у совершенно невинных людей. Или напоминали о том, о чем лучше не помнить. Или описывали то, чего лучше не знать и не видеть. Вот и сегодня она прочитала стихотворение о нищем бездомном. Видите ли, он ей напоминает Тень отца Гамлета. Надо же до такого додуматься! Но все слушали внимательно, хотя и не понимали, при чем здесь Тень отца Гамлета и о какой развязке говорит Катя в своем стихотворении. Некоторое оживление началось после того, как наша революционерка «от духа пылесосного», сообщила, что взяла эпиграфом к этому туманному стихотворению слова весьма известного, даже в Америке, поэта Шекспира: «Tired of all these, for restful death I cry». Это было эффектно. И чтобы сделать это еще более эффектным и правдоподобным, Катя сообщила, что слова взяты из сонета под номером 66. Оживление началось вокруг их вольного перевода. Сначала слово «tired» все поняли как «привязанный». Когда Катя перевела это как «усталый», а «cry» — как «зову», разгорелся настоящий спор по поводу правильности подобного перевода.
     В среде русских иммигрантов английский язык часто вызывает яростные споры, нередко доходящие до разрыва дружеских отношений. Обычно каждый из спорящих лучше знает английский язык и не позволит никому неправильно понимать то или иное слово — даже понятия не имея, что слово может иметь не меньше сотни значений и применений. Но при этом он точно знает, что слово «cry» ни в коем случае нельзя перевести как «зову». Вот и сейчас особое внимание переводу строки 66-го сонета знаменитого английского поэта уделила Нелли-Нина-бывший химик. Возможно, во время работы по уходу, когда ей то и дело приходится шинковать капусту и мыть потолки, голова ее, так привыкшая в прошлом к умственным упражнениям в области химии, не дает ей покоя, и она постоянно думает о том, как правильно перевести то или иное слово с местного наречия на русский. Ко всему прочему ей часто приходится совершать двойной перевод: с английского на русский, а потом еще и на ридну мову.
     Спор из области языкознания чуть было не перешел на спор о личностях и роли личностей в истории, и уже был на грани того, чтобы перерасти в спор о личностях Горбачева и Ельцина, как Рита-предеседатель вспомнила о своей роли в клубе и провозгласила: «Хватит о политике! Лучше читайте стихи!.. Какая там политика, азохен вей! Лучше расскажите как ви делаете этот холодец, мадам Шпак! Так всегда останавливала споры в нашем молдавском дворе наша соседка мадам Розенталь». — Присутствующие засмеялись, так как знали, что о политике в молдавском дворе могли в те времена спорить с таким же успехом, как о количестве частиц в ядре молекулы твердого тела.
     Нелли-Нина принесла сегодня стихи Есенина. И только она произнесла начальные строки: «Не жалею не зову не плачу…» — как все дружно подхватили «Увяданья золотом охваченный, я не буду больше молодым». Это было замечательно. В этом хоровом чтении сказалось единство присутствующих. Это был тот цемент культуры, которым они все были скреплены стараниями советской средней школой. И только Артур смотрел на всех как баран на новые ворота. В его горящих глазах — по какому-то чуду, присущему, возможно, только поэзии Есенина, — вместо огня печей, отражался алый свет зари.
     Есик-Пусик же сидел опустив голову, и никто не мог видеть, что выражали его малюсенькие льдистые глазки.
     Наконец пришла очередь хозяйки дешевого серенького домика, что стоит за забором и за который, спасибо Америке, ей не надо много платить. Роза-с-мамой растерянно посмотрела на свою маму. И та, в прошлом педагог, кивнув понимающе, сказала: «Ну, принеси наши книги, что мы привезли из Москвы». Роза-с-мамой поднялась со своего места во главе уже изрядно потерявшего в своей нарядности и красоте стола, и пошла на второй этаж. Любители поэзии оставались на местах вокруг по-прежнему краснеющего бумажными салфетками и тарелками стола. Мама Розы-с-мамой во время отсутствия дочери принесла из кухни добавочную порцию пирожков, пирожных, конфет и фруктов. Все опять немного пожевали. Но теперь уже задумчиво и почти механически. Все молчали.
     Наконец Роза-с-мамой вернулась и принесла огромную стопку книг в знакомых всем бывшим ученикам советских школ переплетах. Это была знаменитая библиотечка поэзии. В СССР существовали огромные и многочисленные институты поэзии. В них трудились за мизерную зарплату высокообразованные переводчики и знатоки поэзии. Так что, почти все когда-либо существовавшие поэты, писавшие на всех когда-либо существовавших языках, были прекрасно переведены и изданы за счет государства, весьма низко оплачивавшего беспримерный труд поборников всемирной поэзии. Отношение советского правительства к этим поборникам было таким, что после распада Союза почти все они уехали из страны. Теперь в России, как во всех цивилизованных странах, никто не интересуется поэзией, если за нее мало платят.
     И вот теперь, и только в этом небольшом, но уютном городке на северо-западе США, за вот этим красно-бумажным столом звучала поэзия, изданная старателями советского времени.
     Роза-с-мамой, прежде чем начать читать выбранное ею стихотворение, попросила сына Мишу встать с ней рядом. Миша подошел и встал рядом. Большой, огромный мальчик с нежными и чистыми глазами взял маму за руку. Его бабушка, бывший педагог, с гордостью смотрела на них. И согласно кивала в такт строчкам стихотворения, которое теперь читала ее дочь, явно обращаясь ни к кому из присутствующих, а только к Мише.
     Стихотворение в довольно прозаической форме информировало читателя о том, что, мол, родители всегда любят детей чуть-чуть больше, чем дети родителей. Она читала мягко и совсем не нравоучительно, но Мише явно стало не по себе и даже обидно. Роза-с-мамой сразу же это почувствовала и несколько раз нежно пожала его огромную — но еще совсем детскую — руку. Закончив читать, она тоном детсадовской воспитательницы радостно воскликнула: «Отгадайте, чье стихотворение?!» Никто не отгадал. Артур еще с большим удивлением вглядывался в лица этих странных пожилых женщин.
     «Асадов!!» — победно воскликнула Роза-с-мамой. Ее мама, бывший педагог, одобрительно закивала.
     «Ах, как я его не люблю!» — воскликнула Кира-Руфь. «Не любишь, так читай, что любишь, азохен вей!»- приказала тоном стюардессы советского аэрофлота Рита-председатель.
     Кира-Руфь интеллигентно помялась и начала читать стихотворение Николая Гумилева про озеро Чад и про жирафа на этом озере. «И как я тебе расскажу про тропический сад, Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав... Ты плачешь? Послушай.. далеко, далеко на озере Чад Изысканный бродит жираф...»
     Стихи Гумилева, хоть и прекрасные, но мало известные советским людям, не озарили их очей ни светом восхода над русской рекой Окой, ни светом заката над озером Чад, что находится в Африке, и по берегам которого бродит жираф. Никто не подхватил слов стихотворения расстрелянного большевиками поэта. Но это было так же красиво, как любовь к хризантемам и невозможность понять их в стихотворении Диоры, поэтому, когда Кира закончила, все опять немного помолчали, находясь во власти прекрасного магнетизма поэзии, незабытой и вновь произнесенной. И сама Кира-Руфь, вдруг перестав стесняться своей рафинированности, преобразилась и стала очень красивой. Все молчали. Надо сказать, что самым прекрасным в этом незабываемом вечере было то самое возвышенное молчание, которое, по мнению разнообразных мудрецов, и есть суть божественного.

