На первую страницуВниз


В начало, часть 1.

МОЗАИКА ЛЮБВИ
Часть 2

Фрагмент 9

Что первично — Огонь, Вода, Земля или Воздух? Зародилась ли Земля в безднах мирового океана или мировой океан берет начало из недр земли? Или Земля — всего лишь остывший снаружи огненный шар? Или воздух, питающий все живое и дающий власть огню, стал основой всех основ, и наполнил пространство, и превратил зияющую пустоту космоса в обитаемые миры? Разумны ли сами стихии, или они управляются неподвластным нашему пониманию разумом, или не управляемы никем, а просто даны нам однажды и пребывают в первозданном виде, чтобы мы не возомнили себя самыми могущественными во Вселенной? Мы не можем управлять стихией, мы можем бояться ее, можем любить ее, можем пытаться противостоять ей и подчиняться ей.
     Вода добра ко мне, ласкова со мною. От мелкой холодной горной речушки до бушующего моря. Я наслаждаюсь ее прохладой и ее теплотой, ее упругостью и мягкостью, ее прозрачностью и мутной бездонностью. Я могу часами плавать, разрезая ее поверхность руками, или поднимать ногами мириады брызг и любоваться, как они играют на солнце, или беззвучно парить под поверхностью воды, когда кажется, что прерваны связи со всем, что не является водой, что ты на время часть ее, органичная и неотъемлемая.
     Я люблю плавать в спокойной озерной воде и в быстротекущих речных водах, когда просто ложишься на поверхность в одном месте, и, отдаваясь течению, несешься в его власти, выплывая в другом, а потом гребешь обратно против течения, и меряешься с ним силами, и, устав, с удовольствием проигрываешь более сильному сопернику.
     Мощь штормового моря опьяняет меня, завораживает и вызывает восторг, заставляет предчувствовать скрытую, не до конца проявленную силу, которая пугает и манит. Я не чувствую ее враждебности. Конечно, я не видела цунами или десятибалльного шторма, не терпела бедствия на утлой посудине в бушующем океане, и опыт мой неполон и ограничен. Видимо, поэтому стихия непреодолимо влечет меня, и я вхожу в нее, и волны бьют мое тело, и пытаются опрокинуть меня, и протащить по камням, и обрушить на голову тонны воды, и оглушить меня, и не выпустить обратно.
     Но я ложусь на затягивающую меня волну, и с ней откатываюсь вглубь моря, и подныриваю под следующую, и поднимаюсь вместе с ними, и падаю, и ловлю их ритм, и дышу в этом ритме, и восторг наполняет меня, и желание, уже почти непоправимое, остаться навсегда частью этой стихии, приходит ко мне. Но силы мои на исходе, и моя стихия — Земля, зовет меня, и бросается мне под ноги, и, ревнуя, нещадно бьет меня, оставляя на теле синяки и ссадины любви. Земля и вода еще некоторое время спорят, и тащат меня в разные стороны, и раздирают на части, и на прощанье вода больно бьет мне в спину, и опрокидывает меня, и возвращает на Землю, надавав подзатыльников, чтобы не воображало себя рыбой неразумное дитя другой стихии. Я лежу на песке в полосе прибоя, я еще не простилась с водой, а Земля уже приняла меня обратно и дает мне силы.
     Почему стихии неодолимо притягивают меня? Мне, слабой и покорной, хочется стать частью их силы, их неуправляемой власти, на минуту потерять ощущение своей ничтожности, бросить вызов своей слабости. Опасные игры. Стоит ли познавать стихию в минуты ее гнева, ведь можно познавать ее в минуты ее спокойствия и неги. Конечно. Но это разные инструменты и разные объекты познания. И только их сочетание дает полноту жизненных ощущений.
     Теплая душная южная ночь. Небо укутано тучами настолько, что не видна луна и не проникает свет звезд. Все спит, вокруг тысяча огоньков — светящиеся окна, рекламы, фонари, в их свете вдали видны барашки прибоя.
     Я плаваю, совсем одна, в бассейне с подсветкой. Есть некоторый изыск плыть в круге света в ночи, когда твое тело светится отраженным светом, а температура воды, воздуха и тела практически равны, и это как-то нарушает ориентацию в пространстве, и только подсветка дает чувство комфорта и определенности. Вдруг свет гаснет, не разом, а как-то постепенно, каскадами, погружая все вокруг в непроглядную тьму, подсветка в бассейне еще работает, и чувство, будто тебя рассматривают в гигантский микроскоп, немножко коробит, вода кажется светящейся, до рези в глазах, а твое светящееся тело — обнаженным и уязвимым.
     Но вот последней гаснет подсветка, и чернота становится абсолютной, а дезориентация в пространстве — полной. Где верх, где низ, где небо, где вода, где край бассейна и как из него выйти, если света не существует вообще? В какую сторону плыть, и зачем? Выбираться на ощупь, брести в темноте, спотыкаясь и пугаясь каждого шороха? И вдруг — абсолютная ясность, что самое безопасное место — здесь, в воде. Никто не дойдет сюда, не посмеет нырнуть в черноту, здесь нужно остаться, здесь покой и уют. Я набираю побольше воздуха и перестаю двигаться, сначала погружаюсь, потом вода выталкивает меня на поверхность, я ложусь на нее, открываю глаза. Ничего не меняется. Тьма такая, что глаза, привыкая, не начинают видеть.
     Я лежу очень тихо, не шевелясь, уставившись невидящими глазами в пространство, и теряю счет времени. Я зависла в центре огромной Вселенной, нет ни света, ни звуков, ни запахов, ни холода, ни тепла. Есть только черное пространство, покой и безволие, потому что нет и меня, нет ощущений, которые выделяли бы меня из этого пространства, нет грани, между воздухом и водой. Я — крохотная молекула воды или воздуха, у меня нет воли, нет желаний, нет разума. Мне не с кем бороться, мне незачем шевелится, мне нечего бояться. Я — Пространство, я — Время, я — Вселенная.
     Не знаю, как долго не было света. Он начал появляться так же каскадами, как и гас. Чары спали, привычные ощущения вернулись. Я — снова я, единственная в своем роде. Интересно, во сне, когда я не могу анализировать свое состояние, я тоже становлюсь Пространством, и Временем, и Вселенной?

* * *

Первым экипируют Малыша, и она сидит на скамейке, едва заметная из-за навешенного на нее снаряжения, скучая и поджидая остальных. Курить здесь уже нельзя. Вода кончилась давно. Потом снаряжают меня, и мы оказываемся рядом. Наша десятка подтягивается по мере сборки парашютов. Параллельно экипируется последняя группа спортсменов. Им предстоят выступления в Асбесте на дне города. Они идут к своему самолету первыми, самолет взлетает. Настает наша очередь. Мне давят ремни так, что я не могу сидеть. Я подхожу к инструктору, мне их немного ослабляют. Становится легче. Вдруг самолет со спортсменами разворачивается и начинает возвращаться. Они высыпают из него и пересаживаются в наш. Мы волнуемся. Инструктор успокаивает:
     — Видимо, технические неполадки. Самолет отвезет их в Асбест, сбросит и вернется за вами. На все уйдет полчаса.

Фрагмент 10

Где-то я читала, что цветные сны видят шизофреники. Не верю, иначе и я, и все мои подруги — шизофреники. По-моему, черно-белые сны — удел скептиков и зануд. У меня во сне есть свой город. Он полон красок, маленьких чистых улочек и уютных магазинчиков. Каждый раз, снова попадая в этот город, я узнаю каждый дом, каждый переулочек, и сердце замирает от радости узнавания и возвращения домой. Если я ложусь спать на голодный желудок, то я непременно захожу в магазины и скупаю шоколадные конфеты, разные и по чуть-чуть. Я рассматриваю фантики, в реальной жизни таких конфет нет, но я узнаю их, как будто это — конфеты моего детства. И город вызывает у меня ощущение какого-то другого, забытого времени.
     И я все еще летаю. И если я летаю в городе детства, то это — просто полет, полный радости и удовольствия, полет над любимым городом, где не бывает людей, и никто мне не мешает. Если я летаю в каком-либо другом месте, то полет имеет во сне определенную цель — бегство, или необходимость срочно выполнить задание, или прийти кому-то на помощь. В этих снах всегда присутствуют другие люди. Они не обращают на меня никакого внимания, и мне хочется крикнуть им: «Люди, учитесь летать, это так просто, почему вы не хотите попробовать?» Но я не кричу, а они не поднимают голов, снуют, глядя себе под ноги. И я лечу дальше, мне нужно спешить, ради них, ради этих озабоченных и равнодушных пешеходов.
     Почему-то я летаю невысоко. Сначала я отталкиваюсь ногами от земли, и прыжок не заканчивается падением, я медленно парю под потолком, в теплом воздухе помещения. Из открытого окна поступает в комнату свежий воздух, еще более упругий. Я подлетаю к окну и, преодолевая сопротивление воздуха, выплываю на улицу. Мой полет в начале напоминает первые секунды после прыжка в воду, кода, оттолкнувшись пальцами ног, летишь почти параллельно воде, а потом резко разрезаешь ее руками, головой, плечами… И вдруг перестаешь ощущать тяжесть своего тела, будто прохлада воды, принявшая на себя удар, превратила его в легкий, невесомый снаряд, и он парит, замедляя скорость, и вода, сперва бодрящая и прохладная, теплеет и ласкает тело.
     Также я парю над городом, почти без всяких усилий, не шевелясь, поймав ветер. Так коршун парит над лесом, меняя траекторию едва заметным движением оперения. Но у меня нет крыльев, и мне не на чем парить, поэтому, когда скорость начинает гаснуть, я плавно отталкиваюсь от воздуха ногами, и любое малейшее движение увеличивает скорость и меняет положение тела в пространстве. Я ощущаю себя гибкой и пластичной, мое тело — легкое и мускулистое, я испытываю возбуждение и восторг, я парю над крышами домов, над деревьями и вдоль улиц, я лечу за город.
     Почему-то во сне мне обязательно нужно вылететь из города, мой полет не был бы завершен, если бы я не пролетела над цветочной поляной, залитой солнцем. Во сне я никогда не возвращаюсь домой. Мое задание обычно и заканчивается этим полетом, я уже проснулась, счастливая до слез, и не открываю глаз, мое тело еще не до конца приземлилось, и я чувствую, как оно наливается физической материей и обретает массу.

* * *

Мы немного приуныли. Ожидание в тяжелом снаряжении и так утомляет. А тут еще технические неполадки. Не много ли неприятностей для одного дня? Что я делаю? Имею ли право? Если честно посмотреть правде в глаза, я — единственный серьезный кормилец в семье. Младшая работает недавно, заработки пока оставляют желать, старшая начинает все заново и пока тоже почти не зарабатывает. Через месяц платить за учебу. Хотя «за учебу», вроде, отложено. Старшая сестра на инвалидности, младшая — на учительском скудном пайке. И у обеих дети. Кто побалует нашу мать гостинцами, выручит сестер деньгами в трудную минуту? С другой стороны, младшая сестра ведь прыгнула, не очень задумываясь о сыне? И жива, здорова.
     Так. Если вопрос о праве на что-либо встает, значит и права-то никакого нет. Нет свободы. Неправда. Я ощущаю ее. Довольно. Вся жизнь прошла в рамках запретов и обязанностей. Если не сейчас, то никогда. Никто без меня не умрет. И почему без меня? Со мной ничего не может случиться. Самое странное, что страх так и не приходит. Все сосредоточенно молчат, но и только. На горизонте появляется самолет, он возвращается. Наш черед настает.

