На первую страницуВнизend1.jpg (435 bytes)

МАНИФЕСТ
HOMO MORTEM


...Неужели никто на всей планете,
кончив бога и уверовав в своеволие,
не осмелился заявить своеволие,
в самом полном пункте?
Я хочу заявить своеволие...
Ф. Достоевский, «Бесы»

1.

Известно, что история повторяется дважды: первый раз в виде трагедии, второй — в виде фарса. Когда истории надоедает повторяться, она превращается в пародию и кочует из века в век, из тома в том, из поколения в поколение. «Великое» кружится вокруг Нагорной проповеди и Гефсиманского сада. Пародисты рангом пониже, выступают в отряде предтеч, пророков или бесноватых. Словом, пародия надежно замещает традиционное великолепие «духовных терзаний». В обиходе цивилизованного мира находит спрос даже пародия на распятие.

Каждый вправе принять на себя все грехи мира и быть убитым в назидание подрастающему поколению. Когда еще можно начинать умирать и спасать мир, как не в минуту «крушения вечного», ночью, без кофе и сигарет? Кому не знакома вселенская тоска в глазах несостоявшихся пророков и апостолов на лестничных клетках? Сидя на грязных подоконниках университетов и колледжей, они охотно берут на себя грехи мира и наставляют будущее. И будущее пока охотно прислушивается...

Христианский мир подошел к концу: мучеников за веру больше нет. Любая новость об исламских экстремистах только будит утробную тоску, у отдельных представителей, по утраченному раю: кто-то еще способен погибнуть во имя иллюзии. «Быть или не быть?» — это для школьных театров и… несостоявшихся пророков.

Каждой эпохе, как и каждому человеку — своя смерть. Я не сумел оставить свою эпоху, поэтому умер вместе с ней. Но не в назидание и не уступая дорогу новому бес-предельному миру. Не погиб, а умер — молча и неслышно. Моя смерть оказалась обычной и совершенно естественной. Обошелся без пародии на воскресение, а просто остался после смерти тем же самым. Я умер настолько по-человечески, что не захотел спасти историческое человечество. А главное, наконец-то обрел нормальные общечеловеческие черты — молчание и покой. Такие молчание и покой, которые навсегда успокаиваются только на бумаге. Ведь я был все-таки, я... Кто «я»?! Тоже история!

Я не прячусь в собственных словах и чужих текстах. Я сам когда-то пролистал немало энциклопедий европейской культуры, но себя так и не нашел. Ни одного упоминания о моем житии! Да, меня нелегко встретить на каждом углу — я тот, кого мир не смог до конца разобрать по косточкам или интерпретировать. У меня есть имя — не паспортные данные или набор букв, но имя, доступное только мне, имя и мой мир. Я уцелел среди культурных и политических битв российских реформ. Я сам по себе был и есть (даже если теперь и «не-есть», но это я, тот же самый, «не-есть»). Я не представитель школы или направления, я всегда и везде сам по себе. А всего-то был простой человекобог!


2.

…все мы немножко лошади…
В. Маяковский

Любая религия начинается богочеловечеством, этим же она и заканчивается. Лики божества испаряются до «непреходящих ценностей», спускаются с небес на страницы диссертаций и учебников, а храмы культуры обретают былое великолепие бессмертия. Каждое поколение лелеет своего «богочеловека» и настороженно прислушивается к человекобогу, наступающему на пятки истории. Богочеловек или человекобог? В этом ли суть? Уходящие и новые религии спорят до крови, до хрипоты...

Все мы немножко человекобоги… В культурном мире, где разум лишь отблеск Предвечного, или непреходящего безумия, каждый аспирант почти полноправный человекобог, о чем может предъявить диплом. Поэтому с самого начала новой русской революции я легко отыскал, что я — человекобог. Из тех, о которых сказано было не только в «Манифесте Коммунистической партии»: «Человек возвеличится духом божеской, титанической гордости и явится человеко-бог. Ежечасно побеждая уже без границ природу, волею своею и наукой, человек тем самым ежечасно будет ощущать наслаждение столь высокое, что оно заменит ему все прежние упования наслаждений небесных. Всякий узнает, что он смертен весь, без воскресения, и примет смерть гордо и спокойно, как бог» (Достоевский, «Братья Карамазовы»).