     Первыми уходили мужчины. Видимо, все-таки им было не совсем уютно в обществе странных пожилых женщин, странность которых подчеркивалась их необычайной, прямо-таки противоестественной, привлекательностью. Да, им было неуютно. Эти обломки советской культуры угнетали, возбуждали чувство чего-то непостижимого, чего-то безвозвратно утерянного. Они возбуждали скорее не чувство утраченности, а чувство неполноценности. Вот так, неполноценности. Чувство неполноценности — это неясное томление, тоска по тому, чего никогда не было, не существовало в тебе, или, вернее, было пропущено, не признано, отторгнуто. И в то же время, несмотря на нежелание волноваться и желание иметь то, чего нет и невозможно иметь, почти никто не может выдержать сознания собственной неполноценности. Именно поэтому, возможно, Артур не понял шутки по поводу интеллектуальной неполноценности арийской расы. А возможно, это была утонченная месть. Знали бы Ницше и Гитлер о том, что на земле существует человек с лицом узника Дахау и горящими глазами пророка, который понятия не имеет, кто такие арийцы! Ведь и Ницше, и Гитлер так много сделали для того, чтобы никто и никогда не забыл о существовании и «величии» арийской расы.
     Уходя, наши мужчины снова проходили мимо обеденного стола с опущенными головами. И это было символично: так проходят мимо сгоревших святынь. Стол был обезображен до неузнаваемости, и красные бумажные салфетки лишь подчеркивали неизбежность конца всяческого бытия и всяческого величия.
     После их ухода в воздухе повисла торжественная тишина «Ветхого завета». Любители поэзии вряд ли забудут этих людей, будто бы сошедших со страниц этой бессмертной книги. Они вряд ли забудут голубые, жесткие, малюсенькие глазки Есика-Пусика. Они вряд ли забудут огромные, полные вселенской тоски глаза Артура. И они никогда не забудут великого молчания этого вечера — молчания моря, как говорят французы.
     Потом постепенно разъехались и остальные члены клуба любителей поэзии, которые собираются каждую третью субботу, чтобы вкусно поесть и почитать свои и чужие стихи.
     И как всегда, после подобного мероприятия у каждого из них чуть-чуть поехала крыша, еще чуть-чуть стало светлей в доме.
     Когда Рита-Рашель вернулась домой, ее мама не спала. Она всегда ждет возвращения дочери. Лида же крепко спала на диване, не раздевшись и не распрямив усталых ног. Ей снился Старый Оскол, где не земля, а чистый чернозем, и откуда она зачем-то уехала в страну гранитного грунта. Ей снилось, будто бы она шла, утопая по щиколотку в мягкой, черной земле и срывала красные яблоки с высоких деревьев.
     Рита поменяла, помыла маму и уложила в постель. Потом села около и задумалась. Она думала о том, как удачно прошел вечер и какие все-таки у нее красивые туфельки, которые она недавно так удачно купила. Она также думала о том, что ее смешные истории, возможно, дали почувствовать всем этим интеллигентным дамам аромат молдаванских дворов — аромат цветущих белых акаций и свежевыстиранного белья, развешенного под ярким южным солнцем.
     Укладываясь поудобней на узеньком диване, Рита услышала из маминой комнаты скрипучий голос: «Рашель, ты не забыла покормить мужа и детей?» Эти слова мама произнесла на идише. Так ей было легче говорить. Так было легче Рите-Рашель, председателю клуба русской поэзии, не понимать, если не хотелось понимать.

2003 г.

На первую страницу Верх

Copyright © 2011  ЭРФОЛЬГ-АСТ
e-mailinfo@erfolg.ru