На самом деле, в реальности, я боюсь высоты. Посмотрев вниз с крыши восьмиэтажного дома, я в ужасе отворачиваюсь, и страх откуда-то из живота подступает к горлу. Однажды мы с подружкой полезли в гору, которая снизу казалась достаточно пологой и вполне обжитой — там то и дело появлялись люди с фотокамерами, там загорали отдыхающие, где-то там проходила иранская граница. Это было в Туркмении, и все отдыхающие получали допуск в погранзону. Конечно, к границе приближаться запрещалось, но любопытство было столь велико, что, уложив после обеда малышей спать и оставив их под присмотром нашей подруги, мы отправились штурмовать ближайшую гору.
     Было жарко, и из одежды на нас были купальники, а из обуви — босоножки. Мы легко начали подъем, который почему-то замедлялся с каждым шагом. Мы обливались потом и ломали ногти, хохотали над своей экипировкой, которая быстро проявила свою несостоятельность, над собой и своими дурацкими идеями, но лезли вверх. В какой-то момент у моей подруги из-под ног посыпались камушки, и она стала ругать себя за то, что надела босоножки на каблуках. Я предложила ей поменяться обувью. Впереди оказался удобный уступ, на который можно было сесть одному человеку. Она прочно обосновалась на нем и начала снимать босоножку. Я как раз на четвереньках доползла до уступа. Подруга сидела лицом к подножию горы, и, передавая мне обувь, непроизвольно схватила взглядом картину внизу.
     Городок представлял собой ущелье между скал, по которому вилась дорога, вдоль нее стояли дома и росли сады. Отсюда панорама выглядела следующим образом: зеленая щелочка между скалами. Все. И гора, на которую мы поднялись уже на две третьих, казалась гораздо более отвесной, чем это представлялось снизу. Подруга смотрела вниз, и ужас наполнял ее глаза. Теперь я знаю, что означает слово «паника». Она начала торопливо нести полную ахинею, иногда замолкая, задохнувшись от ужаса, иногда начиная плакать от жалости к оставшейся сиротой дочери. Я не могла сменить положение, так как уступчик был один, и, разогнувшись, я полетела бы спиной вниз. Я не нашла ничего лучшего, как продвинуться вперед еще на шаг и своей головой припереть ее к стене. Вниз я могла смотреть, только сведя глаза до предела к кончику носа. Картина выглядела перевернутой, и когда я мысленно пыталась ее повернуть обратно, у меня начинала кружиться голова.
     И я перестала смотреть. Реальная картина происходящего, особенно вид снизу, от подножья горы, так рассмешил меня, что я начала хохотать, и нелепость ситуации передалась и моей подруге, она тоже начала подхихикивать сквозь слезы, смех опустошил нас, мы упокоились и начали взвешивать шансы. Назад пути не было. По такой отвесной стене нам не спуститься. К вершине путь гораздо короче. Если бы ей удалось повернуться лицом к стене и встать на четвереньки, я могла бы по-прежнему подталкивать ее головой. Представив, куда придется упираться моей бедной голове, я снова начала сотрясаться в приступе заразившего и ее хохота. Нет, этот путь нам тоже не преодолеть.
     И тогда мы стали звать на помощь. Мы кричали, хохотали, снова кричали. И нас услышали. У подножья горы расположились двое русских парней. У них не было намерения штурмовать вершины, они тихо попивали портвейн, закусывая колбаской, и были по-своему счастливы. Пока до них не долетели отголоски нашего истерического хохота и воплей, эхом отдающихся от скал. Тогда не было фильмов-ужастиков, а то бы они решили, что на турбазе громко включили телевизор. Любопытство заставило их поискать источник звуков. Источник был вверху, и выглядел он как большая зеленая задница на четырех ногах, издающая визжащие и хохочущие, захлебывающиеся звуки вперемежку с воплями о помощи.
     «Допились», — решили парни. Голосов — много, ног — четыре, а большая и зеленая — одна. Такую вершину стоило штурмовать, и они, бросив недопитый портвейн, приступили к делу спасения. Мы увидели ползущие к нам фигурки и замерли. Мы боялись их спугнуть. По мере приближения мы могли рассмотреть свою надежду на спасение: лица, блестящие от пота и перекошенные от натуги и смеха, матерки, смолкающие по мере приближения к объекту, постоянное упоминание брошенной выпивки и обсуждение вида снизу. Просмеявшись и оценив увиденное, они велели мне отползать. Взяв за руки, силой оторвали сопротивлявшуюся подругу от уступчика, через колено повернули ее лицом к горе и потащили вверх с такой скоростью, что я едва успевала за ними на четвереньках. Им повезло, что тащить пришлось не меня — весовая категория моей подруги соответствовала «весу пера». Вся процедура заняла минут пятнадцать.
     То, что, глядя снизу, мы считали вершиной, оказалось всего лишь большим плато у подножия других гор, уступами уходящих в небо. К счастью, плато было абсолютно плоским, и мы в изнеможении упали на его раскаленную поверхность. Вот тут у меня начали дрожать ноги. Поджилки — это такое место под коленками. Я теперь знаю, где это. И вряд ли это было от усталости. Страх догнал меня с некоторым опозданием. Мы закурили. И новый приступ смеха поразил нас. На плато мы были не одни. Буквально в двадцати метрах оно переходило в горы; непонятно, по какой линии, петляли два ряда сетки-рабицы. С нашей стороны прохаживались русские пограничники, с иранской — двое иранцев.
     Они переговаривались и показывали в нашу сторону. Видимо, они давно прислушивались к беспорядкам в районе границы, и теперь их источник валялся рядом. Ребята коротко обрисовали ситуацию нашим солдатам, они со смехом что-то объяснили иранцам. Потом мы по-братски делили сигареты с нашими пограничниками, а они — с иранцами. Международный скандал был предотвращен. Пограничники указали нам сторону, по которой следовало спуститься. Там, в нескольких шагах от спуска, стоял обелиск — орел, распростерший крылья, — символ горских народов. В это время оттуда, снизу, показались люди и начали подтягиваться к обелиску. Это была группа туркменских женщин с мужчиной-фотографом. Все они были в цветастых шароварах, пестрых платьях и темных платках, оставлявших открытыми только глаза.
     Они выстроились полукругом возле обелиска, когда мы появились из-за спины фотографа. Они были живописны, мы были не хуже. Две грязных молодых женщины в бикини и два одетых, но сильно поддавших мужика. Мы встали как вкопанные. Десятка два абсолютно одинаковых женщин зачем-то фотографировались. Кому они потом покажут эти фотографии, как узнают себя? Запомнят место или номер с краю? Вот как нужно создавать алиби! Показываешь групповое фото, на нем дата и время. Все.
     Столбняк перешел в новый приступ хохота. Из-под платков тоже доносилось хихиканье и перешептывание. Клянусь, это было самое удачное фото туркменских туристок — все глаза смеялись и блестели. И улыбки угадывались под платками. Они не обиделись, они тоже хохотали над нами. Особенно после того, как мы спросили дорогу и показали, где поднимались. Видимо, ни один нормальный никогда не штурмовал эту гору с той стороны. И мы вскоре поняли, почему. Тропинка, ведущая вниз по пологому боковому склону, постепенно превратилась в лестницу, парадную, с уступами и смотровыми площадками. Лестница вела в центр городка, на базарную площадь.
     Кто знает, что такое восточный базар, поймет наше смятение, когда его панорама открылась нам. Здесь торговали только мужчины, полные, с блестящими от солнца лысинами, сильно жестикулирующие и громко переговаривающиеся на своем языке. Тут уже я уселась на ступеньки и отказалась идти дальше. Я представила наше появление почти нагишом в центре восточного базара и захлебнулась от смеха. Остальные тоже оценили ситуацию. Немного поспорив, что с нами сделают — изнасилуют или побьют палками, мы приняли стратегическое решение. Ребята пойдут в брюках, а мы — в их рубашках. К счастью, ребята были высокие, а мы — совсем нет, поэтому их рубашки прикрыли наш срам, правда, до колен им было далеко. Парни же, только что приехавшие и не успевшие загореть, были худущими и бледно-голубыми. Зато мы, нагишом торчавшие много часов на раскаленном солнце, были красными, как помидоры. Я еще долго не могла сидеть — так обгорела моя зеленая спасительница в местах, не прикрытых купальником.
     Мы, с каменными лицами, спустились с гор, как будто в таком виде у нас принято регулярно совершать моцион по центру города, и удалились восвояси.
     Вечером мы восполнили ребятам утрату портвейна, выпили, познакомились поближе. Ребята оказались молоденькие и славные, они потом всю смену присматривали, чтобы мы во что-нибудь или куда-нибудь не влезли. Эту историю я вспоминаю с удовольствием. Моя подруга до сих пор уверена, что я не боюсь высоты. Но я-то знаю, что это далеко не так. Просто в тот момент я была слишком занята ей, чтобы отдаться чувству страха. Но я-то точно знаю теперь, где находятся поджилки.

* * *

Нам выдают шлемы, проверяют экипировку, и мы гуськом тянемся к самолету. Мой номер — четвертый в первой пятерке. Малыш — последний во второй. Мы сидим на скамейках внутри самолета почти напротив друг друга. Малыш серьезен и пытается улыбнуться мне ободряюще. Я закрываю глаза и молюсь. Я трижды читаю «Отче наш» и прошу за Малыша. Не знаю, можно ли просить за себя. В конце молитвы добавляю то, что считаю уместным:
     — На Тебя, Господи, уповаю, ибо на все воля Твоя.
     Я спокойна. Что суждено, то и будет. Открываю глаза, смотрю на прибор, указывающий набор высоты. Стрелка подходит к 800. Инструктор командует:
     — Первая пятерка приготовилась!
     Мы встаем, дверь отъезжает. Только бы не замешкаться и не получить под зад на глазах второй пятерки.
     — Первый, пошел! — легкий хлопок по плечу, и первый уже шагнул.
     — Второй, пошел… третий, пошел… четвертый, пошел…
     Я шагаю в пространство.

Фрагмент 11

Отец. Он немногим старше, чем я сейчас. Уже полгода, каждую ночь, я вижу один и тот же сон. Шопен, рвущий душу на части. Зима, холод, пронизывающий до костей. Отзвучали речи друзей, солдаты изготовились отдать последний салют. Отец лежит в гробу в военной форме, самый красивый, дорогой и близкий человек на свете. Снег падает на его лицо и тает. Зачем же так, ему ведь холодно. Чужой голос просит близких подойти и попрощаться навсегда. Все подходят, целуют высокий лоб, отходят, плачут.
     Я не плачу. Я знаю, что он жив. К чему этот страшный спектакль? Я бросаюсь к нему с криком: «Папа!» и открываю ему свои объятия. И он поднимается мне навстречу. Все шарахаются в стороны, крики, ужас, паника. А мы идем, друг к другу навстречу, я обнимаю его и говорю ему, как я люблю его. И плачу у него на плече. Я кричу во сне, я просыпаюсь в слезах счастья. Сердце бешено колотится. И понимаю, что уже никогда я не скажу ему, как я его люблю. Я опоздала.
     Он всегда понимал и прощал нас. Мы могли болтать о чем угодно, но говорила ли я ему когда-нибудь, что люблю его? Боюсь, что нет. И я каждую ночь исправляю эту ошибку. У меня двое детей, младшей нет еще года, она тоже просыпается и начинает капризничать. Я хожу весь день невыспавшаяся. У меня начинает болеть сердце. По вечерам я долго ворочаюсь, ища положение, в котором не чувствуется боли. Я понимаю, что так нельзя. Поздно. Ничего нельзя поправить. Я должна понять, что его больше нет. Или понять, что он всегда будет.
     Для меня это тяжелая альтернатива. Во мне еще нет веры в бессмертие души. И я пытаюсь сформулировать эту мысль как-то иначе, привычными словами. Пока я жива; пока храню в памяти его лицо, голос, улыбку, его шутки; пока я касаюсь кончика своего носа его жестом; пока я, устав, также неотрывно гляжу куда-то вперед, не замечая ничего вокруг; пока я также спокойно выслушиваю детей, также доверяю им; пока я не унываю в трудную минуту, — он со мной. Пока я также люблю жизнь, как любил он, пока я также терпеливо и доброжелательно отношусь к людям, — он во мне. Он — мой нравственный стержень, он — мой добрый судья.
     Отец, боевой офицер, поразил мое детское сердце своей формулировкой любви к людям: «Если человек не убивал и не предавал Родину, то это — хороший человек. Все остальное можно простить». К себе он был очень строг, от остальных ожидал соблюдения этих двух заповедей.
     Он любил жизнь, он любил людей, и они отвечали ему тем же. Сейчас меня иногда удивляет, почему Господь дал людям аж десять заповедей, регламентирующих их поведение в обществе, хотя вполне хватило бы одной — любите!
     Он — человек, любовь которого я ощущала всегда. Любовь осталась. Она поможет мне жить. Я ложусь спать. И сон снова приходит ко мне. Шопен. Зима. Речи друзей. Солдаты. Отец лежит в гробу в военной форме, самый красивый, дорогой и близкий человек на свете. Снег падает на его лицо и не тает. Чужой голос просит близких подойти и попрощаться навсегда. Все подходят, целуют холодный лоб, отходят, плачут. Я подхожу последней. Я целую его, сдуваю снежинки с его лица. Я плачу. Я отпускаю его. Покойся с миром, отец. Я люблю тебя.

* * *

Я не успеваю испугаться. Воздух встречает меня упругими колышущимися волнами, падения будто бы нет, я зависаю над квадратами полей, солнце светит по-вечернему мягко, я уже не вишу в упругости самолетных струй, воздух становится более разряженным, я тихонько парю вниз… Вдруг резкий рывок — раскрылся парашют, о котором я совсем забыла. Хорошо, что при первом прыжке он раскрывается принудительно. Почему-то пришло сравнение со стреноженным конем. Только уздечками окутано все тело, и я зависаю на них. Рывок возвращает меня к действительности. Падение кажется очень медленным.
     Сколько прошло из отпущенных трех минут? Так, что там положено делать? Посмотреть вверх. Парашют раскрылся полностью. Скорость нарастает. Дальше. Угнездиться на лямках, приняв полусидячее положение. Так, правой рукой ухватиться за стропы и подтянуться, большой палец левой руки просунуть под ремень, опоясывающий левое бедро. Подтягиваюсь. Палец не влезает, ремень впился очень туго. Попробую с другой стороны. Левой рукой хватаюсь за стропы, подтягиваюсь. Та же история. Пробую снова. Никак. Скорость нарастает. Приземление — только в положении полусидя, это я помню твердо. К тому же я лечу спиной по ветру. Ну, это ерунда. Поворот на 180 градусов, правая рука сзади — за левые стропы, левая спереди — за правые.
     На тренажере мы были без шлемов, а сейчас руки явно коротковаты, голова в шлеме слишком большая. Так. Получилось. Лечу по ветру, не разжимая рук. Сколько осталось?
     Земля приближается все быстрее. Ноги. Что делать? А что если, не меняя положения рук, попробовать подтянуться на них и за счет этого ослабить давление на ножные лямки? Я пробую. Кажется, получилось.
     Угнездиться на ремнях в таком положении невозможно, но возможно имитировать полусидячее положение. Я подтягиваю и сгибаю в коленях ноги, насильно удерживая их вместе. Мне это удается. Снизу никто не командует, значит, все выглядит правильно. Рассуждать больше нет времени. Я чувствую себя эмбрионом, страдающим при появлении на свет. Руки напряжены до предела, удерживая тело в соответствующем положении. Между ними зажата голова, так что я не могу ей вертеть. Ноги слегка подтянуты. Чтобы увидеть землю, мне приходится скашивать глаза вниз.
     Земля набрасывается на меня. Удар… Слава Богу! Перекат… Твою мать! Мне совершенно не больно, но хруст костей крайне озадачивает. Хруст раздается дважды, и каждый раз кажется мне состоящим из множества маленьких хрустов, как будто работает ручная кофейная мельница.