Я хватался как утопающий за соломинку — и не мог не отыскать спасения в безбрежном океане пост-советского раскаяния. Мне же надо было как-то оправдаться перед самим собой. Выступить и объяснить разочарованному близкому окружению, а главное — Ей, что я нечто из ряда вон выходящее, когда сажусь за письменный стол!

Лучше быть поверженным человекобогом, чем неудачливым советским романтиком (кто стесняется слова «грузчик», можно называться «сухопутным докером»). Мне стало тревожно в этом новом облике. Вместе с недостижимым для обычного смертного величием на голову свалилась прорва вопросов, проблем и парадоксов. Я отвечал, сбивался, поправлялся, но был твердо уверен, что только теперь я стал тем, кем всегда был. Человекобог — это звучит гордо!

Почему бы и нет? Это «человекобог» открывало меня сразу с истоками, началами и посмертными итогами. Если целой эпохе пришло время умирать, я лучше умру как человекобог. Ему-то как раз и надо думать о смерти в назидание потомкам. Просто так человеку умирать невыгодно, разве что случайно его могут убить на поле революционных битв. В ХХ веке битв и смертей было достаточно, и лучше торжественно умереть самому, чем пытаться опрокинуть весь человеческий мир, особенно когда старые пророки надоедают и людям хочется жить просто и без всемирных затей.

Новые русские души ревели на всех углах: «Раскаяние! Раскаяние!!». Как правило, крушение империй должна сопровождать великая скорбь и, по доброй традиции, непременно должно быть раскаяние. Именно пародия на раскаяние служит нам проводником в солнечные дни новой эпохи. Именно пародия на великую скорбь должна сопровождать нас на пути восхождения, особенно когда мы говорим «прощай» русскому коммунизму.

Не каждому удается на своем веку застать гибель мира — «последнего» смысла и цели всей человеческой эволюции! История давно привыкла, что эпохам следует умирать, особенно когда людям надоедает наблюдать, как они покоряют вершины одну за другой. Мы любим смотреть, как умирает история и уверены, что такая смерть открывает нам дверь в новый мир света и достатка.

Но в пику непреходящему ликованию перед открытыми настежь дверьми в новую свободу я гордо решил умереть сам. Для человекобога раскаяние сродни самоубийству. Не потому, что человечество способно заблуждаться и «авангарду» следует тут же собственной гибелью указать правильный путь и оставить о себе светлую память. Просто, раскаяться перед самим собой в собственном появлении и существовании — это и значит сказать: «больше не буду». Да и какое же раскаяние без самоубийства?! Ведь не мог же я, человекобог, падать в ноги новоявленным апостолам «открытого общества»!


3.

Человекобоги чувствуют себя одиноко и неуютно без предшественников. Особенно когда слишком серьезно относятся к житейским пустякам — как пережить банальность смерти и крушение грез о спасении мира? Нашел суицидальных предтеч — и ты спасен, навечно спасен в бессмертном околокультурном пространстве! Правда, хронический историзм христианского мира требует истоков, пророков и апокалипсиса, не покидая пределов письменного мира, а мне нужен был поступок! Не мысль, не идея, а поступок.

Кто-то же должен был подтвердить мою правоту, не где-то там, на небесах или в пустынях, а в недалеком прошлом. Кто-то же должен поступить так же — умереть самостоятельно и возвестить заранее о моем приходе в мир!

Конечно, я мог бы вытащить на суд окультуренной общественности туземцев Фрезера (см. Фрезер Дж. Дж. «Золотая ветвь»), тех самых царьков, которые были обязаны совершить самоубийство, чтобы доказать соплеменникам свою божественную природу и оградить сородичей от стихии, неурожая и даже от выпадения молочных зубов. Чем не предтечи — не пишут, не говорят, а делают!

Но среди тропических лиан и пальм российскому человекобогу не по себе, — лучше оказаться в простенке между старым платяным шкафом и стеной с грязными, старенькими обоями и с револьвером в руках на пороге мгновения, когда нажмешь курок и раздастся «великий» выстрел… «Это я убью себя сам непременно, чтобы начать и доказать. Я еще только бог поневоле, и я несчастен, ибо обязан заявить своеволие» (Достоевский, «Бесы»).


4.

В эпоху перемен амнезия становится подлинным двигателем человеческой культуры. Начала полезно забывать. Начала могут разрушить безмятежный мир современников. Человечеству полезно сначала подводить желаемые итоги, затем — творить истоки. Но я не из тех, кто легко умеет забывать, даже собственное рождение!

