![]() |
![]() ![]() ![]() |
||||||||||||||||||||||||||||||||||||
РОМАН ВЕКА Исраэль Шамир 1 Щедрость судьбы ошеломляет и озадачивает почище невезенья: кто не задумается дважды, если ему на шею бросится юная красавица из знатной семьи? Или придет сообщение о нежданном наследстве? Поневоле усомнишься в выпавшем на твою долю счастье: а вдруг девица с тайным изъяном? А вдруг завещание-то липовое? Тут надо быть идиотом, чтобы не дрогнуть. Так и русский читатель был несколько озадачен и смущен появлением романа Максима Кантора «Учебник рисования». Да может ли такое быть — прекрасным языком написан роман, и полно в нем мыслей и идей, и дано осмысление нашей эпохи, и с большой братской любовью к простому русскому человеку написан, и с верой в возможность христианского искусства, и с веселой сатирой, с фантастическими гиперболами, — а вдобавок еще и размером с «Войну и Мир»? Григорий Ревзин сказал, и я лишь повторю за ним: «Написан еще один великий русский роман», то есть произошло редкое и замечательное событие. Но он становится в ряд с другими русскими романами, и существует в общем ряду русской прозы — от Толстого до Проханова. Сходство с «Войной и миром» не только в размере — это продуманный параллелизм. События 1985-2005 годов, перестройка, семибанкирщина, ельцинщина соответствуют наполеоновскому нашествию на Россию. И «тщеславный плешивый механизатор» Горбачев не случайно напоминает нам «плешивого щеголя», так неудачно противостоявшего Наполеону. Кантор раскрывает этот параллелизм открытым текстом в последней главе романа:
Ироничный язык Кантора не скрывает его основной позиции, а она близка нашему читателю:
Как и наш читатель, Кантор не принял с восторгом преобразование Советского Союза в нынешнюю Россию. Он зло высмеивает Горбачева, коммунистического лидера, взявшего курс на строительство капитализма — так Папа Римский мог бы всенародно отречься от Христа и призвать верующих перейти в ислам. Как удалось этой бредовой идее победить? Кантор обвиняет либеральную западническую интеллигенцию в измене — «прежде чем возникла компрадорская буржуазия, была компрадорская интеллигенция». С ней он суров. Продолжая параллель с «Войной и миром», роман начинается с современной версии салона мадам Шерер, где «бесконечно далекие от народа» победители горбачевского переворота произносят свои банальности. Московские диссиденты, журналисты, художники разлива 1985 года презирают «совок», восхищаются культурой немецких дантистов, надеются получить американские гонорары, умиляются призывами к демократии из уст менеджера «Бритиш Петролеум», соединяются в едином порыве со вчерашними фарцовщиками, бандитами и спекулянтами. «Этот народ» для них — «алкоголик, справляющий нужду в подъезде»; «эта страна» безнадежно испорчена «татарским игом» и «большевиками». Невежественные, полные самомнения, раболепствующие перед любым носителем доллара — такими описывает их Кантор, и такими я помню их по 1990-му году. Этот беспощадный наезд на интеллигенцию, которая не «совесть, а г…но нации», не мог не повлиять на отклики на роман — интеллектуальные компрадоры, задетые в романе, оправданно почувствовали угрозу. Первые критики романа, завсегдатаи этого — или таких же салонов, не стали читать дальше, лишь выплеснули пену своего возмущения — да можно ли так писать об умнице Ипполите, о красавице Элен, о блестящем виконте Мортемаре? Насколько близка к жизни сатира Кантора, можно убедиться, прочтя обсуждение романа на страницах «ЖЖ» у Марата Гельмана. Там современные Ипполиты и Мортемары кипят возмущением, стараясь сохранить профессиональную личину превосходства на вспотевшем лице. Один из читателей советует Гельману: «Если эта книга останется в истории литературы, то вас и будут поминать по этому пародийному образу. Не завидую...» На что галерейщик человека-собаки отвечает с самоуверенностью, достойной Риббентропа: «Вы неверно акценты расставляете: если я ее не дочитаю — то не останется в истории литературы». Сравнение с Риббентропом — не для красного словца. Роман Кантора показывает фашистские корни политологов постмодерна и хозяев дискурса наподобие Гельмана, которые поверили в проповедуемый ими «конец истории», в то, что им суждено навеки определять, что останется в истории искусства и что будет выброшено за борт. Кантор ставит их на место, и суждение Гельмана становится столь же смехотворным, как если бы Аннет Шерер сказала, что от ее прочтения «Войны и мира» зависит, останется ли Толстой в истории. 2 Из океана трудно выудить одну рыбешку для показа, даже если это кит, но, по-моему, главное в романе — это переход лирического героя — и автора — на сторону народа. Казалось бы, своим рождением и воспитанием московский художник, сын еврейских революционеров и красных профессоров Павел Рихтер (как и Максим Кантор) обречен на почетное место в рядах новых избранных, победителей, но он выбирает себе иную долю — с обиженными и оскорбленными. Этим он напоминает Пьера Безухова, и оба напоминают Христа, потомка великих царей, ушедшего к рыбакам и туземцам. Намеком на предстоящий поворот героя к народу, Лев Толстой делает Пьера Безухова — незаконнорожденным, а Кантор своего Рихтера — полукровкой.