Фрагмент 12

Властная, вздорная, неласковая, мать всегда кричит на нас, требует беспрекословного подчинения, лупит нас ремнем и страшно матерится по любому поводу, и ставит ни за что в угол, где мы можем стоять до тех пор, пока не попросим прощения. Она никогда не разбирается, кто прав, кто виноват. И почему-то постоянно кричит: «Я вас научу свободу любить!»
     Мне шесть лет. Она не работает, сидит дома с детьми. Мы идем вместе в магазин, я выпрашиваю что-то, она отвешивает мне подзатыльник и обещает сдать в детдом. Я замолкаю. Она уверена, что я испугалась. А я мечтаю о том, как хорошо мне будет в детдоме. Без нее! Нигде не может быть страшнее, чем рядом с ней. А по воскресеньям ко мне будет приходить папа, он будет приносить мне конфеты, и мы пойдем в парк качаться на каруселях. Он-то не бросит меня. И мне будет легко и радостно. Или нет, все будет по-другому. Папа вернется с работы и узнает, что он сдала меня в детдом. И выгонит ее. И мы будем жить одни.
     Я улыбаюсь и начинаю весело подпрыгивать. Она больно дергает меня за руку, и я показываю ей язык. Я не люблю ее. Моя детская душа полна ненависти. Мы приходим домой, и когда она начинает меня лупить ремнем, я не плачу, я смотрю ей в глаза и стараюсь не мигать. И она опускает ремень. «Убери свои зенки, иди в угол, чтобы я тебя не видела!» — кричит она, и я чувствую, что она испугалась. Я постоянно слышу истерические крики: «Зачем я тебя не убила в утробе!» Я еще не знаю, что такое аборт, но я уже понимаю, что существую не потому, что меня хотели, а по воле партии и правительства.
     Моя мать — настоящая ведьма. Если она говорит в сердцах о соседе: «Чтоб тебе ноги переломало!», он в тот же день падает с лестницы. Поссорившись с соседкой по даче, она шипит: «Вот останетесь без мужиков, будете знать!» За год в их семье умирают четверо мужчин. Однажды она крикнет старшей сестре: «И чтоб тебя не было на моих похоронах!» Мы понимаем это как запрет для старшей проводить мать в последний путь. Мы еще не видим второго смысла за этим проклятьем.
     Я — маленький звереныш, и пока отца нет дома, я борюсь за выживание. Я стою в углу, набычившись. Мне очень хочется во двор, к ребятам, но для этого нужно попросить прощения. Никогда! Она забывает про меня. Вдруг вспомнив, требует, чтобы я попросила прощения. Я молчу. Я знаю, что вечером придет отец, и меня выпустят. И чувствую, что победила. Больше она меня никогда не лупила, только грозилась и материлась.
     С годами я умнею. Я уже знаю, что просить чего-то для себя нельзя. Я знаю, что она всегда права, я никогда не спорю с ней. Я делаю, что считаю нужным. И никогда не вру. Я просто молчу, и с этим ничего нельзя поделать. Ничего не бойся, никогда не проси. Я знаю это почти с пеленок, эти нехитрые принципы интуитивно помогают мне выжить. Сейчас я знаю, что у преступников существует третий принцип выживания «в местах не столь отдаленных» — никому не верь. Мне повезло — третий принцип никогда не посещал детскую голову, наверное, потому что у меня был отец, который верил нам и любил нас.
     Старшая сестра врет самозабвенно, потом ее ловят на вранье, мать лупит ее ремнем нещадно чуть ли не до замужества, награждает ее такими эпитетами, что я краснею, сестра отвечает ей: «Дура!» Это самое страшное преступление. Ее лупят снова. Мать ревет в голос, причитая и вытирая слезы полотенцем, сестра тоже ревет в голос, потом они обнимаются. Разрядка напряженности. Все счастливы. В доме мир и покой. Я так не умею. Я — изгой. Мать никогда меня не обнимает. Сестра всегда добивается своего: слезами, враньем, уговорами. Поэтому я всегда донашиваю за ней одежду и слушаю, как мне приводят ее в пример. Мне легко быть зверенышем. Но иногда, когда посторонние люди ласково обращаются со мной, я с трудом сдерживаю слезы.
     Мне четырнадцать. Я нахожу случайно мамину медицинскую карту, которую оформляют для санатория. Я читаю диагноз: психопатия, истерия, невроз. Мне кажется, что диагноз неверен. Она просто никого не любит. Не умеет. Мне очень жаль ее, у нее была трудная жизнь, но я не понимаю, почему мы должны за это расплачиваться. В семнадцать я покидаю дом, я уезжаю в другой город под благовидным предлогом, специально выбрав экзотическую специальность, которой нет у нас.
     Я стряхиваю с себя бесконечный ужас борьбы с собственной матерью. Я еще не люблю ее, но я уже понимаю, как она, не знающая любви, несчастна. Я жалею ее и соблюдаю все внешние формальности хороших отношений, тем более что издалека это не так трудно. Я чувствую освобождение, и мой маленький звереныш больше не нужен мне. Удивительно, но с годами я понимаю, что все беды, которые я легко принимала и сносила, все неприятности, от которых я отряхивалась и шла дальше, веря и надеясь, — я выдерживала и благодаря матери. Закалка, однако.

* * *

Я сажусь. Оглядываюсь. Я не дотянула несколько метров до аэродрома и приземлилась в поле, в крайней, самой глубокой борозде. Перекатываясь, нога приняла сбоку удар о край канавы. Снаряжение мешает осмотреть ногу. Судя по звукам, есть перелом. Крови не видно. Уже хорошо. Пытаюсь вспомнить, как отстегнуть парашют, вспоминаю и постепенно избавляюсь от всей экипировки. Рассматриваю правую ногу. Голеностопный сустав явно не в порядке. Чуть выше вижу на внутренней поверхности голени бугорок, то же — на внешней поверхности.
     Вспоминаю занятия по медподготовке в университете. По-моему, это называется ложные суставы. Вывих и двойной перелом? Не может быть. Мне совсем не больно. Нужно собрать парашют. Пытаюсь встать. Пожалуй, удобнее это делать на коленках. Я передвигаюсь на коленках, заплетая стропы в косичку. Правая нога болтается как-то неправильно. В памяти всплывает давно забытый термин «посттравматический шок». Похоже, мне нужна помощь. Я ищу глазами ближайшего приземлившегося парашютиста и машу ему рукой, прося подойти. Почему-то не могу кричать. Он быстро запихивает в сумку парашют и идет ко мне.

Когда не стало отца, мать потеряла последнее, что у нее было. Отец успокаивал ее и пытался смягчить ее необузданный нрав. Он был нашей защитой и ее опорой. Его порядочность и добродушие усмиряли ее гнев. Он принимал их на себя. Он занимался нашей учебой и решал все проблемы семьи так незаметно, что мать была уверена, что она — пуп земли. Не стало отца, и она почувствовала, как сложно жить без поддержки. Она металась, она потерялась. Она перестала отражать реальность. Она мучила младшую дочь так, как не мучают садисты свою жертву. К букету нервных болезней добавился псориаз, диабет и болезнь Паркинсона. У нее рано начиналось старческое слабоумие, но мы не поняли этого, мы приписывали все изменения больным нервам и скверному характеру.
     Почему-то из троих дочерей она выбрала меня. Наверное, потому, что я никогда ничего не просила и не брала у нее, я не казалась ей опасной. Младшая дочь хочет ее отравить. Зять ее обокрал. Старшая сестра взяла в долг (называлась сумма, которой в семье никогда никто не видел в жизни) и не вернула. С этими новостями она регулярно приезжала ко мне, пока могла ездить. Первые годы я терпеливо объясняла ей, что это не так. Потом махнула рукой и выслушивала. Она боялась всех, кроме меня. Она хотела жить со мной. Мои дети цепенели от ужаса.
     Я знаю еще нескольких пожилых людей, впавших в маразм. Они добрые и беззащитные. У нас все наоборот. Весь мир — коварные враги. Когда она уходит, успокоенная, я падаю без сил. Я не могу ей помочь. Неужели она так и уйдет, не любящая никого и не любимая никем?
     Иногда бог дает ей просветление. Когда нас обокрали, и в преддверии зимы мы оказались, мягко говоря, не одеты, она приехала ко мне на работу (как всегда, когда она приходит ко мне, — одетая в рванье, хотя у нее есть добротные натуральные вещи) и принесла мне деньги, снятые с книжки. Конечно, я не взяла, но потрясение испытала огромное. Зная, как трогательно она относится к каждой копейке, я не могла даже представить, что она способна на такой шаг.
     Однажды она падает без сознания. У нее диабетическая кома. Младшая сестра, которая якобы давно собиралась ее убить, выхаживает ее. Старшая помогает, чем может. Врачи делают исследования мозга. Старческое слабоумие достигло последней стадии. Сердце здорово. Аппетит выше всяких похвал. Ноги слушаются плохо, это дает себя знать болезнь Паркинсона.
     Когда я узнаю, что она давно и безнадежно безумна, мне становится легче. Мы много лет думали, что злоба владеет и управляет ей. Узнав, что это — неизлечимая болезнь, я перестала ожидать лучшего и обижаться на нее. Она в основном лежит, но, когда некому выполнять ее капризы, встает и ходит, опираясь на палку. Иногда к ней приходит мужик, которого, естественно, никто не видит, и говорит ей: «Не сдавайся!» После этого она несколько дней ведет себя как боец — ходит, готовит себе еду и даже пытается себя обихаживать.
     Я приезжаю навестить ее, привожу ей гостинцев, она жадно ест, пряча от внука остатки деликатесов. Она лежит и смотрит на меня круглыми выцветшими безумными глазами. Сознание возвращается к ней, она узнает меня всегда. Она путает всех, но почему-то вспоминает меня. Даже помнит, как зовут моих детей. Ее внучек, с которыми она никогда не водилась. Они живо интересуют ее. Я рассказываю, она слушает с удовлетворенной улыбкой и тут же все забывает. Она просит меня взять ее за руку и посидеть с ней. Я глажу ее руку. Она такая слабая, ее рука. Почему-то в матери совсем нет агрессии ко мне, при мне она всегда успокаивается и улыбается. Она открыта и беззащитна. Я больше не жалею ее. Я люблю ее.

* * *

Боль понемногу проявляется.
     — Ты как? Что случилось?
     — По-моему, я сломала ногу.
     — Крови нет?
     — Нет.
     — Может, вывих?
     — Может, и вывих. Только кости уж очень громко трещали.
     — Тебе очень больно?
     — Терпимо.
     — Жди, я быстро. Да не стой на коленях, сядь или ляг. За нами же наблюдают, ты парашют складываешь. Они же не видят, что тебе нужна помощь.
     — Хорошо, я подожду.
     У меня есть время. Я нахожу позу, в которой боль меньше, и лежу, подложив под голову запасной парашют. Все не так уж плохо. Я жива, кости срастутся. Легкие сумерки спускаются на землю. Эх, Земля, ты слишком поспешила мне навстречу. Объятия были слишком крепкими. Ты не простила мне измену? Рожденный ползать летать не может?
     В памяти всплывают строки поэта-пирата Франсуа Вийона, написанные за день до предполагаемого повешения:

Я — Франсуа, чему не рад.
Ждет завтра смерть злодея.
И сколько весит этот зад
Узнает завтра шея.

     О весе моего зада узнала правая нога. В голове звучит завистливый голос обреченного из «Операции «С Новым годом»: «Вам хорошо, у вас только нога…» А что? Повезло, конкретно. Могло быть хуже. За что ж меня так? Чтобы служба медом не казалась? Чтобы не загордилась безмерно? Чтобы не чувствовала себя всесильной? Чтобы не бросала вызов времени? Или чтобы не отупела в своем маленьком личном благополучии? Вот оно и появилось, желание — поскорее встать на ноги.