Что оставалось делать мне, когда всё моё существо обязано было стать «умиранием» старого мира?! Ведь именно я сам был той эпохой, творил с чистого листа новое человечество и, кроме меня самого, никого «последнего и неизбежного» в мире больше не было? Я мог бы раскаяться: всё, не буду мечтать убивать и посылать родных для перевоспитания в Гулаг, никогда больше не буду!

Но там, в глубине сердца, даже если бы мне предъявили миллионы замученных и погибших в сталинских лагерях, я все равно должен был пасть «на той единственной гражданской» (Б. Окуджава, «Надежда»)!

Только человекобог вправе сказать себе: «должен»! Хоть на полях сражений, хоть на культурных, хоть на колхозных, но обязательно пасть во имя и в назидание! Наконец, я должен был умереть, чтобы хотя бы устоять в собственном мире — все равно, глупостью он был или иллюзией. Это моя глупость, мой мир, мое творение, мое начало и конец. Неважно, откуда берутся такие «последовательные» типы в государстве, в котором «светлое будущее» давно испарилось, и, если упоминается, то как пародия на человеческое счастье — в «кельях» типовых проектов или в библиотечных курилках, главное, — должны умереть и спасти себя, а заодно… и глупое человечество.


5.

Все беззаботно течет, все слишком легко изменяется…. Эпохи перемен легко превращают историю в собрание заблуждений. Когда одни рождаются в облике «света и добра», другие уже погибают как «тьма и зло». История людей и история заблуждений текут одна подле другой, изредка, по «роковому стечению обстоятельств», пересекаясь. Заблуждения, как правило, не относятся к пророкам, апостолам и новым мессиям. Так же, как современные мыслители забавляются смертью «Другого», вместо того, чтобы попробовать умереть самим, так и человекобоги легко передают истории собственные заблуждения.

Но я сам оказался непростым заблуждением, или таким заблуждением, которое нелегко забросить в какую-нибудь иную историю. Возможно, мне следовало бы по традиции умереть где-нибудь в укромном уголке, а не начинать вопить: «Человекобог умер!». В XIX веке кто-то уже кричал: «Бог умер!» и приветствовал человекобога. Но кого я должен приветствовать сейчас, когда именно я должен явиться миру мертвым как человекобог и более никого совершенно не жду? Я могу приветствовать только убогих — человека, человечество и общечеловеческие ценности. Я даже был готов следовать традициям, но нужно все-таки было сначала умереть и, умерев, не забыть проверить — действительно ли умер? В отличие от Христа, меня никто не убивал (даже не замечали!), и нужно было еще сделать что-то достойное с собственной смертью.

Когда мне приходилось бывать человекобогом, я не нуждался в возрождении, в новом облике. Я был сам-по-себе-и-для-себя творец, творение и апокалипсис! Значит, теперь неизбежно должен сам прийти к концу. Как нормальный человекобог, я мог бы не позволить кому-либо еще продолжать существовать. Если целый мир не в состоянии понять, где и в чем его счастье, пусть тогда всё приближается к концу, хотя бы мир культуры — традиция любого бессмертия. Ведь человекобог — лишь временный обитатель ущербного настоящего, он не только гибнет в итоге, но и начинается гибелью; он губит прошлое и несет вместе с избранными «благую весть» в будущее. Настоящее остается для простых смертных и только человекобог знает, как глупы, как слабы они.

Но божественное тоже может попасть впросак….

Конец эпохи — давно не повод для немедленного самосожжения. Чаще эпоха уже говорит языком смерти, а отряды апостолов здравствуют и процветают. Легко только стать трупом и оставить землю, историю покинуть непросто; в истории и отыскать то, что умирает, — не всегда возможно…

Скоро я по-человечески устал от своего решения «умереть». Не потому, что утомляет упорство — такое особое упорство, что даже если все человечество вдруг обретет бессмертие, я возьму и умру, только во имя торжества собственного упорства. А потому, что запутанной бывает не только жизнь общества, но и его смерть — не каждому под силу разобраться.