Однако герой Максима Кантора выбирает угнетенное большинство. Хотя борцы за гражданские права любят бороться за права угнетаемых меньшинств, по-настоящему угнетаемо лишь большинство. Поддержка меньшинства — это уже признак элитарности. Но кто позаботится о большинстве, о простых людях? Ведь и еврейство стало таким популярным и влиятельным в сегодняшнем мире потому, что стало синонимом избранного меньшинства, которое пренебрегает большинством. Но пример Рихтера показывает: рано торжествуют — или печалятся — подсчитывающие процент еврейской крови в русских элитах. Биологического и социального детерминизма нет — есть свобода воли и свобода совести, и каждый из нас может выбрать между ликующими, праздно болтающими — и погибающими за великое дело любви, решить, за Христа он или за мамону. Россия — одна из последних стран мира, поддавшихся новому глобальному культу Мамоны:
Отсюда и глобализм. Раз Мамона — един, един и чтящий его мир:
Как и его современник Пелевин, Кантор предпочитает русский христианский подход, который поклонники Мамоны именуют «совком»:
Однако Кантор чужд и географического детерминизма «святая Русь — меркантильный Запад». Он глядит куда глубже. Запад — не изначальный и непреложный враг. Кантор с любовью говорит о великих соборах и художниках Запада. Когда-то и Запад был полон духа, но понемножку его покорил Мамона, которому помогали люди искусства, поддавшиеся на искушение свободы. Во имя ложной свободы они изменили Христу и пошли войной на Богородицу:
И вслед за Толстым, Кантор утверждает мораль — в том числе и мораль в супружеских, семейных отношениях. Эту позицию много раз высмеивали друзья Кантора, когда они бодро пели: «Сегодня парень водку пьет, а завтра планы продает» и передразнивали: «Изменил жене — изменишь и родине!». Но, пройдя через искус свободы и вседозволенности, Кантор, как и Лев Толстой, добровольно приходит к христианской морали.
А освобождение от морали разрушает «представления о долге, любви, верности, защите — том, что является стержнем человеческого достоинства». Так в романе Кантора та трагедия, которая постигла Россию, занимает свое определенное место в микро- и макромире. 3 Параллели между Кантором и Прохановым проходят повсюду — это два близких, хоть и различных художника-современника. Вот, например, угадайте, кому — Кантору или Проханову — принадлежит следующий пассаж:
В романе «Политолог» у Проханова появляется чудный образ Рыбы Палтус, нежно-розовой плотью ее соблазняется герой, венчается с ней и даже ждет от нее ребенка. В романе Кантора подобную роль играет хорек, которого поначалу содомизирует художник-модернист Сыч под звуки советских маршей — а потом влюбляется в него, и прогоняет жену:
Чувствуется родство с Прохановым и в описании праздничного вояжа победителей. Но затянутая метафора «Теплохода Иосиф Бродский» сведена к короткой и точной главе у Кантора:
Голос Кантора отличен от голоса Проханова, и от голосов его замечательных современников Пелевина и Сорокина. Кантор не стебается, он — единственный, как Толстой, говорит с читателем на уровне глаз, тем густым басом, который мы так часто слышим, перелистывая страницы «Войны и Мира» и «Воскресения». Кантор, за всеми шуточками и пародиями, бесконечно серьезен и не боится это показать. Каратаев романа — это дядя Павла Рихтера, вокзальный грузчик Кузнецов, худой, жилистый человек невероятной силы, с тоской вспоминающий Сталина, а в новые времена работающий охранником в борделе. Это сильный, скульптурный образ, о котором еще школьники напишут немало сочинений («Александр Кузнецов как символ сопротивления русского человека в эпоху либерально-фашистского ига»). В одном из интервью Кантор назвал его одним из важнейших героев, не понятых и не замеченных интеллигентами-критиками. В отличие от Проханова Кантор не демонизирует, но высмеивает новых хозяев России. Вот главарь банды наемных убийц, Тофик Левкоев, «эксклюзивный дистрибьютор автомобилей «Крайслер», клянущийся «бороться с рудиментами большевизма» на ступенях своей виллы в Сардинии. Бесконечно богатые нефтяные магнаты и банкиры Михаил Дупель и Абрам Шприц, Ефрем Балабос и Наум Шапиро. В огромном, носящем дорогие костюмы владельце нефтяной компании и банков Михаиле Дупеле соединены черты Березовского и Ходорковского. Дупель пытается захватить власть в России именем нового «интернационала богатых». Для него, поклонника единого мира, пора независимых государств окончилась, и ему суждено завершить обустройство России как части всемирной империи. Но на его пути становится перековавшийся крупный партийный босс, серый кардинал новой власти, Иван Луговой, символ сохранившей свои позиции номенклатуры. Он распоряжается и кавказским бандитом Левкоевым, и торгует современным искусством, и приватизирует многомиллиардные месторождения. Новая антисоветская демократическая плеяда недооценивала старую номенклатуру, а та уже забыла все то, что новичкам еще предстояло узнать. Вот два художника-модерниста впервые оказались в Париже — со знаниями о Франции, почерпнутыми в «Трех мушкетерах». Они сидят в кафе и судачат о партийном боссе Луговом:
Но за серой номенклатурой Кантор замечает и подлинную мощь красной идеи, сплотившей великую Русь на поколения, хоть и не на века. Кантор не идеализирует, не придает хрестоматийного глянца ее носителям, ни деду героя, бывшему военному летчику (хотя его описание воздушного боя с немецким асом в небесах Испании относится к числу лучших страниц русской прозы), ни смешной старой революционерке товарищу Герилья, числившей среди своих любовников Троцкого, Че Гевару и прочих воинов и вождей революции. Но его симпатии бесспорны — «если говорят, что 70 лет социалистического эксперимента завершились крахом, последующие 20 лет капиталистического эксперимента были еще менее удачными». В дни, когда снова наши противники завели разговоры о выносе праха Ленина, стоит перечесть эти слова Максима Кантора:
Кантор не демонизирует Путина, но и не обольщается им. «Рыбоволк», «лысеющий блондин», «Где еще одного такого найти? Пойди в любую военную канцелярию — пяток найдешь. Не оскудела подполковниками русская земля. Все одинаковые: лысенькие, сухонькие, глазки к носу». И авторский, толстовский бас удивляется: «В коррумпированной стране, подвергшейся за пятнадцать лет такому разорению, какого не случалось ни в одной войне, — считали, что альтернативы сегодняшнему состоянию нет». Больше достается «кремлевским мамкам с няньками»: «Чиновники новой формации давно стали богатыми людьми. Их личные доходы превышали и Пенсионный фонд страны, и бюджет ее здравоохранения. Деньги, аккумулированные на их частных счетах, могли бы выправить положение с электричеством на Ближнем Востоке, ликвидировать недостачу лекарств, обеспечить жильем бездомных». Но, в отличие от оппозиции Каспарова, Кантор не видит в «Западе» потенциального спасителя или альтернативы. Сторонники арестованного олигарха и прочие правдоискатели жалуются Бушу, просят защитить их свободу:
Боюсь, что Максиму Кантору не видать американской визы — как, впрочем, отказали свободолюбивые янки в визах Виктору Пелевину и Владимиру Сорокину. 4 Многие герои и антигерои Кантора носят еврейские имена — как и в реальной Москве минувших десятилетий. Автор не акцентирует и без того понятного читателю происхождения арт-критика Шайзенштейна, художника Гриши Гузкина, «толстожопой лупоглазки» Розы Кранц и банкира Михаила Дупеля. Все эти авантюристы, в конце концов, проигрывают в столкновении с окрепшей новой номенклатурой, сросшейся со старой кремлевской, и с западными дельцами, умеющими вовремя перевести акции в оффшор, обанкротить предприятие, а потом выкинуть за дверь много возомнившего о себе холуя. Они способствовали крушению России, но не им пожинать плоды. Но их поражение не трагично, как не трагична смерть Розенкранца и Гильденстерна. Роль еврейского участия в событиях девяностых годов, да и в русской культуре, подытоживает симпатичный автору герой, художник Строев:
Однако, преуменьшая роль русских евреев, автор противоречит своим же точным наблюдениям. Эти противоречия становятся очевидны в его замечательных главах о современном искусстве. Совершенно случайно ли, только ли анекдотично (предполагаемое) еврейство его героев, таких как арт-критики Яша Шайзенштейн, Ефим Шухман и Петя Труффальдино, культурологи Роза Кранц и Голда Стерн, (имена которых напомнят если не Шекспира, то Стоппарда), художники Гузкин, Стремовский, Пинкисевич, арт-дилеры и коллекционеры вплоть до Ротшильдов и Гуггенхаймов, обозначенных на заднем плане? Совершенно случайно ли совпали по времени успех евреев в области изобразительного искусства (традиционно закрытой для этих ярых иконоборцев) и расцвет именно концептуального, нефигуративного искусства? Мне бесконечно близок тезис Кантора о порочности современного концептуального искусства (я написал на эту тему эссе); о его богоборчестве и кощунстве, и о его связи с антихристианским