Фрагмент 13

Младшая сестра родилась, когда мне было 14. Она была хорошенькая, как ангелочек. И вместе с ней в семью пришла любовь. Ее любили все. Для нас с сестрой она была ребенком, нашим первым общим ребенком. Отец ее обожал.
     Мать при ней старалась сдерживаться первое время, насколько хватало сил. Старшая сестра вскоре начала работать и вышла замуж, но и тогда постоянно баловала малышку, притаскивая ей подарки и обновки. Сестренка росла умненькой и доброй. И когда мать срывалась, мы все становились на защиту.
     Малышка часто болела, пожилые родители таскали ее по очереди на руках. Через пару часов я слышала, как мать начинает заводиться: «Да уснешь же ты, наконец, чертова кукла!» Я вставала, шла в их комнату и забирала малышку, и таскала ее на ручках до рассвета, и пела ей песенки, и уговаривала, и кормила, и давала ей лекарства, и меняла пеленки. И когда она успокаивалась, капризные морщинки на лбу расправлялись, и личико расслаблялось, я клала ее себе по бочок, и мы вместе засыпали. Я носила ее в ясли и иногда, когда мать не могла оставить работу, сидела с ней дома и приносила в школу справку по уходу за ребенком. Она подрастала и таскалась за мной «хвостиком». Она нас всех троих звала мамами и чувствовала себя защищенной.
     Летом, набрав сумку ползунков и бутылочек, я брала ее в лес или на озеро купаться. И нам было хорошо вдвоем, и никто больше не нужен был в целом свете. Я была полна сил и никогда не уставала. Я испытывала к ней такую огромную нежность, что уже твердо знала: счастье — когда у тебя есть такое сокровище.
     Сейчас она преподает математику в школе, ее обожают дети и родители, она — классный преподаватель, и многие коллеги жалуются, что стоит какому-нибудь классу попасть к ней, как они начинают заниматься одной математикой. Это не совсем так, потому что они сразу становятся еще и завзятыми бродягами, и каждое воскресенье готовы идти за ней на край света. И если она записывается в бассейн, за ней непременно идут записываться детки, и они ходят толпой. Если она идет на аэробику, то можете быть уверены, что с ней идет куча детей, а если их не принимают в ту же группу, то она будет заниматься с ними после занятий не только математикой. С младшими она сочиняет сказки, со старшими — фэнтази. А уж задачки придумывает такие, что сам бы решал, если бы мог.
     Я думаю иногда, что секрет ее таланта в том, что у нее нет педагогического образования. У нее за плечами технический университет, и в школу она попала случайно. И уже никогда не расставалась с ней. Ее никогда не учили, как можно любить детей, а как нельзя. Как их нужно «строжить», чтобы они не сели тебе на шею. А потому она все делает искренне — любит их, гордится ими, иногда отчитывает их и расстраивается за них.
     У нее есть сын, названный в честь нашего отца. Муж, нормальный простой русский мужик, недавно сбежал, не выдержав проживания с сумасшедшей тещей и женой не от мира сего. Конечно, она расстроилась. Впрочем, я подозреваю, что она, может быть, не сразу заметила его отсутствие. Как не замечает вокруг многих явлений и предметов вещного мира. Однажды, когда моя дочь училась в седьмом классе, я заехала к сестре после родительского собрания, на котором меня совершенно вывели из себя, два часа обсуждая каждого ученика, во что одет да как подстрижен. А уж на девочках вообще оттянулись по полной программе. Сестренка тоже имела руководство в седьмом классе. Я спросила ее, в чем ходят ее дети, какие носят прически, и какие требования она выдвигает на родительском собрании. Она посмотрела на меня, как на больную: «Не знаю, никогда не обращала внимания. Интересно, надо будет посмотреть. А впрочем, мне до лампочки. Это — дело родителей, и не мне их учить».
     Ее мир двуполярен. На одном полюсе — дети, и она любит их беззаветно, на другом — наша мама, за которой она ухаживает, стиснув зубы, и никогда не может угодить, постоянно выслушивая оскорбления и упреки. С одной стороны на нее постоянно накатывают волны возрождающей детской любви, с другой — убивающей бессильной злобы. И, чтобы выжить, она старается пореже открывать глаза на реальность. В свободное время сестра либо погружается в глубины сложнейших математических задач, либо бродит по лесам и горам, либо парит в мире грез, либо читает наивные детские книжки. С ней всегда интересно, она все время придумывает что-то захватывающее для своих детей, и то чувство нежности, которое я испытывала к маленькой девочке, прячущейся за мою спину, совершенно не изменилось.

* * *

Я не прошла испытания? Ну, уж нет. Просто испытание затягивается во времени. У меня еще хватит сил пройти его. Едут. «Нива». Не скорая помощь, конечно, но для местных дорог в самый раз.
     Выходят врач и наш инструктор. Осматривают ногу. Брызгают чем-то обезболивающим прямо поверх многослойного эластичного бинта. Накладывают шину, помогают заползти на заднее сиденье.
     Разговаривают дружелюбно и спокойно. Я спрашиваю о Малыше. Все нормально, приземлилась, смотрит на нас в окуляр, волнуется.
     Врач успокаивает, уверяя, что, возможно, речь идет о простом вывихе. Я делаю вид, что поверила. Инструктор спрашивает:
     — Испугалась?
     — Очень. Что вы ворчать будете. Спасибо, что не ругаетесь.
     — Чего после драки кулаками махать. Больно?
     — Терпимо.
     — Первый раз?
     — Нет. В детстве ломалась. Кость у самого локтевого сустава вдребезги.
     — Как угораздило?
     — Прыгала. Без парашюта. Самое стойкое воспоминание детства — ВОСХИТО*. И боль, когда разрабатывали сустав. Ничего, как настоящий.
     Врач проявляет заинтересованность.
     — Аппарат Елизарова?
     — Нет, тогда о них не слышали. Лишние мелкие обломки вынули, вживили на их место полимер. Постепенно он оброс костной тканью.
     — Никогда не слышала.
     — Это была экспериментальная методика. Врач потом в Израиль уехал. Классный был доктор.
     Мы подъезжаем. Врач дает наставления:
     — Сейчас пересядете в другую «Ниву». Вас повезет наш спортсмен. Хорошо, что еще не уехал. Поедете в свой травмапункт. Дочка пусть шины вернет, у нас с ними напряженно. Укольчик сделать?
     — Давайте. Дорога больно плохая, трясти будет.
     Врач уходит за шприцем. Подбегает мой Малыш с вещами. Перепуганный сильней, чем я. Я думаю, каково бы мне было, если бы я ждала ее, не зная, что с ней. Я вздыхаю облегченно. Слава Богу! Мне опять повезло.

_________
* Институт восстановительной хирургии, травматологии и ортопедии.

Фрагмент 14

Старшая сестра. Я помню ее лучше, чем себя. Она была всегда. Мы дрались и мирились, ревновали друг друга и защищали.
     Я была младше почти на пять лет, но по драчливости и бесстрашию значительно превосходила ее. Она считалась ужасно хорошенькой, и вокруг нее постоянно кружили парни, она была кокетлива и пуглива, и я иногда была вынуждена помогать ей избавляться от слишком назойливых поклонников. В ход шло все — от кипятка до папиного кортика. Конечно, оружие носило чисто устрашающий характер, и в руках десятилетней девчонки, наверное, казалось смешным. Но желание защитить сестру было вполне искренним.
     Иногда она страшно вредничала, и мы лупили друг друга. Поскольку я была слабее, я старалась изо всех сил. Однажды я поставила ей фингал, она плакала, так как очень трепетно относилась к своей внешности, но матери не нажаловалась. И мне было стыдно. С возрастом отношения менялись, и какое-то подобие дружбы установилось между нами. Она иногда выпрашивала у матери что-то и для меня, учила меня делать прически и даже красить ресницы. Кто учил ее, я не знаю. Это было у нее в крови.
     Она была страшная врунишка и рева. У каждой из нас был свой способ выживания. Наши дорожки разошлись на много лет. Сначала она вышла замуж, потом я училась в другом городе. Перед выходом в отставку отец получил крохотную квартирку «на расширение». Он позвонил мне и предложил немедленно приехать и прописаться. Он любил меня, и хотел, чтобы я вернулась после института. Я еще не знала, как повернется ко мне судьба. Я еще только собиралась замуж, еще училась, и не знала, куда распределят после учебы. Но я знала, что у сестры брак не сложился, и идти с ребенком ей некуда. Я попросила отца отдать квартиру ей, потому что ей она нужна сейчас, а у меня все впереди. Это навсегда осталось тайной между нами с отцом. Для меня важно было то, что я была для него первой.
     И, когда я после института осталась одна с ребенком на руках, сестра тут же предложила мне переехать к ней. Так мы и жили какое-то время вместе — две сестры и две дочки. Потом сестра уехала на Север устраивать свою жизнь. Я получила комнатку в коммуналке. Это было счастье — свой угол. Своя заповедная территория. И снова мы почти не встречались. У нас менялись мужья, рождались и вырастали дети. Мы менялись сами. Мы становились чужими. Она иногда приезжала. И была совсем другой.
     Масштаб ответственности, приличная по тем местам карьера, необходимость командовать мужиками преобразили ее до неузнаваемости. Толстая, властная, крикливая, с «беломориной» во рту с выпавшими от плохой воды зубами. Но — все равно красивая, уверенная в себе, всегда с подарками для матери, которые поражали роскошью, но всегда вызывали в ответ только недовольную гримасу.
     Постепенно жизнь налаживалась, и после долгих поисков она встретила своего принца, и уже сильно на четвертом десятке у них родилась еще одна дочь. Они с мужем были как родные: два трехстворчатых шкафчика, небольшого роста, про таких говорят: «И морду об асфальт не разобьешь». У них было много друзей, они любили хорошо поесть и крепко выпить. Я никогда не видела их пьяными, бутылка водки на двоих была им, что слону дробина. Они хорошо зарабатывали и были фанатиками своего города. Они заработали там квартиру, а когда стало можно продавать, продали квартиру в нашем городе. Я была уверена, что они навсегда останутся на Севере.
     Наши судьбы практически не пересекались, и мы редко вспоминали друг о друге. Пока не пришла беда. Я приехала к ней. Она лежала в больнице. Ее помыли и причесали к моему приезду и усадили в подушках. Она исхудала до полной прозрачности. Она не ела уже несколько месяцев — организм не принимал. Я думала, что больные почки — это кровь или белок в моче. На худой конец, камень. У нее все было гораздо хуже — моча в крови. Начался ацидоз — процесс разложения всех тканей организма. Его пытались остановить пищевой содой. Она боролась за жизнь. Иногда, держась за стенки, выползала покурить. Она с интересом слушала меня, шутила и материлась. По состоянию анализов она давно должна была умереть, больница ждала этого и недоумевала.

* * *

Водитель оказался славным парнем, развлекал нас разговорами и дал попить из своей фляжки. Это было неоценимо: мы не пили уже много часов, губы и все внутренности пересохли. Он спросил нас, как нам понравился прыжок.
     — Честно говоря, никак. Впечатляют первые несколько секунд, пока не дернут за веревочку. Дальше — сплошная работа, попытка выполнить все инструкции. А тебе как, — обратилась я к Малышу.
     — Фигня полная. Никакого кайфа.
     Я испугалась, что парень обидится за свой любимый вид спорта. Но он не обиделся.
     — Это правда. Если бы вы сказали, как все было сказочно, я бы не поверил. Настоящее удовольствие начинаешь получать раз на десятый, когда техника отработана, все делаешь на автомате, и есть время на удовольствие.
     — Пожалуй, еще девять раз мне не прыгнуть.
     — Было бы желание. Вот у нас раз у одного парашют не раскрылся, сорок два перелома. Еле собрали. Через год пришли выписывать из больницы, а его нет. Он уже в это время прыгал.
     — А наш инструктор? Он что, теоретик? Мы думали, он с нами прыгать будет.
     — Он был классный спортсмен. Все, отпрыгался уже. У него два сына летают, две дочери — прыгают. Династия. Они на аэродроме выросли.
     — Как же жена это терпит?
     — Привыкла уже.
     Я попыталась представить, каково ей, и не смогла. Наверное, это особая порода людей. Нам не дано к ней приобщиться. Так, за разговорами, выехали на шоссе. Тряска кончилась, боль стала тупее. Наверное, укол подействовал.
     — Ну вот, теперь минут сорок осталось. Вы где живете?
     — На Уралмаше.
     — Значит, едем в 23-ю, на Эльмаш. Вы можете вызвонить кого-нибудь с машиной, чтобы вас потом забрали?
     — Попробуем, не беспокойтесь. Только я сильно сомневаюсь, что поеду домой.
     — Врач же говорила, что у вас просто вывих?
     — Успокоить хотела. Я без рентгена вижу два ложных сустава там, где им быть не положено. И сустав ведет себя неадекватно. А дочку отправим, вызвоним кого-нибудь. Малыш, как ты думаешь, младшей позвонить?
     — Я ее боюсь. Она меня убьет, скажет: ты куда мать втравила?
     — Придется все равно позвонить, она ведь давно ждет звонка и психует. Попробуй набрать.
     — Пока вне зоны. Попробуем попозже.