Человекобог часто расшибается о самые простые житейские вопросы. Мне сразу почудился какой-то подвох, не столько в новой российской истории, сколько в моем желании провозгласить советскую смерть делом своей жизни, и даже не столько в смерти истории, сколько… в самом себе. Легко стать «живым трупом» в истории и воплотить жестокое разочарование в человечестве и в собственных благих порывах, но в жизни… Хотя я все же отказался быстро воскреснуть как новый человек в царстве русского раскаяния, но и с явной неохотой смотрел в лицо самоубийству. В итоге должен был почувствовать этот подвох: либо я есть, и тогда должна быть смерть, как моя смерть, мой опыт моей смерти, либо меня нет и быть не может. Я впервые почувствовал, что превращусь в ничто, если не сумею умереть по-человечески… Но как опять ускользнуть в человеческое? Где отыскать и вычитать? А может, там, в простенке, с револьвером?..


6.

Божественное испаряется мгновенно, без театральных жестов, сценария и великих слов. Современному человекобогу нет нужды погибать на полях сражений или быть распятым. Он валится с ног, к собственному изумлению, в один миг, если только действительно открыт и доступен самому себе от начала и до конца, а не шарахается от собственных признаний, откровений и тайников.

Комсомольский блеск в глазах знаком всем от сотворения мира. Падший ангел — у него был тот же блеск в очах, комсомольский. Когда уже все сотворено и расписано до второго пришествия, вспыхивает это комсомольское любопытство — пошатнуть, поковырять, отколупнуть хоть кусочек мироздания и посмотреть, что получится. Мироздание не гибнет в итоге, а вот собственный мир не переносит приоткрывания тайн.

Это-то меня и подкосило. Легко презирать советских рабов или сострадать им, а себя видеть хоть маленьким, но господином своей судьбы. Пусть и «комнатный диктатор», но все-таки диктатор. Но когда в себе самом видишь и принимаешь свое раболепие перед другими — в упоении, иногда до слез на глазах от умиления, и господство свое над другими тут же, и все в одном лице, больше отступать некуда, и отыскать ничего невозможно — ни на небесах, ни в душе. Где можно провести спасительную границу между человеческим и божественным?


7.

Стоит только разговориться начистоту с самим собой, как понимаешь, что живешь в истории. А история — набор обстоятельств и объективных законов, благодаря которым или вопреки (дело вкуса) человек либо достигает успеха, либо терпит неудачи. Счастливы те, кто легко создает и использует обстоятельства. Я бы очень хотел научиться, даже завидую им, но не способен, в силу врожденного «божественного» устройства нервной системы. Господа, я объявляю обстоятельства вне закона и хоть этим спасу собственный мир и себя самого.

Все человеческое — от подвижничества до массовых убийств, от «высокой» культуры слова до банальностей обывателя рождается и уходит, как бы это сказать… «человеческими руками». Человек во все времена выбирал и выбирает самого себя как цель и средство достижения цели. Неважно, каким образом является ему его выбор — бог или преобразование истории. Но «бегство от свободы» принадлежит к такой же фундаментальной потребности человека, как и право выбирать самому.

Когда восходишь на современную Голгофу где-нибудь на свалке столичного мегаполиса, сознание своей «божественной природы» вселяет хотя бы минутную уверенность в собственной правоте. Но тогда гнусь, собственная гнусь и мерзость — это как? Что же делать, когда сознаешь потребность действовать гнусно, или наоборот, сознаешь принятое миром зло за свое собственное, безотрывное и неискоренимое? Как тогда? Вот «во имя чего» погиб, погиб мой своевольный мир — «звездное небо над головой» Канта давно померкло перед «нравственным законом внутри нас».


8.

Господи, скалился я самому себе, где же твое «творение»?! Что же ты иссяк?! Кто же вычерпал твои бездонные небеса, Заратустрик? Как там у тебя когда-то было: «Я мир пересотворю, я все человечество проведу под знаменем!» Нет больше никаких тайников, никаких иных измерений, никаких неведомых сил… Я сдох как-то сразу, душным летом, где-то на диване между свежим номером «Правды», «Записками из подполья» Достоевского и новым переводом Хайдеггера.

Я, человекобог, погиб сам по себе, без надрыва, не с револьвером у виска, а на обычном диване, после чашки кофе с обычной сигаретой! Я был так поражен, что тут же забыл и смерть эпохи, и смерть советского строя….
…………………………………………………………………………………………
Теперь можно смело приниматься за «человеческое, слишком человеческое» — и, посмотрим, господин Ницше, кто кого!


9.

«Я должен умереть» или «мне нужно попробовать умереть», или «я чувствовал, что было бы лучше умереть» — простое решение «умирать» рассыпалось чепухой. Но если я не должен умереть, то должен ли я тогда жить?