нео-язычеством. Но с каким язычеством? Все же реальное, известное нам язычество не бежало человеческого образа, и оно на свой манер сакрализировало женщину. В образах Изиды и Озириса, Дианы и Диониса человечество предчувствовало пришествие Христа и Богородицы, писала в свое время Симона Вейль. Она же противопоставляла им другой вид язычества — иудаизм с его самообожествлением и отказом от антропоморфных изображений. Вот с этим язычеством и связано концептуальное искусство, и поэтому не случайно в его формировании такую заметную роль, как заметил Кантор, играли еврейские художники, искусствоведы, хозяева галерей. Кантор видит за искусством — религию; так, изображения в соборах Европы были порождением христианской веры. Концептуальное искусство связано с культом Мамоны, потому что за концептуальным произведением не стоит ничего, кроме подписей и печатей искусствоведа и куратора, как за акциями фонда не стоит ничего, кроме подписей и печатей учредителей и банкиров. С их подписями и печатями любой писсуар становится произведением искусства, любой недоучка и неумеха — художником. Впервые в истории человечества деньги однозначно определяют, что является искусством. Современное нефигуративное искусство есть искусство Мамоны, как средневековое искусство есть искусство христианское. А еще Маркс назвал Мамону — подлинным иудейским богом. Подчеркнем, что это не вопрос крови — так, герой романа Павел Рихтер отвергает нео-иудейскую парадигму Мамоны и приходит к Христу — как и герой романа Пастернака. Катарсисом романа становится персональная выставка художника Павла Рихтера — хотя у читателя не остается сомнения, что он создал гениальные холсты, сплоченная мафия арт-критиков, кураторов и издателей отвергает его шедевры, потому что если он прав — тогда они шарлатаны, втюхавшие лохам не покрытые реальным обеспечением акции. К этому катарсису ведет цепочка глав об искусстве, которые задают тон последующему повествованию. Читать их можно в любом порядке, с упоением. 5 Другой параллельный идейный пласт — это анализ демократических реформ в России и в мире. Если бы у газет «Завтра» и «День» был бы еще толстый литературный журнал, вроде «НЛО», но нашего, то там могли бы появиться замечательные афоризмы Кантора об «интернационале богатых», пришедшем на смену «интернационалу рабочих». Канторово видение демократии сближает его с Пелевиным (помните «демократия от слова «демо-версия»?). Он пишет:
А рассуждения Кантора о войне перекидывают мост между Львом Толстым и Оруэллом. Если в советское время русский художник шутил: «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью», то в постсоветский период — в первую очередь в США — поставил и выполнил ту же задачу относительно автора «1984». Нам, современникам Иракской, Ливанской (а может, еще и новой Корейской и Ливанской) войн, его объяснение «зачем война» может дать ответ на многие вопросы. Для Кантора война — это в первую очередь вопрос внутренней политики:
Для израильтян актуально объяснение Кантора, зачем и кому нужен террор. Я писал об этом, заметив, что жертвами ужасного арабского террора обычно становятся пенсионеры, безработные, жители кварталов нищеты. Гремят их взрывы на рынке, куда не заглянет состоятельный коренной израильтянин. Власть имущие никогда от террора не страдают. А Израиль — это лаборатория, где проходят обкатку новейшие методы управления населением: кому с помощью телевидения, кому — с помощью самонаводящихся ракет. Кантор написал об этом жестко и бескомпромиссно:
Устами одного из героев Кантор применяет эту схему и к самому грандиозному теракту века — к 11 сентября. Ужасные арабские террористы и здесь ударили ранним утром, когда в огромном бизнес-центре на Манхэттене были только уборщики, мелкие служащие и прочий «дрянь народец». Подождали бы они пару часов — смогли бы убить немало миллионеров и политиков, но это, видимо, не входило в планы организаторов. 6 Чтение романа Кантора — это долгое удовольствие. Так можно говорить часами и днями с великим мыслителем и художником, наслаждаясь глубиной его мысли, отточенным оборотам, высокой морали его учения. С этой книгой можно не спешить — она останется с нами на многие годы, и своим светом осияет небосклон русской литературы и жизни. Исраэль Шамир – русский израильский писатель и публицист, член Союза Писателей СССР. Живет в Яффе. Книги:
«Сосна и Олива», «Хозяева дискурса», «Цветы Галилеи» и пр.
|
||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|