Умирать сестре не хотелось. Хороший муж, дом — полная чаша, старшая дочь, ежедневно после работы пропадавшая с сынишкой в больнице, и младшая, которой было лет одиннадцать и которой очень нужна была мать. Вопрос «за что?» мучил ее. Я пыталась узнать, не нанесла ли она кому-нибудь смертельной обиды, не подставила ли кого-нибудь, не отказывалась ли от любви ради денег? И получила ответ, который до сих пор вызывает улыбку:
     — От любви? Никогда! Впрочем, одному не дала. Уж больно противный был.
     Мы смеемся. Мы вспоминаем смешные картинки из нашей жизни. Сестра в отпуске. Мы корчуем куст сирени у матери на даче. Он растет под окном, в палисаднике, и очень ее раздражает, потому что занимает место, на котором можно посадить что-нибудь полезное. Куст очень старый и пустил такие глубокие корни, что мы никак не можем докопаться до их начала. Сестре под сорок, мне тоже не двадцать. Я — в трико и футболке, сестра — в вылинявшем купальнике, из которого от натуги и отсутствия достаточного места выпал немаленький живот. Мы натужно кряхтим, мы покрыты грязью с ног до головы. От жары и непосильных усилий пот течет ручьем, он мешает работать, и мы размазываем его по лицам. Картинка еще та. По улице проходит мужчина, он смотрит на нас, с трудом сдерживая улыбку, и пытается шутить:
     — Девушки, а девушки! Что вы делаете сегодня вечером?
     И сестра отвечает ему беззубым ртом совершенно серьезно:
     — Ишь ты, губа не дура!
     Из палаты умирающей постоянно доносится хохот, ставя в тупик медперсонал.
     Полгода сестра самоотверженно ухаживала за получившим травму мужем и не заметила начинавшейся болезни, пока не стала терять сознание. В их образцовом городе, в идеальном потребительском обществе, в котором она жила с первого дня, пройдя все трудности становления и радости приобретений, медицина пока оставляла желать лучшего. Всплыло спасительное слово «трансплантация», десятки тысяч долларов, которые нужно для этого «выбить» любой ценой.
     Ее старшая дочь занималась финансовой стороной с таким упорством, что положительное решение вопроса могло произойти в любой день. Но от решения до перечисления — большой путь, а сестра слабела на глазах. Пока я была там, почему-то слегка улучшились анализы. Врачи недоумевали. Этого не должно было быть. Дочке откровенно намекали, что хватит суетиться. Ничто не поможет. Поздно.
     Но они не знали, как сестра хотела жить. И мы строили планы спасения, и пичкали ее какими-то новыми противными очистителями крови, которые не могли помочь человеку с неработающими почками, Она глотала их, давясь и содрогаясь, и они почему-то помогали. «Не дождутся», — говорила она про врачей. У нее упало зрение, я принесла ей очки, и она начала читать. Руки с трудом держали книжку. Интерес к жизни не угасал, несмотря на физическую немощь. Мы со старшей дочерью по вечерам обсуждали дальнейшие ходы в многосложной комбинации по ускорению процесса выделения денег. Ей помогали подруги матери, такие же ветераны, прошедшие путь от первого вагончика до благополучия и процветания. Время уходило, и иногда очень хотелось плакать. Но дома муж и младшая смотрели на нас с надеждой, и мы не могли распускаться, а в больнице — тем более.
     Мне пора было уезжать, я ничем не могла помочь. Дома стоял недоделанный ремонт, на работе начался некоторый раздрай. Я уезжала ночью, на проходящем поезде. Я упала на боковую полку, укуталась с головой и, наконец, проревелась. Почему мне так нестерпима мысль потерять сестру, с которой я не виделась годами и о которой почти не вспоминала? В кино в таких случаях говорят близким: «Вам остается только молиться». Я не помнила ни одной молитвы об исцелении болящих. Сестра была крещеной безбожницей, и я не знала, можно ли за нее молиться, но твердая уверенность, что Господь любит всех своих детей, заставляла меня искать слова и обращаться к Богу. И в поезде, несущемся по бескрайним просторам с Сибири на Урал, под стук колес, я бормотала сквозь слезы, лежа с головой под одеялом:

Я молю за сестру: Помоги ей, о Боже!
Я молю за сестру, и молитва моя проста:
Если Ты не поможешь, никто не поможет,
Чтоб навек не умолкли ее дорогие уста.

Помоги ей прожить эти трудные, черные дни!
Помоги ей поверить, что мы на земле не одни!
Ниспошли ей поддержку Отцовской любви,
Или милость яви, или чудо яви!

* * *

Мы дозвонились. Она прикатила с подружкой на ее машине к травмапункту. Слава Богу, потому что ночь уже накрыла город, и я боялась, что им придется ловить частника. Теперь вокруг меня суетятся трое испуганных Малышей. Очередь, рентген. Мой диагноз оказался верен на сто процентов. Боль усиливается, и они, проявив чудеса изворотливости, выпрашивают в приемном покое каталку, когда выясняется, что мне нужно пропрыгать метров пятьсот до приемного покоя. Меня не ругают. Это уже хорошо. Но они так активно сострадают, что все силы уходят на то, чтобы не расплакаться от жалости к ним. Какие они у меня классные девчонки, какие добрые, какие деловые! И совсем взрослые. Я чувствую себя в надежных руках. Как я их люблю! Будем считать это генеральной репетицией «последнего стакана». Подадут. Непременно подадут!
     Я лежу на каталке в грязном спортивном костюме, девчонки снимают эластичный бинт со здоровой ноги, но она такого невыразимо грязного цвета, что они в ужасе надевают на нее носок. Переодеть меня невозможно, не побеспокоив больную ногу. Меня закатывают в перевязочную. Уже хорошо, что не в операционную. Приходят хирург и анестезиолог. Нужно давать мне наркоз. Выясняем, что я ела сегодня и сколько пила. Оказывается, за последние двенадцать часов я почти не ела и очень мало пила. Опять повезло. Я вполне созрела для наркоза, который можно давать только на голодный желудок и который и получаю незамедлительно.

Сколько раз за последние годы я читала эту молитву! Столько же, сколько сестра стояла на краю бездны. Это была долгая борьба. И она еще идет, с переменным успехом, и в ней было очень много всего: еле живую, от которой отказались московские врачи, мы привезли сюда, и наши провинциальные эскулапы шаг за шагом, операция за операцией вытаскивали ее; и были долгие месяцы, проведенные в палате интенсивной терапии, и первые прогулки после очередной операции, и мы с младшей сестрой, падающие от усталости, по очереди проводя ночи в больнице. Было и малодушие (только с нашей стороны!), и раздражение, и бесконечное терпение, и смех сквозь слезы. Как она боролась! Терпела и материлась, и снова ложилась под нож. Однажды, потерявшую сознание и истекающую кровью, ее везли в операционную. Она на мгновение пришла в себя, просмотрела на меня, улыбнулась и вполне отчетливо сказала: «Пи…ц подкрался незаметно!» После чего снова потеряла сознание. Все было более чем безнадежно, и меня, не переносящую мат, произносимый без существенных причин, поразила мысль, что это могут быть ее последние слова. Все шло к этому. И истерический хохот сквозь такие же истерические рыдания душил меня. Надежды не было вообще. Ни одного процента. И мы ревели, обнявшись с младшей сестренкой, потом ревели с вызванными попрощаться подругами, и только старшая дочь не ревела с нами.
     — Что она сказала? Незаметно, говоришь, подкрался? Нет, так не умирают. Я свою мать знаю, она выкарабкается.
     И сестра лежала, вся в проводах, и работало только сердце, все остальное за нее делали приборы. Муж держал ее за руку и разговаривал с ней, а она ни на что не реагировала. Однажды мы ввалились к ней в полном составе: муж, сестры, дети и подруги, приехавшие на похороны, и стали стыдить ее, что мы тут все побросали и ждем, а она валяется.
     И ресницы дрогнули, она приоткрыла глаза, оглядела нас нездешним взглядом и снова провалилась в забытье. С этого дня появились шансы. Врачи сказали, что нашли нужный препарат. Похороны перенесли на неопределенный срок, и через неделю мне позвонили на работу из больницы и сообщили, что она приходит в себя, и ее попробуют отключить от аппаратов. И радость, и ужас бреда первых часов — все смешалось. Измученный, но такой же счастливый врач успокаивал меня, говоря, что мозг слишком долго находился на кислородном голодании, и что разум будет возвращаться постепенно, и что на это могут уйти недели, а может быть, и месяцы. Она попросила пить, и я уточнила, что ей дать — сладкого чаю или просто кипяченой воды, и ее ответ ввел нас в ступор:
     — Воды из-под крана. Когда это в нашей семейке пили кипяченую воду?
     Мы смеялись и обнимались с врачом. Процесс пошел стремительно. Иногда сознание путалось с бредом, но восстановление шло семимильными шагами. К моменту, когда появилась ее дочь, ситуация была уже не столь уж и страшной.

* * *

Я отрубилась в тот момент, когда уже собиралась стукнуть анестезиолога по рукам — мне показалось, что я сейчас задохнусь. Не думала, что сознание отключается мгновенно. Я очнулась оттого, что меня куда-то везли. Первое, что увидела — лицо младшей дочери. Это было приятно. Я посмотрела на ногу — гипс. Я не нашла ничего лучше, чем улыбнуться во всю ширь и радостно брякнуть:
     — Хорошо!
     Малыш испугался. Видимо, решил, что у меня немного после наркоза съехала крыша. Я не стала вдаваться в подробности. Просто у меня уже был опыт с общим наркозом, когда его действие кончилось раньше, чем операция, и зашивали меня уже в полном сознании. Мало приятного.
     — Мама, что — хорошо?
     — Что ты здесь. Что нога уже в гипсе. Ты как поедешь?
     — Меня подружка на машине ждет.
     — Тоже хорошо. Что врач говорит?
     Она немножко стушевалась. Не умеют дети мне врать.
     — Давай, колись.
     — Ну, в общем, операция может не понадобиться, если все правильно сложили. Рентген покажет.
     — А скажи-ка мне, Малыш, откуда ты меня везешь? Я помню, что перевязочная была на втором, а мы — на первом.
     — С рентгена, его уже сделали. А ты что подумала?
     — Я подумала, что меня перевезли в операционную, а мне вешают лапшу. Малыш, все сложили прекрасно. Я чувствую. Мы-то с тобой знаем, что хирурги тут классные.
     Мы улыбаемся. Во-первых, у нее есть подружка, которой полагалось умереть, но ей не дали, во-вторых, — приятель, которому перерезали горло в подъезде, а здесь ему пришили голову. Таких случаев известно два, и по городу ходят легенды, что наших врачей приглашали в Москву делиться опытом, а они отказались, сказав, что оба раза были пьяные, и ничего не помнят.
     — Мы приехали. Это твоя палата. Там все уже спят, поэтому смотри, что я куда положу. Вот сотовый с зарядником, держи их в руке, розетка над кроватью.
     — Ладно, давай тут попрощаемся, ты меня закатишь, я сразу на бок, а ты езжай домой отсыпаться. Я утром вам позвоню, что и как. Не беспокойтесь, я буду спать долго. Отосплюсь за все.

Я потом часто вспоминала то, что сестра рассказывала мне в бреду. Она сама многое забыла, а я помню, настолько это было непохоже на все одинаковые как близнецы рассказы о черной трубе и свете в конце тоннеля.
     Все было иначе — долго, страшно и поучительно. Вряд ли я смогу составить внятный рассказ, пытаясь объединить разрозненные отрывки бреда. В моей интерпретации это выглядит следующим образом.
     Она видит себя, лежащей на каталке, в огромной пирамиде со срезанной верхушкой. Сквозь отверстие пробивается свет. В это окошко смотрит на нее Архангел Гавриил. (В этом месте я совершенно опешила — сестра в жизни не прочитала ни строчки по вопросам религии, но сейчас легко оперировала именами). Он осуждающе качает головой, открывает ладони, и из них начинает непрестанной струей сыпаться горох. Он больно стучит по всему телу, по лицу, он засыпает ее и она начинает задыхаться, она всем телом тянется к свету, она взывает к Архангелу, и слышит его голос:
     — Это грехи твои, и тебе никогда не выбраться из них!
     Она кричит и просит о снисхождении:
     — Я никогда никому не делала зла умышленно!
     Она почти полностью засыпана горохом. Вдруг каталка под ней начинает подниматься вверх, к свету, горох ссыпается, она дышит легко и успокаивается.
     Горох начинает сыпать с новой силой:
     — Стольких людей ты осудила в душе! — раздается голос.
     Она снова задыхается:
     — Прости меня, это были пустые слова, я не желала им дурного!
     Она снова поднимается выше, надеясь на лучшее, и снова град и голос:
     — Стольких людей ты обидела злым словом!
     Поток снова засыпает ее с головой, но она не сдается:
     — Прости мне мой длинный язык, я их всех люблю, я не буду никого обижать, отпусти меня!
     Поток прекращается. Тело становится невесомым и поднимается навстречу Архангелу. Он говорит ей, что отпустит ее, если она поклянется не нести людям зло, и она обещает. Но сначала он должен кое-что показать ей, причинявшей боль. И они парят над землей, и страны и времена мелькают под ними: они в Древнем Египте и наблюдают за поркой рабов, за извержением Везувия и смертью тысяч, они видят гибель «Титаника» и «Шатла» и последние минуты моряков с подводной лодки «Курск». Архангел рассказывает ей о причинах бедствий, но это не те физические причины, о которых знаем мы.
     Я пытаюсь выспросить о них, но она начинает путаться. Нам не дано извлечь эту информацию. Нет доступа. Потом ее спрашивают, кого бы она хотела увидеть, и она просит о встрече с отцом. Отец долго разговаривает с ней, у него все хорошо. Почему-то он говорит ей, что она зря продала чужую квартиру. (В этом месте я пугаюсь, я не хочу поднимать этот вопрос, успокаиваю ее, прошу не обращать внимания. Но эта деталь делает достоверным весь рассказ: только мы с отцом знали о квартире, но я никому не говорила об этом.) Я тороплю с вопросами об отце. Что дальше? А дальше он сказал, что любит нас всех, и добавил: «Иди, они ждут тебя!»
     И она увидела нас. И впала в забытье. Больше она ничего не помнит. Я не знаю, забыла ли она свои видения, мы никогда больше не говорим об этом. Она стала мягче, добрее и меньше осуждает людей, но матерится по-прежнему. И редко унывает.
     Наш первый выход на улицу после воскрешения — в книжный магазин. Мы перебираем детективы, они все похожи один на другой, и мы не можем вспомнить, что читали, а что нет. Она спрашивает продавца, а та грубо отвечает:
     — Вы что, читать не умеете, вот аннотация!
     Я предвижу взрыв и ошибаюсь. Сестра бормочет тихонько, так, чтобы слышала только я:
     — Вот ведь. Легкие на одном этаже, почки на другом, зубы вставные, да еще очки забыла.
     Мы складываемся пополам от смеха. Жизнь продолжается.
     Она уже четыре года борется за нее. И растит дочь. Сейчас она снова в больнице, а я сижу дома в гипсе. Но я почти не сомневаюсь: скоро она откроет дверь своим ключом и спросит: «Ну, что, потеряли тетку?» А пока я молюсь за нее.