Можно долго рассуждать о смерти истории или о смерти Homo sapiens и бывает очень интересно хоронить что-нибудь, но труднее сознавать, что любая история — от «золотых веков» до «мрачных смут» — смертна, не просто имеет начало и конец, но должна иметь начало и конец….


10.

«Смерть» такой же заманчивый повод к размышлениям о судьбах мира, как, например, «Прекрасное». В конце концов, «смерть» — прекрасная и достойная игрушка в руках взрослого человека и тоже может спасать мир. Волей-неволей окружающие проникаются если не уважением, то хотя бы любопытством к человеку, размышляющему о смерти. Но, говорите ли вы о смерти эпохи или о личной смерти, о «прекрасной» музыке или о «прекрасном» надгробии, — говорить можно о чем угодно, до тех пор, пока вам не предложат, например, создать что-нибудь прекрасное.

Вот тут то и скрывается человеческий подвох. Вы можете умереть? Я не могу. Когда я был «человекобогом», я умел не замечать смерть. Да, в итоге мне приходило в голову умереть хотя бы на бумаге, в разделе о смерти эпохи по обстоятельствам от нее не зависящим, но я, как человек, даже разочарованный и поверженный, совсем не хотел прибегать к помощи психиатра или пользоваться традиционными способами самоубийства.

Мыслители продолжают осторожно уверять: человек невозможен без смерти и только человеку под силу его смерть. Но если человек невозможен без смерти как земное существо, то каким образом он может обходиться без естественной потребности умереть на деле? Я не слепок вечности. Не отблеск «света и добра». Я — сам по себе человек, как и любой другой. Кто теперь мешает мне — не любоваться последним неведомым мгновением в зеркале собственного сознания, а взять и лично осуществить это мое последнее событие?

Вам приходилось когда-нибудь умирать? Мне не удавалось. Кому принадлежит реализация моей собственной смерти? Природе? Богу? Но, возможно, Бог все-таки мертв, и, возможно, бытие человека не простое «природное бытие». Кому тогда? Для себя я уже знал этот единственный, своевольный ответ — осуществление моей смерти может принадлежать мне и должно принадлежать только мне. Никому более. Пусть я и скоропостижно почивший человекобог, но и как человек, я осуществляю свою собственную смерть «своими же собственными руками» так же, как и любой другой. Каждый может обдумывать это грядущее событие, но сделать может только сам — мгновенно и необратимо.

Мы, смертные, все самоубийцы — смысл нашей смерти раскрывается как наша возможность осуществить ее. «Вот где загадка…» — не для чего и почему, а зачем мне умирать самому по себе?

Зачем должно мне умирать? — это только первый шаг. Как смогу я в конце концов по-человечески умереть? — шаг последний.


11.

Привычная «естественная смерть» — смерть без того, кто, собственно, умирает. Но я могу умереть, только когда я сам умираю, своими земными силами, своими «собственными руками» и именно «Я» способно необратимо и мгновенно прекратить свои «человеческие функции». Весь прошлый трагизм эпохи и личные страхи теперь стали неуместны — вопреки тому прискорбному обстоятельству, что все на этой Земле смертны, я никогда не смогу умереть той «естественной смертью». Как быть с моей «общечеловеческой» смертностью? Кто же я теперь? Я — самоубийца с простым человеческим лицом в повседневной толпе незримых и неслышных. Сколько людей, столько и смертей, сколько смертей, столько и смыслов….


12.

Физическая смерть — издевательство над здравым смыслом. И здравый смысл борется за собственное безмятежное существование. Он борется хотя бы за продление человеческого присутствия на земле, борется и, конечно же, добьется успехов. Сколько-нибудь десятилетий (или веков?) человек отвоюет у собственной природы, — говорят, вороны или черепахи живут по триста лет без всякого напряжения извилин, прогресса и борьбы с естественным насилием.

Даже отказывая здравому смыслу в праве на существование (теперь это не отблеск божественного, а слабые блики человеческого мира), — умирать все равно обидно. Физическая смерть унизительна. Она не загадочна, а потому безлика для истории, прежде всего для самого человека. Мы даже перестали тяготиться этой насмешкой, которая напрочь срывает все наши иллюзии о собственной беспредельности.

Но человек всегда находит способ утвердить свое могущество, если не рациональное, то безумное. Мы уничтожим смерть и рождение — не сегодня-завтра воспоминания о прежних родах или похоронных обрядах будут вызывать искренний интерес только у молодого поколения. Развиваются технологии глубокой заморозки трупа, в перспективе возрождение — не в мире чистых идей, а в лаборатории по клонированию. Что теперь сказал бы Платон со своим «человек невозможен без смерти»?


13.

Бездомная смерть слоняется в человеческой истории. Она неуместна — не имеет никакого отношения к самому человеку и легко передается в виде трупа — либо для недолгого хранения на кладбище, либо на страницы необъятного количества литературы: кладбищенские мотивы кормят не одно поколение «мыслителей и воспитателей» рода человеческого. «Бытие трупа» — целая эпоха, от «ликов» смерти — гниение, разложение, до «живых трупов», которые всем своим существованием обязаны доказывать и показывать окружающим, к чему может привести жизнь, напрочь лишенная «великих целей и стремлений».

Его (её) труп висел (лежал, найден, кремирован). Точка.

Не существует и существовать не может ничьих трупов — никто не таскает свой труп с собой всю жизнь напролет и не может оставить его на земле для погребения. То, что будет покоиться перед глазами тех немногих, кто соберется «проводить усопшего в последний путь», не может иметь и, в действительности, не имеет к «усопшему» никакого отношения.

Когда я умру, я умру как «Я», и я действительно уже совершенно умру, ни жизни, ни смерти моей не останется к тому моменту, когда патологоанатомы приступят к разбирательствам с «моим» трупом и выяснят, чего мне все-таки не хватало для полного счастья в жизни — витаминов или мясной пищи, кружилась ли у меня голова или не выдержало сердце…

Но кому интересно, чем будет заниматься «его» труп в могиле?

Смерть — не поход на кладбище под крышкой гроба. У смерти тоже есть начало и конец. Труп начинается там, где заканчивается смерть, а человечество всё продолжает мучиться ностальгией по утраченному загробному миру, подглядывает у замочных скважин мироздания другие измерения и миры.

Размышления о смерти чаще начинаются с описания похоронных обрядов, трупных процессов и мистической чепухи. Лучше начинать с простых слов: «мне надо умереть, и я обязательно умру…».


14.

О самой смерти в людских толпах напоминает страх. Возможно, страх — хороший повод и веский аргумент для того, чтобы обратиться к долгим размышлениям о самом себе, о других и о «вечном и непреходящем». Но человечество давно готово спокойно существовать вместе со страхами по поводу возможной естественной смерти, не предаваясь никаким мрачным мыслям.

Мгновенная смерть никого не тревожит своей бессмысленностью и ненужностью. Человечество хохочет над беспорядочной смертью киногероев с таким же упоением, с каким скорбит о миллионах погибших. С таким же вниманием просматривает комиксы из жизни зомби, с каким вчитывается в завораживающую мелодию «бытия-к-смерти» Хайдеггера.

Но согласитесь, куда выгоднее считать, что существуешь вечно, и знать наверняка (потому и дрожать от страха!), что если допустишь какие-нибудь моральные или политические промахи, кто-то неизбежно тебя убьет!

Да, именно — гибель! Гибель — лик смерти, перед которым волей-неволей человек вынужден стоять смирно.


15.

«Все что рождено, заслуживает гибели» — заслужить можно только гибель, смерть — в человеческих руках. Когда-то и боги были смертны…

Нас как будто беспокоит гибель от рук убийцы, но мы уже с сомнением обрекаем на гибель самих убийц. Как ни крути, а убийство остается универсальным инструментом человеческих отношений. Но оно давно покинуло тесные границы человеческой «плоти», и только для уголовного права очень удобно по-прежнему иметь дело с убийством как с простым насилием над «организмом». Но теперь нет нужды убивать кого-нибудь, чтобы доказать, что ты — убийца. Нужно только присвоить себе право-на-чужую-смерть, — можно убить человека, так и не дав ему умереть, и не только человека. А для этого совсем не обязательно брать в руки оружие.

Последнее столетие раскрыло для нас не только вечную красоту социального убийства, когда мы строили новую историю революций и войн, но и очарование культурного убийства, когда мы пытались положить конец рационализму, метафизике, религии так увлеченно, что порой культура превращалась в игру на кладбище идей, систем и конфессий, будто они сами не в состоянии умирать и умереть.