* * *

Я действительно засыпаю, едва голова касается подушки. Сон мой спокоен и безмятежен. Я твердо уверена, что ногу собрали классно. А что еще нужно в данной ситуации? Я сплю сном человека, заплатившего все налоги.
     Что принесло мне утро? Скажу словами классика: «Я посмотрела вокруг, и страданиями людскими моя душа уязвлена стала». И если Радищеву, чтобы у него открылись глаза, пришлось ехать из Петербурга в Москву, то нашему современнику достаточно оказаться в районной больнице провинциального города. Стоит ли живописать все прелести больничной жизни? Я думаю, что это неинтересно.
     Мне было лучше всех. Девчонки быстро купили мне костыли, море еды и тонны детективов. Понятно, что деньги, отложенные на учебу, пошли в ход. Ничего, выкрутимся. Нам не привыкать. Как говорит моя старшая сестра, «не жили богато, не хрен было и начинать».

Фрагмент 15

Несколько лет назад я потеряла работу. Страшные слова в наше время. Я потеряла любимую работу. Еще страшней. Беда пришла неожиданно. Оказывается, один человек способен разрушить то, что десятки людей создавали годами, работая за гроши и живя впроголодь ради идеи. Мы вместе пережили дефолт и дружно выкарабкивались из него, затянув пояса. Мы варили залежавшийся со времен тотального дефицита горох, жарили еще более древние зерна зеленого вьетнамского кофе, мололи его на ручной мельнице, варили в электрическом чайнике, и на запах сбегалась куча людей, узнать, кто там так нагло пирует и нельзя ли присоединиться.
     Нас было много, мы были одним организмом, и мы вышли из кризиса, «изрядно ощипанные, но непобежденные». Мы выполнили все финансовые обязательства перед клиентами, укрепив тем самым свою репутацию. И мы пожинали плоды, видя, как набирает силу и крепнет компания. Мы прошли огонь и воду, и сломались на медных трубах. Наш директор, умнейший человек, рисковый и в то же время сильно религиозный, решил укрепить службу безопасности, приняв на работу своего друга и единоверца, бывшего полковника КГБ.
     Попытка заняться бизнесом после отставки была явно неудачной, и он искал поле деятельности. Он давно вертелся вокруг компании на правах друга, применяя все доступные сотруднику КГБ методы, начиная от откровенной лести в адрес директора и совместных поездок на молебны по церковным праздникам, заканчивая применением откровенных приемов нейролингвистического программирования личности. Он запугивал директора возможными «наездами», сам их, по нашему мнению, организовывал и сам спасал компанию. Я думаю, часть полученных на спасение денег уходила на оплату услуг по организации угрозы, а часть — ему лично, за спасение.
     Только директор не замечал шитых белыми нитками «наездов» — он безоговорочно доверял человеку, совершавшему все пакости именем Господа нашего Иисуса Христа. Новому любимцу больше подошла бы приверженность к секте иезуитов, но выгоднее было придерживаться православия. Он постоянно клялся честью бывшего офицера (никогда не уточняя: офицера КГБ) и именем Господа нашего Иисуса Христа. Он делал молниеносную карьеру. Начальник службы безопасности, заместитель директора по безопасности, и просто — заместитель генерального директора. Видимо, его значимость возрастала вместе с увеличением масштаба организованных и предотвращенных угроз.
     Но к чему такие сложности? Изобретательность его была не бесконечна. Да и варианты внешних угроз имели вполне конечный порядок. Гораздо проще ловить врагов в своем стане. А если их нет, их следует придумать. Началась короткая пора поисков врагов. Но иезуит не был бы таковым, если бы тщательно собирал факты и доказательства. Зачем, когда существуют такие способы, как сбор и фабрикация компромата и свидетельских показаний всех на всех?
     Рядовые сотрудники его не интересовали: масштаб не тот. Хотя, между нами говоря, у них было гораздо больше возможностей для махинаций. Но я дала бы голову на отсечение за любого моего сотрудника — честно работать было выгоднее. Да и столько лет на виду друг у друга — не комар чихнул. Мы проверяли их, еще одна служба проверяла нас. Чтобы провернуть изъятие средств без документальных доказательств хищения, в махинациях должны были участвовать как минимум человек десять, чтобы каждый следующий заметал следы, оставленные предыдущим. И даже тогда на самом высшем уровне остались бы нестыковки. А высший уровень финансового руководства состоял из кровного родственника директора, умного и преданного.
     Я попыталась навести о нашем злом гении справки: каким он был во время службы? Там встречались иногда очень даже порядочные люди. Характеристика была не обнадеживающей. Он был никаким, серой мышкой. Но сослуживцы его тихо ненавидели за склонность к интригам и наушничество. Он был сильно избит, лежал в больнице, после которой вышел в отставку. Знакомые подозревали, что били его свои. Нашему директору он рассказывал, что был тяжело ранен врагами Родины.
     Как наш новый зам был коварен и двуличен! Он мог очаровать и заболтать почти любого до того, что тот мог начать говорить то, чего никогда не знал. Конечно, сказывался двадцатилетний опыт ведения допросов. Их этому учили. Для начала решили «закопать» мужика, которому легче всего по долгу службы можно было приписать любые хищения, ибо у него «рождалась цифра». Не все любили его, кто-то поверил, кто-то нет. Но никто не хотел в этом участвовать. Или почти никто. Методы были столь варварскими и так напоминали известные всем времена, что большинству уже было все равно — «брал» подозреваемый или нет. Ужас поселился в сердцах. Все сотрудники поделились на два лагеря: идущие на сотрудничество и не идущие.

* * *

Бывший супруг принес Роджера Желязны, продолжение, вернее, предысторию «Хроник Амбера», лично для меня «культовой», как говорят на Западе, книги. Она была такой толстой и тяжелой, что читать ее лежа было просто невозможно, но очень хотелось. Отсюда я сделала вывод, что я — не лежачая больная, вполне могу читать сидя, главное, чтобы нога была повыше. Подружки притащили «Парфюмера» Заскинда — настоящий литературный пир, особенно для человека вроде меня, который воспринимает мир, прежде всего, через запахи. И лекарств, «кальций Д3 никомед» и мумие, что по меркам нашей палаты было страшно дорого и несколько меня смутило.
     Получив костыли, я тут же отправилась искать место для курения. Жизнь потихоньку налаживалась. В коридоре встретила врача, который собирал мою ногу, и он сказал мне, что рентген показал, что ногу собрали хорошо. Если отек сойдет, обойдется без операции, и меня отпустят домой. Отек? Конечно, сойдет. Я сгоняла Малыша в аптеку за мочегонным и еще выше задрала ногу. Слабое владение костылями в сочетании с мочегонным — совершенно отдельная история со счастливым концом. Я столько раз бодро проскакала по коридору, что медсестра стала провожать меня настороженным взглядом. Чего ожидать от пожилой дамы, прыгнувшей с парашютом? Может быть, теперь она готовится к участию в соревнованиях по скоростному бегу на костылях? И, конечно, наша взяла. Отек спал, и меня выписали домой.

Я ничего не боялась. Во-первых, наше подразделение приносило максимальные прибыли, во-вторых, я точно знала, что ни я, ни мои сотрудники никогда не присвоили казенной копейки, и, в третьих, я как раз раскручивала программу, сулящую в перспективе доходы, на которые компания делала ставку в будущем. Суть ее понимали до мелочей только трое — директор, главный финансист и я. Программа была рисковой до последней степени и, по сути, представляла собой что-то вроде коллективной игры на бирже. И пока механизм не отлажен, пока опробуются различные стратегии, без меня было не обойтись. Я пахала как лошадь, просыпаясь по ночам. Инвестиции в то время приносили двадцать, максимум, в умелых руках, двадцать пять процентов. Передо мной стояла задача довести в результате нестандартных, но вполне законных ходов, процент до 60, предварительно найдя инвесторов, готовых рискнуть деньгами.
     Вернув через определенный срок средства инвесторам с приращением 30 процентов, у нас буквально «из воздуха» оставались бы приличные деньги. Идея была не моя, стратегии разрабатывались методом мозгового штурма. За мной была тактика и практическая реализация. Я сходила с ума от бремени ответственности. С одной стороны — ответственность перед инвесторами. Где их взять и как убедить? Один из основных принципов маркетинга гласит: опробуй товар на своих сотрудниках, и, если они заинтересовались, выходи на рынок. Я убеждала и доказывала. Менеджеры понесли свои сбережения. Потом сбережения друзей и родственников. Потом родственников друзей. Деньги повалили с такой скоростью, которой никто не ожидал.
     Люди поверили компании, поверили мне. Прекратить брать деньги было нельзя — пропадет доверие, и поток может вообще иссякнуть. Теперь все зависело от меня. Я перестала нормально спать. Никто не снимал с меня предыдущих обязанностей. От меня ждали чуда. Полгода я рисковала так, что дух захватывало. Я делала гораздо больше, чем могла. Я падала от усталости. Некоторые шаги оказывались ложными, некоторые стратегии себя не оправдывали, и мы меняли их на ходу и шли дальше. Через полгода механизм был отлажен, основные ошибки найдены, и никто не знал их лучше меня.
     Результат был выше возможного. Мы уже могли рассчитаться с инвесторами, выполнив обещания в полном объеме, и получили около 25 процентов прибыли для себя, не затратив ни копейки. Конечно, хотелось бы 30. Но мы шли путем проб и ошибок, и каждое изменение в стратегии я согласовывала с директором. И самое главное — были желающие вложить деньги повторно. Огромный риск оправдывал себя полностью.
     Меня разве что не носили на руках и выдали премию в размере оклада, что было совершенно не характерно для руководства. Для меня, загруженной так, что я иногда не могла говорить от головной боли и даже начала худеть, вся «игра в шпионов» проходила досадным фоном. В самом начале поиска врагов компании наш иезуит не раз подходил ко мне «дружить». Все было очень мило.
     Мне сообщили, что в отношении меня проверка прошла блестяще, за долгие годы ни одной копейки нельзя поставить мне в вину. Мной восторгались, как прекрасным специалистом, и надеялись, что еще придет мой час доказать преданность компании. К этому времени мы уже потеряли несколько человек. Я, пользуясь своей доказанной документально безупречной репутацией, иногда пыталась изменить неумолимый ход вещей и доказывать руководству абсурдность обвинений в тот или иной адрес. Первое время меня даже слушали. Я была нужна. Иезуит ждал. И вот настал мой черед доказывать преданность компании.