Гибель эпохи оскопляет настоящее так же, как губит человека смерть, право на которую принадлежит иной силе, неважно, что подразумевается под этой силой — Бог, природа, история. Был ли Господь убит, кто именно его убил и когда, в начале эры или только вчера, — какая разница? Увы, быть убитым — до сих пор остается пропуском в «бессмертие» человеческой культуры, быть убийцей — право на почетное «бессмертие» и не каждому дается, не каждый заслуживает.


16.

Перед неизбежностью смерти можно рассыпаться парадоксами черного юмора и бесчисленными способами продления человеческого существования на земле. Я был за продление и против своей собственной смерти через 30 — 40 лет. Я был готов подождать и не только подождать, но и уступить очередь, если понадобится, вопреки неизбежности, нужной и полезной для моего существования, несмотря на то, что мне придется в конце концов принять из рук Природы заветную «чашу с ядом». Когда-то мне было совершенно все равно, что может произойти необычного в тот самый момент — разве что природа передумает и позволит мне присутствовать под солнцем еще год-другой. Мне даже не хотелось особо раздумывать, что же может произойти там, — вольюсь ли я в ряды чистых идей, или получу порцию райских яблок, или там действительно нет ни яблок, ни идей, а свидригайловская маленькая закоптелая комнатка, и по углам — пауки и жабы.


17.

Когда умираешь, человек,
не забудь проверить,
действительно ли умер…

Спотыкаясь о категории, символы, парадигмы и дискурсы, я забрел в безмолвные и незаметные будни своей памяти. Но как-то весной на Бульварном кольце вдруг открылся ослепительный мир мой, такой, что лишил меня легкомысленной потребности болтать даже с самим собой, скрывать от самого себя собственное видение, юродствовать на паперти человеческого пути — изгаляться в мире культуры. Я был ослеплен и оглушен собственной картиной — она, моя собственная, вспыхнула. Я утратил слух и зрение.

Я умер... хотя даже не сразу заметил когда. Все произошло так буднично, что удивляться было некогда и нечему. Наступил покой: что бы ни случилось теперь на моем веку, я навсегда останусь тем же самым. Я умер так, как будто кроме меня ничего больше не существует — ни разочарования, ни обид; ни всемирных планов, ни «последних» ценностей. Я остался прежним, только совершенно иным прежним.

Что-то случилось со временем… Оно остановилось и начался иной ход. Новой жизни, планов, набросков, дерзаний и стремлений хватало с избытком, только привычных будущего и прошлого не стало. Не стало того, что было, и того, что может и должно быть. Наступило мое продленное настоящее, «вечно» настоящее, то, что можешь удерживать всем своим существом, то, что удерживает меня самого в покое…


18.

Человек может «быть». Но человек, с таким же успехом, может и «не-быть», не прекращая в то же самое время своего присутствия на Земле и не прекращая принадлежать к той или иной социальной группе. Он даже может продолжать питаться три раза в день и смотреть вечерние новости.

В минуты растерянности спасаются хронологией. Даты спасают человека от бесконечных сомнений по поводу начала и конца каких-то событий. Никто не вправе запретить каждому выстроить хронологию — историю своей жизни и историю своей смерти…


19.

«…ибо ревность по доме Твоем снедает меня…»
Псалом 68

Ревность по чужим домам на вершинах давно перестала меня снедать, когда я напрочь замолчал, без объяснений и вопросов, где-то на задворках собственного мира. Я обрел окончательную и неповторимую для себя возможность действовать в повседневности — не быть. Это становится моим делом — удержать самого себя, не оглядываясь ни на какие смыслы и ценности, удержать таким, каким я шагаю теперь по земле каждый день.

Самой «системе отсчета» моего пути еще предстоит стать мерой и закрыться в покое, удержаться от чудесных превращений в «непреходящее» миром собственной смерти, но теперь уже рядом с моей человеческой историей. Небытие замысла «моей меры» уже раскрылось. Замысел — высказан. Но ведь даже с самим собой разговор со временем затихает!

Бывает, вместо беседы на бумаге оживают буквы, слова…. Но «небытие» письма уже можно ощутить на этих страницах. Каждый человек согласится с тем, что конец книги — не точка на последней странице, конец фильма — не надпись «конец» в последнем кадре…

Мне спокойно и уютно с самим собой после смерти — я преступил свой предел и удержался над собственной пропастью, значит, я умер и перестал стремиться за пределы настоящего, искать в собственном мире другого человека, непохожего на меня, но приятного мне и моему культурному сознанию. Я себя нашел и более ничего в мире моем не отыщется. Конечно, буду слушать других, но уже более ничего не услышу. Я буду говорить — но речь моя будет скорее пересыпанием песка пустыни. Я буду сострадать (я — сострадателен, иногда до слез), но и злобствовать — тихо и спокойно. Теперь уже наверняка знаю: умер, умер навсегда. А сколько же еще шагать до самого конца! И с кем?


20.

Миру не требуется особый Homo mortem — Человек Смертный. Миру вообще ничего не требуется, кроме простых людей, тех самых, которые могут «забываться» любым обликом и любыми бес-смертными фантазиями. Бес знает, как это у них получается!


21.

Кто не умеет умирать,
никогда не сможет и родиться.

Никогда не думал, что смерть способна так все перевернуть. Да, в истории это случается, чья-нибудь смерть тревожит тысячелетия и опрокидывает миры, но чтобы моя и мой собственный…

Мир, где все течет и изменяется, кого угодно заставит «заболеть» бессмертием — и я тосковал о непреходящем и вечном. Но, куда бы ни забирался я в надежде отыскать прежнюю устойчивость, везде попадал в течение перемен, не в бескрайнее течение без начала и конца, но такое, что начавшись, непременно успокаивается и исчезает. Не осталось ничего, что не было бы затронуто «течением времени» хотя бы на моем веку, что не было бы течением от начала и до конца. Что бы ни пытался я предпринять для собственного «спасения» — все «начала» не просто требовали «рокового итога», но даже и начаться толком не могли без того, чтобы, начавшись, не продвигаться, в итоге, собственной смертью.

Каждый в конце концов становится пародией на самого себя, прежнего. Большое искусство — мертвому пародировать свою бывшую жизнь, стремление и становление, когда там, внутри осталось только то, что осталось — узкая полоска памяти о рассветах и восходах, о вселенной света, поднимающегося в тебе, когда-то поднимающегося…

Молчание невыносимо, но еще тягостнее признаться в неспособности говорить и смотреть. И тогда пародия, перепевы, подражание — нехитрые краски всех закатов.


22.

Вам доступны человеческие пределы? Хоть на мгновение остановиться и помолчать, сказать — не знаю и никогда уже не узнаю, не смогу узнать! Или вы готовы вечно прозябать в паутине «непреходящего»? Состариться, увешанные регалиями на своем месте в великой и бесконечной культуре человеческого рода и до последнего вздоха жевать уже никому не нужные слова и поучать, наставлять, стараясь не замечать, что твои слова давно стали жвачкой? И все что видеть перед собой — это пустые глаза тех, кто заранее отрекается от своего мира и готов покорно ползти за тобой на культурный Олимп?

Ты же никогда уже не заметишь живых, блестящих, умных глаз, никогда не зайдешь в обшарпанную курилку, никогда не поставишь на карту все свое жалкое понимание и знание!

Что же ты, человек?! Когда же начнется простая жизнь, простая настолько, что сумеет сама становиться смертью и уходить насовсем? Но кто-то же все равно должен таскать покойников и совершенствовать процессы отпевания и воскрешения культур, направлений, течений, школ! Мне безразлично, какой «духовный» корм предложат мне, я не перевариваю только бес-смертие.


23.

Молчание перед Ничто нелепого бессмертия. Молчание и Её глаза, единственные и последние. Говорить и искать в себе больше нечего, потому что все нужное найдено и явлено, теперь можно поставить последнюю точку и уйти. Куда? Туда, откуда пришел — только к себе, где бы ни был, где бы ни скитался, все равно у себя в доме с-Нею-и-для-неё.

Но даже в вечерней тишине её глаз, когда слышишь, как поют окна, всегда можно попасть на заснеженную дорогу в лесу…
 

Сергей РОГАНОВ 

Сергей Роганов закончил философский факультет Киевского университета, 
в настоящее время живет в Москве. Независимый эксперт, публицист. Неоднократно выступал на международных конференциях в США, Южной Корее, Германии, Мексике. 
Другая часть этого проекта «Русский Танатос. Советская смерть как проект Homo mortem» опубликована в журнале «Топос», а также на корейском и английском 
в Южной Корее.

Другие произведения автора:
От автора Манифеста Homo Mortem
Посторонний сын
 

На первую страницу Верх

end1.jpg (435 bytes)

Copyright © 2003   ЭРФОЛЬГ-АСТ
 e-mailinfo@erfolg.ru