* * *

Итак, что мы имеем в результате? В пассиве: синяки под мышками от костылей, ноющую, но вполне терпимую боль в ноге, стыд перед коллегами, которые пашут за меня и за того парня, зависимость от детей в вопросах обеспечения продовольствием. В активе: свобода, сон до боли в спине, ощущение бесконечного счастья, оттого, что меня окружает. Жизнь, такая хрупкая, и такая прочная. Осень за окном, солнечная и пронзительно красивая. Дочери, любящие и внимательные. Подруги, заметно активизировавшиеся и готовые помочь хоть чем и в любое время суток. Коллеги, терпеливые и неизменно доброжелательные. Дорогой мне человек, оправившийся после пережитого шока, нежный и заботливый. И бережная близость, которой совсем не мешает гипс. Я и раньше ощущала себя счастливым человеком, сейчас все чувства обострились, и жизнь представляется прекрасной, как никогда.
     Может быть, иногда нужно почувствовать боль и близость края бездны, чтобы лучше оценить то, что имеешь. Люди все время мельтешат у меня перед глазами. Еще ни дня я не была одна. Наверное, со стороны это выглядит глупо — абсолютно счастливый человек в гипсе. Но факт остается фактом — любовь в моем сердце становится такой большой, что начинает переливаться через край и требует выхода.
     Начнем с малого: мне нужно научиться управляться с костылями так, чтобы как можно меньше зависеть от детей. Беспомощность можно и нужно побороть.
     Нужно продумать технологию до последних мелочей. Поднимаешь правую руку, чтобы погасить свет, и правый костыль падает? Придержи его левой рукой. Не можешь донести до плиты кастрюлю с водой? Используй все имеющиеся поверхности — и вперед перебежками. Невозможно передвигаться на костылях с тарелкой горячего супа в руках? А ты попробуй! Так. Тарелка в правой руке — переставляй левый костыль, тарелку в левую руку — переставляй правый костыль. Вперед и с песней! Девчонки прибегут тебя обслуживать — а ты их накорми, они с работы. Неудобно переносить предметы — возьми кулек и ходи с ним. Быстро устаешь — посиди и продолжай. Всегда, в любой ситуации найдутся мелочи, которые я могу делать сама. И это тоже любовь.

Я так никогда и не узнаю, были ли кругом понаставлены жучки, или люди начали «стучать» друг на друга, но в основе многих обвинений лежали слова, сказанные кому-то кем-то, вплоть до шуток и приколов. Мне всего-навсего предлагалось подтвердить расчетами и своей безупречной репутацией откровенно сфальсифицированные материалы не существовавшего в природе мошенничества. Всего лишь — сделать домысел фактом. Не то чтобы мне была дорога «жертва» — мы мало общались, всегда проявляли уважение, но были друг от друга не в восторге. И это тоже учитывалось.
     Не учитывалось другое — количество родственников, сгинувших во времена не столь отдаленные. Сдавать стал наш зам. Мог бы сначала навести справки. Моя бабушка поехала в тридцать пятом в Москву, в приемную Сталина, узнать, куда исчезают ее соратники, преданные партийцы. Вернулась инвалидом через двадцать лет. Пока я себя вела примерно так же, только масштаб — поменьше. «Труба — пониже, и дым — пожиже». Меня обхаживали долго, я упиралась, как могла. Обстановка накалялась. Директор, наш святой, делал вид, что ничего не происходит. Я чувствовала, что терпение мое лопается.
     Я приготовила резюме и договорилась с бывшим супругом, что он разошлет его, если у меня сдадут нервы. Я знала, что, как только я подам заявление, меня не подпустят ни к одному компьютеру, я стану прокаженной, а директор не подаст мне руки. Таковы правила игры. Кто не с нами, тот против нас.
     Нервы сдали в одночасье. Вечером, в конце рабочего дня, когда директор убыл по делам, меня пригласили в святая святых и начали очень интеллигентно выкручивать руки. Сначала мне показали материалы «дела». Это уже было шагом вперед. Раньше моим участием пытались заручиться вслепую. Я указала на несколько явных нестыковок, заметных любому специалисту. Мне же и предложили их ликвидировать. В качестве аргумента иезуит потрясал моими же докладными с анализом ошибок, допущенных в ходе реализации программы. Для нас такой анализ был необходим, чтобы вовремя корректировать стратегию. Для него — чтобы вменить мне в вину, что в ходе эксперимента мы получили не 60, а 55 процентов. Меня третировали за то же, за что и наградили.
     Театр абсурда длился полчаса. Мне угрожали, что взыщут с меня нанесенный ущерб. Я искренне посмеялась. Всего моего имущества, включая квартиру, не хватит даже на погашение десятой доли. А уж из скромной зарплаты можно вычитать до морковкина заговенья. Далее мне намекнули, что ни одна аналогичного профиля компания не возьмет меня на работу, это мне легко обеспечат. Я попыталась возразить, что вопрос о моем наказании «находится исключительно в компетенции директора». Он ласково спросил, уверена ли я в этом.
     В завершении беседы он еще захотел выслушать мое мнение о его персоне и его методах. Ему было интересно, насколько я напугана. Глупости. Я была так зла, что даже не успела испугаться. Поэтому честно ответила, что не испытываю к нему даже брезгливости. Только огромное недоумение, как при виде насекомого, которое не должно водиться в этих широтах. На этом мы расстались. Недоумение было огромным. Друзья с волнением ждали меня, накурившись до одури. Всё. Комедия окончена, такой хоккей мне не нужен. Меня слушали молча, никто не знал, что делать. Я знала. Я должна утром зайти к директору до иезуита. Кто знает, как преподаст ему наш разговор добрый интеллигентный дяденька. Возможна любая «интертрепация».
     Постепенно страх пришел. Я была разозлена и напугана. Дети поддержали меня, хотя понимали, что все это может в буквальном смысле закончиться голодухой. «Ничего, прорвемся!» — таков был их вердикт. Это были мои дети. Другого они просто не могли сказать.
     Настало утро. Мы, как всегда, приехали первыми. Директор, как всегда, следом за нами. Он зашел к нам «на огонек», как всегда. Я попросила аудиенции, но говорить я не могла. Удар по нервам был такой сокрушительной силы, что я могла расплакаться в любую минуту. Я вложила в дело свои мозги, душу и силы. Я любила людей, с которыми работала, и они прекрасно ко мне относились. Я бросала их. На кого? Вопрос о власти — основной вопрос всех обществ — был для меня не ясен. Мое личное будущее было туманно.
     Я вошла в кабинет директора и как могла спокойнее спросила:
     — У вас есть ко мне материальные претензии?
     — Ты что, нет у меня никаких претензий.
     — Спасибо.
     Больше я не могла говорить. Моего мужества хватило ровно на одну фразу. Дальше я могла сорваться так, что стекла начнут трескаться и вылетать. Я повернулась и покинула кабинет. Было девять утра. Я вернулась к себе. Переслала сообщение на компьютер бывшего супруга: «Время “Ч” настало. Рассылай». И отнесла секретарю заявление. Оно было подписано молча и мгновенно. Всё. Я была вне закона. Я еще надеялась, что директор спросит меня, что и почему, но он не пришел. С предателями они не общаются. Через несколько часов директор вбежал разъяренный — кто-то из его знакомых переслал ему мое резюме. Естественно, в пересылке присутствовали имена всех адресатов.
     Я уже немного успокоилась. К моему резюме невозможно было придраться. В нем не было ни слова лжи, к тому же особо оговаривалось, что все разработки, сделанные во время работы в предыдущей компании, я считаю собственностью этой компании, посему предлагаю чисто свои услуги как специалиста. Директора возмутила, во-первых, скорость рассылки. Видимо, они ничего не успели противопоставить. Они предполагали, что я буду униженно тыкаться из компании в компанию. Извините, время не то. Он кричал, срывая голос, обращаясь к сотрудникам, называя меня «она»:
     — Да как она посмела! Не успела моя подпись высохнуть под заявлением, а весь город уже знает, что она увольняется!
     — Да, организаторские способности так сразу и не пропьешь, — брякнул кто-то из моих ребят, пытаясь привычно свести все в шутку.
     Вторым пунктом обвинения было то, что я посмела отправить резюме к конкурентам. Я не удержалась:
     — А что же мне делать? На панель — поздно, на паперть — рано. Придется идти к конкурентам.
     Он выбежал, разъяренный. Он ничего не хотел знать. Его предали. Народ не дышал. Первое предложение о работе поступило мне на пейджер к концу рабочего дня. Условия намного превосходили все мои ожидания. Неделю пейджер вибрировал, не переставая. Все самые интересные, на мой взгляд, компании приглашали меня на беседу.
     Прокаженная из меня не вышла. Со мной все общались с огромным сочувствием, чем доводили меня почти до слез. Я старалась успокоить самых ретивых. Я не терминатор, я не хочу разрушать компанию, которую мы создавали вместе. Это — мой личный выбор. Но мне не очень-то верили. Началась смута. Директора требовали к ответу рядовые пчелки, носящие в улей мед.
     Это было опасно. Он пришел. Он умел разговаривать с людьми. Он молча выслушивал их обвинения, пока накал не стих. Он сказал в мой адрес тридцать три комплимента и выразил глубокое сожаление по поводу моего отбытия. И очень искренне переживал, что между мной и означенным лицом он не может сделать выбор в мою пользу по одному ему известным причинам. И что, если кого не устраивает такой расклад, он с большим сожалением и буквально скорбью в душе отпустит их на все четыре стороны. Мероприятие прошло с блеском. Сотрудники поняли, что их поимели, но очень нежно и по-отечески.
     Две недели отработки прошли как кошмарный сон. Все застыло внутри. Я знала, что, оставшись, я перестала бы себя уважать. Инстинкт самосохранения личности. Но ведь личность — не только принципы, это все те люди, которые тебе безгранично доверяли, и которых ты любила. А их в карман не положишь. Я больше не смогу беречь и защищать их, помогать им и выслушивать их, когда они в этом нуждаются. Было больно. К тому же мне решили устроить пышные проводы, которые мне были почти не по силам — я выдохлась за две недели. Но если люди хотят, я обязана.
     Ничего, выдержу и это. Я не стану обиженной занудой, потерявшей смысл жизни и доказывающей свою правоту. Я должна изменить не только ситуацию, я должна изменить свое отношение к ситуации, иначе обида разъест мне душу. Я не могу обижать людей и обижаться на людей, с которыми пройдены долгие и трудные годы. «Вы хочете песен — их есть у меня!» Да будет праздник! Любой конец — это только начало. Нужно только суметь достойно отыграть последний раунд. И я находила слова, которые успокаивали и примиряли меня, которые стирали накопленные в душе обиды и разочарования и воскрешали все хорошее, что было за эти годы. Я прощала и просила прощение. И к утру дня, на который был назначен грустный праздник расставанья, я была готова прощаться. Я была в форме. Я могла искренне сказать всем, как я их люблю, и не заплакать.

В час, когда все серо и уныло,
И душа устала от страстей,
Господи, прости и дай мне силы
Не держать обиды на людей.

С холодом разносится по жилам
Гул ночных, пустынных площадей.
Господи, прости и дай мне силы
Не держать обиды на детей.

В черный день, когда душа забыла,
Как жила, ликуя и любя,
Господи, прости и дай мне силы
Не держать обиды на Тебя.

Сердце одинокое застыло,
О друзьях оставленных скорбя.
Господи, прости и дай мне силы
Не держать обиды на себя.

Всех, кто предал, всех, кого любила,
Вспомню, чтобы разом всех простить.
Господи, спаси и дай мне силы
Снова жить, и верить, и любить.

* * *

Я почти не чувствую сожаления о том, что сделала. Я пытаюсь понять логику своего поступка. Наверное, несправедливо, что психология определяет кризис середины жизни как чисто мужскую привилегию. Да, мужчинам тяжелее пережить сознание того, что он не смог или не успел в жизни, потому что только от него зависели его достижения и рубежи. Мужчина почти свободен изначально. Даже любя жену и детей, он, за редким исключением полных тюфяков, имеет гораздо меньше обязательств перед семьей. К тому же, в вопросах престижа мужчина, зачастую, более уязвим, чем женщина.
     К женщине свобода приходит немного позже, когда вырастают дети. Это короткий миг: скоро появятся внуки, и она попадет в еще большую зависимость, она снова подчинит себя любви к детям, к следующему поколению. И оглядываясь назад, и забегая вперед, сознание неповторимости настоящего захлестывает ее. Чувство невыразимой свободы переполняет. Прожившие десятилетия в строгих рамках приличий и самоограничения, мы не знаем, что делать с этой свободой. Все, что не свершилось, все, что упущено, все, о чем мечтала в детстве или все, что грезилось во сне — все вкладывается в поступок, не всегда осмотрительный, всегда нелогичный и часто нелепый. Кто-то заводит молодого любовника, кто-то уходит из семьи или вдруг бросает престижную работу, чтобы испробовать что-то новое. Кто-то погружается под воду, ныряет в прорубь или прыгает с парашюта.

Фрагмент 16

Печальные кануны. Это название придумала моя подруга, когда, изрядно накушавшись шашлычков и водочки, мы сидели распаренные после баньки на веранде ее дачи. Как раз наступил тот момент, когда каждый говорит о своем, о девичьем, и все друг друга понимают, все друг друга уважают и даже любят. Справедливости ради следует сказать, что мы прекрасно понимаем друг друга и без водочки, но принятие на грудь иногда рождает такие перлы, которые в дальнейшем становятся чем-то вроде пароля. Таким паролем стали для нас «печальные кануны».
     Дело в том, что последнее время с каждой из нас происходят столь странные события, не просто участниками, а вольными или невольными инициаторами которых становимся мы сами, что остается только диву даваться — а мы ли это? Каждый раз мы пытаемся объяснить мотивы своего поведения и, конечно, находим их превеликое множество, но каждый раз, в конце концов, приходим к выводу, что не последнюю роль играет надвигающийся климакс, которого мы все немного побаиваемся и стараемся вслух не называть (помяни черта, а он тут как тут!).
     Иногда мы деликатно называем немотивированные логически поступки «последним всплеском гормонов», но и эта метафора иногда кажется чересчур резкой, попросту говоря, обидной. А вот приговор «печальные кануны» звучит немного загадочно, грустно и совсем не обидно, а иногда, сказанный не к месту, вызывает просто истерический хохот. Так, потихоньку, мы готовим друг друга к переходу в иное качество жизни, в которой не будет больше места душераздирающим страстям, и где нас ждет душевный покой и комфортная старость в окружении детей и внуков.
     Нас трое. Мы находимся в той странной и волнующей поре, когда дети выросли и как-то определились в жизни (все в разной степени, но в случае чего вполне выживут и без нас); внуки пока не требуют нашей повседневной заботы; здоровье пока не подводит (или мы просто этого не замечаем); внешность, хотя и оставляет желать лучшего в сравнении с дочерьми, все же вполне удовлетворительна по сравнению с ровесницами; короче — нам почти по пятьдесят. Наши дети (а всего у нас шесть дочерей) после некоторых колебаний, все же признали за нами право вести себя так, как нам хочется, и, похоже, наш пример даже успокаивает их, давая понять, что любой возраст не безнадежен и имеет свои прелести.
     Более того, тратя свою драгоценную юность на поиски себя, они иногда вполне резонно замечают: «Мать, но ты ведь нашла себя после сорока, значит, у нас еще все впереди!» Ну и ладненько, пусть пробуют жизнь на вкус. Ни алкоголиками, ни наркоманами никто из наших детей не стал, а все остальное — дело поправимое. А поскольку мы не склонны читать детям нотации, рисуя ужасающие картины бесперспективного будущего, то и девочки наши тоже не склонны зацикливаться на неудачах.
     Наш тесный кружок считает, что мы должны дать детям две вещи: крышу над головой и характер. Характера у наших девчонок — умотаться, а над вторым вопросом мы упорно работаем. Все остальные задачи они решают сами, по мере поступления, не всегда так, как нам хотелось бы, но в целом вполне справляются. Вообще фраза: «Мать, не руководи в малом, руководи в большом!» кажется мне вполне справедливой, и, если не гнобить детей по мелочам, они вырастают вполне самостоятельными, так как из мелочей и состоит в основном жизнь.
     Конечно, иногда дети нуждаются в помощи, но оказывать ее следует только тогда, когда они об этом просят. Когда я вижу матерей, руководящих каждым шагом своих детей, мне хочется сказать наседкам: «Живите своей жизнью, не мешайте детям набивать шишки». Иногда приходится наблюдать несколько поколений одной семьи, которые «пестуют» отпрысков следующего за ними поколения. С виду картина совершенно идиллическая, а если копнуть поглубже, то никто не живет своей жизнью, не совершает своих ошибок, ничего не создает и никогда не создаст. Из таких семей выходят отличные исполнители, послушные работники, милые и доброжелательные люди, но в разведку с ними я бы не пошла. Не потому, что непременно продадут, а потому что в пути умерла бы со скуки. А вот с моими подругами не соскучишься. И сегодня мы собрались на очередную «пятницу — женский день».
     Вот ведь парадокс: все дружно твердят, что женской дружбы не бывает. Значит, либо мы не женщины, либо это не так. Мы вместе уже около тридцати лет. За эти годы менялось все: мужья, работы, специальности, общественный строй и общественное положение, и только одно оставалось в жизни неизменным — наша дружба.
     Мы прошли даже самую сложную проверку: у нас был общий бизнес, приносящий нормальный доход, который мы делили поровну, ни разу не поссорившись. Времечко было лихое. Мы вместе отсиживались в закрытом купе полупустого вагона, а под дверью размахивал пистолетом свихнувшийся от водки мужик. Мы пытались в Москве, на Арбате, в лютый мороз с пронизывающим ветром, торговать уральскими поделочными камнями, чтобы выяснить на них спрос, так как еще не было учебников по маркетингу, и мы набивали шишки самыми доступными методами.
     Однажды мы вычитали определение дружбы: «дружба — это любовь без секса». Сначала мы посмеялись, благодаря Бога за нормальную сексуальную ориентацию, а потом пришли к выводу, что дружба крепче страсти, которая проходит вместе с сексуальным влечением, а душевная близость не под силу времени.
     И дружба — такой же органичный фрагмент в моей мозаике любви, как поэзия.

Когда пора унынья наступает,
И тухнет блеск в глазах, и гаснет сердца жар,
И мир гармонии цветов и звуков тает, –
Прими поэзии и дружбы верный дар.

Когда обида или горе точат,
И сил уж нет держать судьбы удар,
Мы за бутылкой вместе снимем порчу, –
Прими поэзии и дружбы верный дар.

Когда в душе царят покой и холод
От суеты мирской и пошлых свар,
Попробуй разбудить душевный голод, –
Прими поэзии и дружбы верный дар.

Когда в душе благоухают розы,
И сладостный в крови горит пожар,
И скучен скромный слог презренной прозы, –
Прими поэзии и дружбы верный дар.

Когда вокруг веселье и вниманье,
Когда в крови бурлит хмельной угар,
Прими от нас с улыбкой пониманья
Простой поэзии и дружбы верный дар.

Звонок. Так. Дотянуться до костылей. Фигура «пистолетик». Костыли под мышки. Поскакали!
     — Пароль!
     — «Пятница»!
     — Открываю, подождите, отойду. Толкайте!
     Пароль «пятница» может прозвучать и в любой другой день, просто девчонкам захотелось поболтать или навестить убогого инвалида.
     Начинается хохот и суета в прихожей, после чего все отправляются на кухню. Одна, как всегда, с пивом и сухариками, Другая — с гостинцем со своего огорода. Сегодня это любимая мной цветная капуста. У каждой на кухне свое любимое место, но сейчас все меняется: я занимаю стул за холодильником, нога — на табуретку, оставшиеся два места занимают подруги. Всё. Больше сидячих мест нет, только большое кресло в комнате, но оно неудобно для транспортировки, поэтому, если происходит «наложение» гостей, кому-то приходится стоять.
     Пытаюсь выяснить причину веселья:
     — Ну и что за хихоньки без меня?
     — Представляешь, двигаюсь по Восточной, перед вокзалом, как всегда, смотрю, нет ли пробки под мостом на Уралмаш. Конечно, есть. Сворачиваю направо, чтобы объехать пробку по Маяковского. Там тоже пробка. Пилю дальше, сворачиваю налево… Я не нахожу ничего смешного. Не понимаю, чего вы ржете? Мы всегда так добираемся, подумаешь, несколько километров крюк! Вот и я по привычке крюк заложила. Только фокус в том, что я сегодня пешком: машину в ремонт поставила, решила прогуляться, больно погодка хороша.
     Наконец-то комизм ситуации дошел и до меня. Подруга уже много лет за рулем, совсем разучилась передвигаться пешком, «на автомате» обошла пробку! Что мне нравится в нашей компании — все любят посмеяться над собой и друг другом, при этом никто никогда не обижается. Просмеявшись, пытаюсь узнать, что нового в мире двуногих людей.
     Вторая подруга потихоньку адаптируется на новой работе. Ей дали место в комнате с молодыми мужиками. Молодыми — это от 30 до 40 лет. Поначалу они ее очень стеснялись, но веселый нрав и чувство юмора сделали свое дело, и теперь она является невольным свидетелем их «проказ».
     — Представляешь, какие мужики все шустрые, жуть. Один звонит любовнице, договаривается на вечер, потом звонит домой, предупреждает, что много работы, с обеими очень ласков, обеих называет лапушками, очень удобно. В обед бежит в магазин, покупает роскошный букет цветов, а вместо визитной карточки для прикола кладет в букет пачку дорогих презервативов с прибамбасами. Потом звонит жена, сообщает, что у них теща проездом, поход к любовнице отменяется, работы и в самом деле полно, про букет он вспоминает только к концу дня, хватает его и бежит домой. Теща в восторге — ей такие цветы лет сто не дарили. Нормальная женщина сунула бы букет в вазу, не разворачивая, а теща решает обернуть стебли мокрой тряпочкой, разворачивает целлофан и получает подарок. Вертит в руках и так и сяк — сначала сама, потом вместе с женой. Потом изрекает: «Ну и шуточки у твоего мужа! Как не стыдно так издеваться над старой женщиной!» — и пытается заплакать. Ему приходится просить прощения, уверяя, что купил букет еще днем, жене, когда о приезде тещи еще не знал. Захотелось пошалить с женой, потом заработался и забыл, а увидев тещу, как джентльмен, от радости вручил букет ей. Недоразумение кое-как разъяснилось, тещу проводили, а версию пришлось отрабатывать. Сегодня сидит на работе как сонная муха. Звонит любовница, а он ей объясняет, что работы много.
     Надо сказать, что перемены последних лет научили нас говорить о сексе, чего мы никогда ранее не делали. Забавно, но такие разговоры ведут и бабушки у нас на скамейке перед подъездом. Я живу в этом дворе уже двадцать пять лет, столько же лет там постоянно сидят три-четыре старушки, отсюда я делаю вывод, что им уже лет по восемьдесят. Как-то краем уха услышала их разговор. Баба Катя, тяжело вздыхая, проворчала: «Было бы с кем упасть, соломки бы постелила!»
     Вот это и есть внутренний резерв «Русского радио». Наверное, мы были бы так же смешны подросткам, если бы они услышали наши разговоры. А болтать и хохотать мы можем бесконечно…

* * *

Молодежь, покуривая травку, воображает, что расширяет границы сознания. Наше сознание расширено эмпирическим путем. Мы знаем гораздо больше, чем нужно для счастья. Мы расширяем границы подсознания. Каждый наш нелогичный или откровенно глупый поступок расширяет наш чувственный горизонт, заостряет ощущения, позволяет почувствовать щемящую свободу и полноту жизни. Мужчина, который хочет иметь рядом женщину, не потерявшую с годами внешнюю привлекательность и чувственность, женщину, которая будила бы его воображение, должен уметь уловить момент, когда следует ей иногда позволить совершить экстравагантный поступок. И если он будет снисходителен, он откроет новые грани в той женщине, которая ощутила себя свободной.
     Не сумев логически обосновать, чем же для меня стал мой прыжок, мой символ свободы духа, каких нереализованных возможностей он стал воплощением, я стараюсь описать его на уровне ощущений.

Белизна невыпавшего снега,
Чистота невыплаканных слез,
Тихая неброскость оберега,
Черный бархат нерасцветших роз.

Боль несостоявшихся свиданий,
Нежность неоконченных стихов,
Страх невыполнимых обещаний,
Тяжесть неотмоленных грехов.

Жаркий бунт неукрощенной плоти,
Простота невысказанных слов,
Краски ненаписанных полотен,
Бусы неразвязанных узлов.

Ноты незаписанных мелодий,
Тайны неразгаданной туман,
Скрипка для несыгранных рапсодий,
Мой несостоявшийся роман.

Высота, не взятая с разбега,
В честь меня не названный утес.
Белизна невыпавшего снега,
Чистота невыплаканных слез.

Вычурная красивость найденных слов не кажется мне фальшивой, грусть не приносит уныния. Все это есть во мне, даже если этого никогда не было. Все, чего мы не можем познать физически, мы способны познать любовью. Странно, но боль уходит, как будто ее и не было. Я чувствую, что под гипсом у меня — абсолютно здоровая нога. Врач не разрешает испробовать ее раньше времени, и я соглашаюсь.
     У меня еще много проблем, которые нужно решить. Мне еще многое нужно изменить в себе.

     Мне еще многое нужно попробовать…

Фрагмент 17

Кажется, я написала все, что хотела, но ощущение незаконченности осталось. Я писала о любви, так и не соединив разрозненные фрагменты мозаики в единое целое. Наверное, в ней еще много пустых мест, а значит, впереди — долгая жизнь. Но что-то я могу еще сделать здесь и сейчас.
     Почему, говоря о любви, я все время склоняюсь перед величием и загадочностью стихий? Наверное, потому что любовь — такая же стихия, может быть, самая сильная из всех стихий. Разница только в том, что природные катаклизмы происходят вне тебя, и твое право или судьба — оказаться вблизи или внутри них. Стихия любви тихо существует или бушует внутри тебя, наполняя светом и огромной созидательной энергией. И, вполне возможно, является противовесом, «сдерживающим фактором» разрушительных сил бушующих природных стихий.
     Почти маниакальное желание овладевает мною. Я мечтаю написать о любви, ничего человеческого, событийного не вкладывая в рассказ. Я хочу средствами языка выразить состояние души, передать словами глубинные эмоции, которые такому выражению в принципе не подлежат.
     Так начинающий математик мечтает доказать теорему Ферма, юный инженер пытается придумать модель вечного двигателя, а неопытный авиаконструктор решает загадку создания махолета. Я понимаю, почему Борис Пастернак, написавший множество неповторимых по красоте стихов о любви и страсти, вдруг высказывает недостижимую мечту:

О, если бы я только мог,
Хотя б отчасти,
Я написал бы восемь строк
О свойствах страсти…

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

Октябрь 2003
Иудина Татьяна Дмитриевна
     

В начало, часть 1.

На первую страницу Верх

Copyright © 2006   ЭРФОЛЬГ-АСТ
 e-mailinfo@erfolg.ru